стр. 1
(общее количество: 5)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>


Избранные труды и речи

Слово к читателю
Анатолий Федорович Кони (1844-1927). Биографический очерк
Юридические статьи. Заметки. Сообщения
История развития уголовно-процессуального законодательства в России
Нравственные начала в уголовном процессе
Приемы и задачи прокуратуры
Судебная реформа и суд присяжных
Память и внимание
Самоубийство в законе и жизни
Юридические беседы
По поводу преступлений печати
Антропологическая школа в уголовном праве
Власть суда в применении наказания
Возобновление уголовных дел
Обвинительные речи
По делу об утоплении крестьянки Емельяновой ее мужем
По делу о Станиславе и Эмиле Янсенах, обвиняемых во ввозе в Россию
фальшивых кредитных билетов, и Герминии Акар, обвиняемой в выпуске
в обращение таких билетов
По делу об убийстве Филиппа Штрама
По делу об игорном доме штабс-ротмистра Колемина
По делу земского начальника Харьковского уезда кандидата прав Василия
Протопопова, обвиняемого в преступлениях по должности
Дело о редакторе-издателе газеты "Гражданин" князе В.П.Мещерском,
обвиняемом в опозорении в печати военных врачей
Кассационные заключения
По делу об отставном подполковнике Соболевском, обвиняемом в клевете
в печати
По делу о злоупотреблениях в Таганрогской таможне
По делу о мултанском жертвоприношении

Кто слышал Кони, тот
знает, что отличительное
свойство его живой речи -
полнейшая гармония между
содержанием и формой.
К.К.Арсеньев

Слово к читателю

В ваших руках первая книга серии "Юридическое наследие". Цель издательства - познакомить вас с богатейшим научным, литературным, публицистическим материалом, созданным юристами прошлого и настоящего времени.
Мы открываем серию трудами великих русских судебных ораторов - прокуроров и адвокатов,- чья деятельность приходится на период середины и конца прошлого столетия. Это было особое время в России, его можно назвать "золотым веком" в судопроизводстве. Реформа 1864 года, обнародование и введение Судебных уставов призвало людей, готовых послужить делу истинного правосудия, к новой творческой деятельности. Положительный закон не в силах был начертать образ действий судебного деятеля во всех его проявлениях. Да это не входило в его задачу. Говоря о порядке, внешнем характере и содержании отдельных судебных обрядов и процедур, распоряжений и постановлений, намечая служебные обязанности органов правосудия, закон коснулся лишь правовой, а не нравственной стороны деятельности своих служителей. Но в исполнении судебным деятелем своего служебного долга, в охранении независимости своих решений и в стремлении вложить всю доступную ему справедливость содержится еще не все, к чему нравственно обязан такой деятель. Новый судебный процесс поставил его лицом к лицу с живым человеком. Гласность и устность внесли в судебное производство начало непосредственного материала для суждения, они расшевелили и разметали по сторонам тот ворох бумаг в виде докладов, проектов, протоколов, резолюций и т. п., под которым при старом суде был погребен человек.
Таким образом, на людях, шедших на завидное, но и очень трудное служение Судебным уставам, лежала обязанность строгой выработки приемов отправления правосудия и создания типов судебных деятелей. Эта творческая работа была начата ими и продолжаема в первые годы Судебной реформы. В это время намечались черты председательствующего судьи, прокурора-обвинителя и уголовного защитника. Теперь мы уже можем говорить, что к концу века была создана национальная школа судебного красноречия. Примечательно, что никаких корней в прошлом русское судебное красноречие не имело. Со времен закрытия Псковского Веча ХVI в., со времени окончательного торжества письменности русскому человеку негде было упражняться в публичных выступлениях. Существовало, правда, так называемое духовное красноречие, но оно было уделом меньшинства и отличалось такою своеобразностью содержания и формы, что о влиянии его за пределами небольшой, тесной сферы не могло быть и речи. Поэтому судебным деятелям прошлого века пришлось возводить здание правосудия на пустом месте. Интересная деталь - не существовало даже специального форменного костюма, как это было принято почти во всех европейских странах. Защитники, обвинители выступали либо в черных сюртуках, либо во фраках. В петлице правого лацкана был виден университетский значок, представляющий собой белый эмалевый ромб, внутри которого - синий крест, тоже покрытый эмалью, и золотой двуглавый орел над ним. Постоянным атрибутом был большой черный портфель без ручки с вытесненной на нем фамилией юриста или его инициалами. Именно эти атрибуты легли в основу оформления серии.
К концу века список адвокатов, как заметил в своей речи, посвященной 25-летию Судебных уставов В. Д. Спасович, составил 615 человек. Можно предположить, что количество прокуроров означено меньшей цифрой, но она была весьма внушительной. За столь короткий срок русские юристы смогли создать образ, достойный подражания. Их имена составляют национальную гордость России, они стоят в одном ряду с великими русскими писателями, поэтами, учеными, государственными деятелями, ибо русские юристы удивительным образом соединили в себе и литературный дар, и научные познания, и государственность. Почти забытые сегодня, они представляли и представляют собой выдающихся личностей в области духовного и гражданского развития общества.
Во многих произведениях, особенно в трудах К. К. Арсеньева, А. Ф. Кони, С. А. Андреевского, В. Д. Спасовича последовательно отстаивались нравственные основы судебной этики. Сергей Аркадьевич Андреевский писал: "В правде есть что-то развязывающее руки, естественное и прекрасное. Если вы до нее доищетесь, то какой бы лабиринт нелепых взглядов и толкований ни опутывал дело, вы всегда будете чувствовать себя крепким и свободным. Если даже дело проиграется, то вы испытаете лишь нечто вроде ушиба от слепой материальной силы. Вам будет жалко судей, которые были обморочены слишком громоздким скоплением чисто внешних помех, заслонивших от них истину. Я всегда оставался упрямым во всех тех (сравнительно весьма немногих) случаях, когда суд со мной не соглашался. И почти всегда время меня оправдывало".
В своих речах русские юристы руководствовались главной целью - осветить суть дела так, чтобы она была понятна судьям. Отсюда - стремление к тому, чтобы каждое слово оратора было понято слушателями, именно поэтому особенно важна на суде исключительная ясность речи. Стремление к чистоте и точности слога, умение правильно формулировать свои мысли считалось долгом оратора. Их речь была очищена от расплывчатых выражений, ненужных синонимов, нагромождений мыслей, не имеющих прямого отношения к делу.
Все без исключения видные русские ораторы безупречно владели словом, блистали изяществом слога, знали цену произнесенного слова. "Слово - одно из величайших орудий человека,- писал Кони.- Бессильное само по себе - оно становится могучим и неотразимым, сказанное умело, искренне и вовремя. Оно способно увлекать и ослеплять его и окружающих блеском. Поэтому нравственный долг судебного оратора - обращаться осторожно и умеренно с этим оружием и делать свое слово лишь слугою глубокого убеждения, не поддаваясь соблазну красивой формы или видимой логичности своих построений, не заботясь о способах увлечь кого-либо своею речью".
К сожалению, о русских юристах крайне мало осталось материала. Его можно собрать по крупицам из источников прошлого века, воспоминаний современников. А. Ф. Кони выделил пять имен отечественных судебных ораторов, назвав их гигантами и чародеями слова: Константин Константинович Арсеньев, Сергей Аркадьевич Андреевский, Федор Никифорович Плевако, Владимир Данилович Спасович, Александр Иванович Урусов; безусловно, к этим именам необходимо причислить и самого Анатолия Федоровича Кони. Бесконечно интересный жизненный путь этих великих судебных деятелей достоин подражания.
Константин Константинович Арсеньев - один из виднейших организаторов русской адвокатуры. Родился 24 января 1837 года в семье известного академика К. И. Арсеньева. В 1849 году поступает в Императорское училище правоведения и в 1855 году, по окончании училища, определяется на службу в департамент Министерства юстиции. К. К. Арсеньев не был профессиональным адвокатом, хотя работе в адвокатуре он посвятил около десяти лет жизни. Диапазон общественной деятельности был весьма широк - он проявил себя и как публицист, и как критик, и как крупный теоретик в области права, и как общественный деятель.
В своих теоретических работах, посвященных русской адвокатуре, К. К. Арсеньев неустанно проповедовал те высокие идеалы, которые он своей практической деятельностью стремился воплотить в организационные начала адвокатской корпорации. В этом отношении особенно заслуживает внимания его книга "Заметки о русской адвокатуре", в которой он осветил вопрос о нравственных принципах в адвокатской практике. Его перу принадлежит также ряд работ об иностранной адвокатуре ("О современном состоянии французской адвокатуры", "Французская адвокатура, ее сильные и слабые стороны", "Преобразование германской адвокатуры" и др.). Эти работы он подчиняет своей основной идее - необходимости внедрения в адвокатскую деятельность высоких моральных устоев, нравственных и этических начал.
Талант и самобытность К. К. Арсеньева как адвоката-практика проявились в его защитительных речах по ряду крупных процессов. Ему не были свойственны эффектные тирады, красивые фразы и пламенное красноречие. Его речь отличалась умеренностью красок и художественных образов. Он старался убедить суд скупыми, но четкими суждениями, точными характеристиками и доводами, построенными на анализе даже самых мелких фактов и обстоятельств. Он, по его образному выражению, старался "низвести дело с той высоты, на которую возносит его предшественник". К. К. Арсеньев, выступая в процессах, выше всего ставил свое убеждение, ничто не могло на него повлиять. Это придавало его речам темперамент, большую силу. Стиль его речей, так же как и печатных произведений,ровный, деловой, спокойный, лишенный нервных порывов и резкостей. Как отмечали современники Арсеньева, он говорил плавно, но быстро. Быстрота речи не позволяла детально стенографировать его выступления, вследствие чего многие из его опубликованных речей в той или иной мере, нередко в значительной, отличаются от произнесенных перед судом. Тем не менее, это не умаляет их достоинств.
Речи по делу Мясниковых и по делу Рыбаковой довольно отчетливо характеризуют его как судебного оратора. Глубокий и последовательный анализ доказательств, внимательный и всесторонний разбор доводов обвинителя при сравнительно простой структуре речей, отсутствие излишне полемического задора свойственны и той, и другой его речам. С точки зрения их восприимчивости, они, по сравнению с речами ряда других ораторов (Андреевского, Плевако), представляются несколько скучноватыми, однако это ни в какой мере не отражается на их ценности и богатстве как судебных речей.
Сергей Аркадьевич Андреевский принадлежал к более младшему поколению судебных ораторов. Он родился в 1847 г. в Екатеринославле. В 1865 г. с золотой медалью окончил курс местной гимназии, поступил на юридический факультет Харьковского университета. После окончания в 1869 году университета был принят кандидатом на должность при прокуроре Харьковской судебной палаты, затем следователем в г. Карачеве, товарищем прокурора Казанского окружного суда.
В 1873 году при непосредственном участии А. Ф. Кони, с которым он был дружен, С. А. Андреевский переводится товарищем прокурора Петербургского окружного суда, где зарекомендовал себя как первоклассный судебный оратор.
В 1878 году подготавливалось к слушанию дело по обвинению В. Засулич в покушении на убийство петербурского градоначальника Ф. Ф. Трепова. В недрах Министерства юстиции тщательно отрабатывались вопросы, связанные с рассмотрением этого дела. Большое внимание уделялось составу суда и роли обвинителя в процессе. Выбор пал на двух прокуроров - С. А. Андреевского и В. И. Жуковского, однако они участвовать в этом процессе отказались.
Самостоятельный в своих суждениях, смелый во взглядах, Андреевский поставил условие: предоставить ему право в своей речи дать общественную оценку поступка Трепова и его личности. Министерство юстиции на такое требование Андреевского не согласилось. После рассмотрения дела В. Засулич Андреевский был уволен.
В связи с уходом Андреевского из прокуратуры Кони 16 июня 1878 года писал ему: "Милый Сергей Аркадьевич, не унывайте, мой милый друг, и не падайте духом. Я твердо убежден, что Ваше положение скоро определится и будет блистательно. Оно Вам даст свободу и обеспечение, даст Вам отсутствие сознания обидной подчиненности всяким ничтожным личностям. Я даже рад за Вас, что судьба вовремя выталкивает Вас на дорогу свободной профессии. Зачем она не сделала того со мной лет 10 тому назад?"
Вскоре А. Ф. Кони подыскал ему место юрисконсульта в одном из петербургских банков. В этом же 1878 году Андреевский вступил в адвокатуру. Уже первый процесс, в котором выступил Андреевский (речь в защиту обвиняемого в убийстве Зайцева), создал ему репутацию сильного адвоката по уголовным делам. Речь по делу Сарры Беккер в защиту Мироновича принесла ему широкую известность за пределами России.
В основе речей Андреевского почти не встретишь тщательного разбора улик, острой полемики с прокурором; редко он подвергал глубокому и обстоятельному разбору материалы предварительного и судебного следствия; в основу речи всегда ставил личность подсудимого, условия его жизни, внутренние "пружины" преступления. "Не стройте вашего решения на доказанности его поступка, - говорил он по одному делу, защищая подсудимого, - а загляните в его душу и в то, что неотвратимо вызывало подсудимого на его образ действий".
Андреевский умело пользовался красивыми сравнениями. Для осуществления защиты часто использовал и острые сопоставления как для опровержения доводов обвинения, так и для обоснования своих выводов. В речах он почти не касался больших общественно-политических проблем. В борьбе с уликовым материалом он всегда был на высоте, допуская иногда "защиту ради защиты". Широко проповедовал идеи гуманности и человеколюбия. Психологический анализ действий подсудимого Андреевский давал глубоко, живо, ярко и убедительно. Его без преувеличения можно назвать мастером психологической защиты.
Как судебный оратор, С. А. Андреевский был оригинален, самостоятелен, ораторское творчество его окрашено яркой индивидуальностью. Основной особенностью его как судебного оратора является широкое внесение литературно-художественных приемов в защитительную речь. Рассматривая адвокатскую деятельность как искусство, он защитника называл "говорящим писателем".
С. А. Андреевский занимался и литературной деятельностью. Его перу принадлежит много поэм и стихотворений на лирические темы.
Андреевский был дружен с великим русским юристом Анатолием Федоровичем Кони. Русскому обществу Кони известен в особенности как судебный оратор. Переполненные залы судебных заседаний по делам, рассматривавшимся с его участием, стечение многочисленной публики, привлекавшейся его литературными и научными речами, служат тому подтверждением. Причина этого успеха Кони кроется в его личных свойствах. Еще в отдаленной древности выяснена зависимость успеха оратора от его личных качеств: Платон находил, что только истинный философ может быть оратором; Цицерон держался того же взгляда и указывал притом на необходимость изучения ораторами поэтов; Квинтилиан высказывал мнение, что оратор должен быть хорошим человеком. Кони соответствовал этим воззрениям. Он воспитывался под влиянием литературной и артистической среды, к которой принадлежали его родители. В Московском университете он слушал лекции Крылова, Чичерина, Бабста, Дмитриева, Беляева, Соловьева. Слушание этих лекций заложило в него прочные основы философского и юридического образования, а личные отношения со многими представителями науки, изящной литературы и практической деятельности поддерживали в нем интерес к разнообразным явлениям умственной, общественной и государственной жизни. Обширные, не ограничивающиеся специальной областью знания, эрудиция при счастливой памяти давали ему, как об этом свидетельствуют его речи, обильный материал, которым он умел всегда пользоваться как художник слова.
По содержанию своему судебные речи Кони всегда отличались высоким психологическим интересом, развивавшимся на почве всестороннего изучения индивидуальных обстоятельств каждого данного случая. Характер человека служил для него предметом наблюдений не только со стороны внешних, только образовавшихся в нем наслоений, но также со стороны тех особых психологических элементов, из которых слагается "я" человека. Установив последние, он выяснял затем, какое влияние могли оказать они на зарождение осуществившейся в преступлении воли, причем тщательно отмечал меру участия благоприятных или неблагоприятных условий жизни данного лица. В житейской обстановке деятеля находил он "лучший материал для верного суждения о деле", т. к. "краски, которые накладывает сама жизнь, всегда верны и не стираются никогда".
Под аналитическим ножом Кони раскрывали тайну своей организации самые разнообразные типы людей, а также разновидности одного и того же типа. Таковы, например, типы Солодовникова, Седкова, княгини Щербатовой, а также люди с дефектами воли, как Чихачев, умевший "всего желать" и ничего не умевший "хотеть", или Никитин, "который все оценивает умом, а сердце и совесть стоят позади в большом отдалении".
Соответственно содержанию, и форма речей Кони отмечена чертами, свидетельствующими о выдающемся ораторском таланте: его речи всегда просты и чужды риторических украшений. Его слово оправдывает верность изречения Паскаля, что истинное красноречие смеется над красноречием как искусством, развивающимся по правилам риторики. В его речах нет фраз, которым Гораций дал характерное название "губных фраз". Он не следовал приемам древних ораторов, стремившихся влиять на судью посредством лести, запугивания и вообще возбуждения страстей, и тем не менее он в редкой степени обладал способностью, отличавшей лучших представителей античного красноречия: он умел в своем слове увеличивать объем вещей, не извращая отношения, в котором они находились в действительности. Отношение его к подсудимым и вообще к участвовавшим в процессе лицам было истинно гуманное. Злоба и ожесточение, легко овладевающие сердцем человека, долго оперирующего патологические явления душевной жизни, ему чужды. Умеренность его была, однако, далека от слабости и не исключала применение едкой иронии и суровой оценки, которые едва ли в состоянии бывали забыть лица, их вызвавшие. Выражавшееся в его словах и приемах чувство меры находит свое объяснение в том, что в нем, по справедливому замечанию К. К. Арсеньева, дар психологического анализа соединен с темпераментом художника. В общем, можно сказать, что Кони не столько увлекал, сколько овладевал теми лицами, к которым обращалась его речь, изобиловавшая образами, сравнениями, обобщениями и меткими замечаниями, придававшими ей жизнь и красоту.
Анатолий Федорович Кони неоднократно писал и анализировал деятельность таких известных своих коллег, как князь Александр Иванович Урусов и Владимир Данилович Спасович. Это были крупные фигуры в адвокатской корпорации, которые сыграли очень важную роль в становлении отечественного правосудия.
В. Д. Спасович - одаренный юрист, известный своими теоретическими работами в области уголовного права и уголовного процесса, гражданского и международного права, литератор, публицист и критик.
В 1849 г. окончил курс юридических наук в Санкт-Петербургском университете и уже через два года защищал магистерскую диссертацию на тему "О правах нейтрального флага". Ряд мыслей, высказанных в диссертации, получили осуществление через несколько лет в Парижских декларациях 1856 г.
Сблизившись с известным ученым, профессором Кавелиным, Спасович в 1856 г. занял кафедру уголовного права в Петербургском университете. Поражая своих слушателей как глубиной эрудиции и смелостью взглядов, так и живостью, картинностью и изяществом изложения, профессор Спасович сразу приобрел огромную известность и в университете, и за стенами его. В 1863 г. он издал "Учебник уголовного права", который в течение многих десятилетий был настольной книгой для всякого образованного юриста.
В 1861 г. Спасович покинул Петербургский университет, а в 1866 г. с открытием новых судов вступил в сословие петербургских присяжных поверенных. Независимо от деятельности в составе присяжных поверенных Спасович своей многолетней адвокатской практикой принес громадную пользу и новому суду, и молодой адвокатской корпорации. Благодаря обширным научным познаниям и мастерской разработке юридических вопросов Спасович пользовался большим авторитетом в глазах судов всех степеней, не исключая и кассационного.
Тщательное изучение малейших обстоятельств дела, самая усердная подготовка к делу (Спасович пишет и заучивает наизусть речи по всем серьезным делам), тонкий психологический анализ, всестороннее освещение судебного материала при помощи научных данных и литературных параллелей - таковы приемы, которыми всегда пользовался Спасович и которые под его влиянием перешли в традиции петербургской адвокатуры. Постоянное близкое общение с наукой и литературой сообщает речам Спасовича ту богатую содержательность, благодаря которой речи эти и в чтении производят сильное впечатление.
Отдав адвокатской деятельности 40 лет своей жизни, Спасович всегда сочетал эту работу с литературной и научной деятельностью. Десять томов его Сочинений посвящены самым разнообразным отраслям знаний. Деятельность этого замечательного юриста оставила яркий след в истории русской адвокатуры.
В. Д. Спасович неоднократно встречался на судебных процессах с выдающимся судебным оратором, "королем русской адвокатуры" Александром Ивановичем Урусовым.
А. И. Урусов учился в Первой московской гимназии. В 1861 г. поступил в Московский университет, из которого был исключен за участие в беспорядках, затем принят снова, окончил курс по юридическому факультету и поступил на службу кандидатом по судебному ведомству. Уже в 1867 г. Урусов стал известен как талантливый защитник речью по делу крестьянки Волоховой, в которой он, по выражению Кони, уничтожил "силою чувства и тонкостью разбора улик тяжелое и серьезное обвинение". В 1871 г. получил звание присяжного поверенного. В течение этого времени он с неизменным успехом выступал в нескольких громких процессах, в том числе в известном нечаевском деле, в котором он защищал Успенского, Волховского и некоторых других. Впечатление, произведенное речью Урусова в названном процессе, было очень сильным. "Вестник Европы" писал: "Полный юношеского пыла и вместе с тем опытный уже мастер формы, он увлекал и убеждал, являясь то политическим оратором, то тонким диалектиком... Демаркационная черта, проведенная им между заговором и тайным обществом, предопределила исход процесса".
Урусов принадлежит к числу самых выдающихся из тех русских судебных ораторов, на долю которых выпало пережить лучшие годы судебного преобразования. Он до конца оставался верен традициям того времени, понимая обязанности адвоката как защиту личности, как правозащиту в лучшем смысле слова, являясь на помощь везде, где, по его мнению, грозила опасность справедливости. Урусов повиновался единственно голосу своей совести. "Выше совести человека,- говорил он в речи по делу о беспорядках в деревне Хрущевке,- нет силы в мире". В этом - общественное значение адвокатской деятельности Урусова, в этом же главная причина силы и убедительности его речей. Внешними ораторскими данными он обладал в высокой степени; он прекрасно владел богатыми голосовыми средствами, его дикция и жесты были безукоризненны. Он умел увлекать слушателей, подчинять себе их мысль и чувство. Он не столько изучал дело во всех подробностях, сколько старался взять в нем самое важное и на этом строил свою защиту. С большим искусством Урусов владел также и иронией, он умел оспорить нужное доказательство и отстоять свое, собрать для поддержания своего взгляда самый разнообразный материал, подкрепить аргументацию силой увлечения.
Еще одной выдающейся фигурой в русской школе судебного красноречия был Федор Никифорович Плевако. Во второй половине XIX - начале ХХ в. это имя знали все от мала до велика, знали не только в России, но и за ее пределами.
Ф. Н. Плевако заявил о себе как оратор очень рано, и к этому были все основания: талант, трудолюбие, обширные знания. Редактор двух томов речей Плевако Н. К. Муравьев в предисловии к первому тому писал: "Его подготовка к речам в тех случаях, когда ему не приходилось говорить экспромтом, сводилась к тому, что он в беспорядке заносил на бумагу отдельные мысли, приходившие ему в голову по поводу процесса, отдельные выражения, иногда намечал порядок речи..." В других источниках указывается, что в период расцвета своего таланта Плевако, выезжая на судебные процессы в провинцию, приглашал с собой квалифицированного стенографа, который полностью записывал его выступления. После их правки самим Плевако они шли в печать. Интересную оценку Плевако давал журнал "Нива": "Это был самородный, чисто национальный талант, не везде одинаково ровный, но стихийно-могучий и покорявший сердце своим стихийным могуществом. Те, кто слышал его в крупных, захватывавших его самого делах, до сих пор сохраняют впечатление великолепной лавины красивых образов, поэтических уподоблений, скатывавшихся с его уст и чаровавших ум и слух и судей, и адвокатов, и публики. Те, кто его не слыхали, слышали множество рассказов о нем. О Плевако говорила вся Россия, подобно тому как устами Плевако говорила мощная, великая в своей стихийной красоте, та же самая Россия".
Плевако прославился своим ораторским дарованием и долгие годы слыл московским златоустом. Его личность сделалась легендарной, и ни о ком не ходило столько анекдотов и мифов, сколько о нем. И при его жизни, и после его смерти коллеги и соратники сходились на том, что во время его речей образовывался незримый контакт между оратором и аудиторией. Обращаясь к судьям, он часто призывал их: "Будьте судьями разума и совести".
Федору Никифоровичу Плевако, несомненно, принадлежит роль первоклассного русского судебного оратора, много сделавшего для создания национальной школы ораторского искусства.
Вряд ли можно было бы говорить о существовании русской школы судебного красноречия, если ей так самоотверженно не служили бы: П. А. Александров, А. М. Бобрищев-Пушкин, А. Л. Боровиковский, В. Н. Герард, А. С. Гольденвейзер, М. Ф. Громницкий, М. И. Доброхотов, В. И. Жуковский, Н. П. Карабчевский, В. А. Кейкуатов, И. С. Курилов, А. В. Лохвицкий, Н. В. Муравьев, А. Я. Пассовер, В. М. Пржевальский, В. М. Томашевский, В. Н. Языков...
Все эти фигуры настолько велики, а их деятельность настолько значима, что потребуется немалое время, чтобы изучить, проанализировать, и, в конечном счете, следовать этому неисчерпаемому наследию.
Однако было бы несправедливым поставить точку и завершить серию XIX веком. Социальные и политические коллизии XX в. не исключали существования правовых, хотя и неоднозначных, отношений в обществе, а в этой связи и развития юридической и аналитической мысли. Наиболее интересные и значительные имена юристов - наших современников встанут в этой серии в один ряд с именами юристов века девятнадцатого.
Мы надеемся, что читатель не останется равнодушным к тем проблемам, которые волновали умы лучших правоведов на протяжении полутора веков нашей истории.

Анатолий Федорович Кони
(1844-1927)

Практическая и научная деятельность Анатолия Федоровича Кони до сих пор интересует юристов, историков, литературоведов.
Государство, как правило, издает законы, чтобы они соблюдались, а не нарушались. Для последовательного воплощения своих законов в жизнь оно готовит и ставит на ответственные посты талантливых, образованных, честных юристов. Таким был и А. Ф. Кони.
Долгая жизнь Анатолия Федоровича Кони была насыщена событиями. Он пережил четырех последних российских императоров, с тремя из них был знаком лично. Он видел четыре больших войны, до основания потрясшие страну. Перед его глазами прошли в Петербурге Кровавое воскресенье 1905 г., Февральская революция, наконец, Октябрь 1917 г. Судьба сводила А. Ф. Кони с разными людьми - с придворными аристократами и обитателями петербургских трущоб, с цветом российской интеллигенции и дикими провинциальными помещиками, с рабочими и крестьянами, с высшими иерархами православия и сектантами, с царскими министрами и с советскими народными комиссарами. Общением с ним дорожили И. А. Гончаров, Н. А. Некрасов, И. С. Тургенев, Ф. М. Достоевский, А. П. Чехов, В. Г. Короленко, А. М. Горький, Л. Н. Толстой. Дружеские отношения связывали А. Ф. Кони с великими деятелями русской сцены: М. Г. Савиной, М. Н. Ермоловой, А. И. Сумбатовым-Южиным, К. С. Станиславским, В. И. Немировичем-Данченко. По должности Анатолий Федорович участвовал в исторических судебных процессах, привлекался к обсуждению важнейших вопросов государственной жизни.
Один из образованнейших людей своего времени, вдумчивый аналитик, обладая незаурядным литературным даром, А. Ф. Кони в теоретических трудах, очерках, мемуарах, в судебных речах и служебных документах, в личной переписке с научной достоверностью и художественной образностью отразил один из наиболее сложных, бурных периодов истории нашего Отечества. Интересы его были широки и многообразны. Наряду с правоведением он серьезно занимался философией, особенно этикой и социологией, а также психологией, судебной медициной и психиатрией, с увлечением работал в литературоведении. Не случайно А. Ф. Кони избран 7 декабря 1896 г. Почетным членом Академии наук за выдающиеся достижения в области права, а 8 января 1900 г. - Почетным академиком за литературоведческие труды. Но, несомненно, "самую выпуклую грань в его многогранной работе составляет его именно судебная деятельность"*(1).
А. Ф. Кони видел присущие его времени противоречия произвола и законности, аморализма и нравственности, бюрократии и общественных начал, насилия и прав личности, жестокости и милосердия, канцелярской тайны и общественной нужды в гласности. Попытки разрешить такие противоречия сообразно своим гуманистическим идеалам - гражданский подвиг А. Ф. Кони, а тщетность этих попыток - драма его жизни.
С подобными противоречиями, возникающими, однако, на совершенно иной классовой основе, мы сталкиваемся и сегодня. Преодоление их - одна из важнейших задач современности. И в решении ее нам будет полезен опыт предыдущих поколений.
Историческое развитие культуры возможно потому, и только потому, что находятся личности, способные воспринять духовное богатство прошлого, преумножить его собственными достижениями и передать дальше по эстафете поколений. Тем и дорог нам А.Ф.Кони.

* * *

Анатолий Федорович Кони окончил юридический факультет Московского университета в 1865 г. Это было время больших перемен. В связи с отменой крепостного права проводилась прогрессивная по своему содержанию Судебная реформа.
Реформа осуществлялась постепенно, медленно. Новые судебные учреждения открывались по мере подбора и подготовки кадров, по мере устройства помещений. Тормозили дело и противники нововведений. Уставы судопроизводства были приняты 20 ноября 1864 г., а торжественное открытие Петербургской судебной палаты*(2) состоялось только через полтора года - 17 апреля 1866 г. На следующий день, 18 апреля, А. Ф. Кони был назначен помощником секретаря Палаты. Но долго работать здесь ему не пришлось. Реформа шла вширь. Одно за другим создавались новые судебные учреждения, и требовались энергичные, образованные люди, способные организовать работу по-новому. 23 декабря А. Ф. Кони был переведен на должность секретаря Московской прокуратуры.
Осенью 1867 г. А. Ф. Кони был командирован в Харьков на должность товарища прокурора окружного суда - на ответственную самостоятельную работу. Ему надолго запомнились тесноватые, но уютные и хорошо обставленные помещения этого суда. "В его стенах, - писал впоследствии А. Ф. Кони, - я проработал два с половиной года, лучшие годы моей молодости, полные воспоминаний о том душевном подъеме и любви к новому делу, которыми была проникнута деятельность моих сослуживцев и моя в новом судебном строе в милой Малороссии".*(3)
На энергичного талантливого товарища прокурора Харьковского окружного суда обратили внимание в Министерстве юстиции (в то время прокуратура входила в состав этого министерства). Видимо, чтобы поближе познакомиться с А. Ф. Кони, в 1870 г. его переводят в Петербург. Вскоре для проведения Судебной реформы в жизнь его направляют - с повышением в должности - губернским прокурором в Самару, а затем прокурором окружного суда в Казань. Год спустя, двадцати семи лет от роду он возвращается в Петербург, чтобы принять на себя обязанности прокурора столичного округа. На этих постах, как и в Харькове, А. Ф. Кони не мог мириться с обыкновением, когда, как писал Н. А. Некрасов, "ловят маленьких воришек к удовольствию больших". И в Петербурге он бесстрашно преследовал "сильных мира сего", преступивших закон. Показательны в этом смысле: дело разъезжавшей по Петербургу в дворцовой карете дочери наместника Кавказа баронессы Розен, в монашестве игуменьи Митрофании, которую А. Ф. Кони уличил в подлогах с целью изыскания средств на пополнение монастырской казны; дело о великосветском игорном притоне в квартире гвардейского штабс-офицера Колемина; дело обвиняемого в поджоге огромной паровой мельницы петербургского мультимиллионера Овсянникова. Овсянников ранее уже привлекался к уголовной ответственности по пятнадцати делам и пятнадцать раз был "оставлен в подозрении". А на шестнадцатый, при новом суде и новой прокуратуре, был полностью изобличен, признан виновным и сослан в Сибирь.

Практика и наука

Интерес к науке у А. Ф. Кони пробудился еще на студенческой скамье. Влечение к теории часто объясняют влиянием учителя. У А. Ф. Кони это было по-другому, можно сказать, от противного. Лекции по дисциплинам криминального цикла в университете читал профессор С. И. Баршев, человек крайне реакционных взглядов, низкой культуры. Не удовлетворяясь его лекциями, А. Ф. Кони стал изучать уголовное право самостоятельно, знакомясь с зарубежной и небогатой в то время отечественной литературой. Так возникла мысль написать кандидатскую диссертацию о праве необходимой обороны. "Я стал заниматься этой темой весьма усердно, с жадностью отыскивая везде, где можно, материалы. В январе 1865 года я засел за писание и проводил за ним почти все вечера, памятные мне и до сих пор по невыразимой сладости первого самостоятельного научного труда"*(4), вспоминал А. Ф. Кони уже на склоне лет.
И в дальнейшем, поступив на государственную службу, А. Ф. Кони продолжал заниматься научной работой. С 1865 г. он публикует статьи по вопросам уголовного права и уголовного судопроизводства в "Журнале Министерства юстиции", в "Московском юридическом вестнике". Увлеченный службой и научными занятиями, А. Ф. Кони подчас не соразмерял свои силы с нагрузкой. В 1868 г. в Харькове он надорвался, появились чрезвычайная слабость, малокровие, частые горловые кровотечения. По совету своего старшего друга профессора судебной медицины Лямбля, А. Ф. Кони отправился в путешествие по Европе. Однако в письмах своим друзьям из-за границы А. Ф. Кони пишет не о развлечениях, на которые ориентировал его Лямбль. Он сообщает о четырех сложных делах, прослушанных им в апелляционном суде Мюнхена, о манере поведения в процессе председательствующего в бельгийских и французских судах, о посещении архива и библиотеки брюссельского Дворца правосудия, а также следственных тюрем*(5).
Впоследствии, возглавив прокуратуру столичного округа, А. Ф. Кони ввел в обыкновение общие собрания товарищей прокурора - своего рода научно-практические семинары. На них обсуждались разнообразные сложные вопросы надзора за законностью. Один из участников делал подробный доклад по рассматриваемой проблеме. После обмена мнениями проводилось голосование, и принятое решение облекалось в форму указания, обязательного для всего прокурорского состава. Таким образом обеспечивалось правильное понимание и единообразное применение закона. Четверть века спустя по грустному поводу - в связи со смертью В. И. Жуковского, бывшего сотрудника А. Ф. Кони, один из участников этих семинаров В. Г. Вильямсон писал: "Я сошелся с Владимиром Ивановичем в период незабвенных дней 1871 - 75 гг., когда во главе петербургской прокуратуры стоял А. Ф. Кони... По инициативе прокурора были устроены в его камере вечерние заседания... На одном из них Жуковский прочел свой реферат, и я забыть не могу, как до поздней ночи, не проронив словечка, слушали мы его лекцию, которой мог бы позавидовать любой юридический факультет"*(6).
В своей научной и практической деятельности А. Ф. Кони придавал большое значение принципу состязательности в уголовном судопроизводстве. Сущность этого принципа состоит в равенстве прав сторон - прокурора, а также подсудимого и его защитника на участие в исследовании обстоятельств дела и отстаивание своих позиций перед независимым и беспристрастным судом.
Состязательность - гарантия выяснения сложных, подчас противоречивых, запутанных обстоятельств действительного или мнимого преступления. "Состязательное начало в процессе,- пишет А. Ф. Кони,выдвигает как необходимых помощников судьи в исследовании истины обвинителя и защитника. Их совокупными усилиями освещаются разные, противоположные стороны дела и облегчается оценка его подробностей"*(7). В условиях гласного процесса состязательность приобретает важное воспитательное значение. Использование равных возможностей обвинением и защитой убеждает судебную аудиторию в том, что исследование обстоятельств дела ведется всесторонне, объективно, что суд учитывает все "за" и "против" подсудимого. В связи с этим А. Ф. Кони напоминал прокурорам и адвокатам, участникам судебного состязания, что "суд в известном отношении есть школа для народа, из которой, помимо уважения к закону, должны выноситься уроки служения правде и уважения к человеческому достоинству"*(8).
В представлении А. Ф. Кони прокурор, стоящий на уровне своих задач - это "говорящий публично судья"*(9). Он не разрешает дела по существу, но так же, как и судья, он должен быть объективным и беспристрастным.
Возвышенными наставлениями называет А. Ф. Кони правила Устава уголовного судопроизводства, обязывающие обвинителя не представлять дела в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, не преувеличивать значения доказательств и улик или важности преступления. Прокурор приглашается сказать свое слово и в опровержение обстоятельств, казавщихся сложившимися как будто против подсудимого. Он обязан сгруппировать и проверить все, изобличающее подсудимого, и если подведенный им итог с необходимым и обязательным учетом всего говорящего в пользу обвиняемого создает в нем убеждение в виновности последнего, заявить о том суду. А. Ф. Кони акцентирует нравственно-психологическое звучание в речи обвинителя: сделать это надо в связном и последовательном изложении, со спокойным достоинством исполняемого грустного долга, без пафоса, негодования и преследования какой-нибудь иной цели, кроме правосудия, которое достигается не непременным согласием суда с доводами обвинителя, а непременным выслушиванием их*(10).
В воспоминаниях А. Ф. Кони запечетлены портреты первых государственных обвинителей, пришедших в реформированные суды. Один из них - Михаил Федорович Громницкий. "Сочетание силы слова с простотою слова, отсутствие всяких ненужных вступлений и какого-либо пафоса, спокойное в своей твердости убеждение и самое подробное изучение и знание всех обстоятельств и особенностей разбираемого преступления делали из его речи то неотразимое "стальное копье закона", о котором говорит король Лир"*(11).
Писал А. Ф. Кони и об одном из своих ближайших сотрудников В. И. Жуковском, умном, блестяще образованном и опытном "Мефистофеле петербургской прокуратуры", вспоминал его сухую, чуждую всяких фраз, пропитанную беспощадной иронией, но всегда обдуманную и краткую речь. Однажды министр юстиции собрал следователей и прокуроров, отличившихся по упомянутому делу богатейшего купца Овсянникова, и среди них В. И. Жуковского, который поддерживал обвинение в суде. Министр объявил, что об их успешных действиях и трудах доложено государю. Жуковский на это ответил ядовито: "Да, мы ведь именно этим и отличаемся от администрации: мы всегда бьем стоячего, а она всегда лежачего"*(12). С особой симпатией отзывался А. Ф. Кони о своем сослуживце и друге Сергее Аркадьевиче Андреевском, выдающемся по своим дарованиям обвинителе, мягком и человечном, независимом и благородном в своих ораторских приемах*(13).
Отдавая должное достойным, А. Ф. Кони, однако, был далек от того, чтобы живо писать деятелей царской прокуратуры лишь розовыми и голубыми красками. По мере наступления реакции в рядах прокуратуры стало появляться все больше и больше тех, для кого служба - способ удовлетворения властолюбия, самоутверждения за счет унижения подвластных и зависимых. Таким запомнился А. Ф. Кони один из бывших его подчиненных "узкий, малообразованный В. А. Желеховский". Однажды он пришел, печалясь, что проиграл дело, но утешая себя тем, что все же "вымазал подсудимому всю морду сапогом". Тогда он был отстранен от участия в уголовных делах. В то же время Желеховский был удален от надзора за местами лишения свободы, так как своей придирчивостью и бездушием он приводил арестантов в ожесточение, грозившее опасными последствиями. Выйдя из подчинения А. Ф. Кони, Желеховский сделал карьеру - был назначен товарищем обер-прокурора Сената. В этом качестве он отличился по делу "193-х" - умышленно раздутому "спасителями отечества" до чудовищных размеров. В течение года Желеховский не спеша писал обвинительный акт. Обвиняемые тем временем томились в тюрьмах. Это дело, искусственно преувеличивающее размах и глубину революционного движения в России, подрывало международный престиж государства да и не имело определенной судебной перспективы. Возник вопрос о прекращении дела без направления его в суд. Вспоминая совещание по этому поводу при товарище министра юстиции, А. Ф. Кони писал: "Желеховский - воплощенная желчь - бледнея от прилива злобы, настаивал на продолжении дела, играя на общественной безопасности и достоинстве государства"*(14). Крах обвинения наступил в суде. Ввиду отсутствия улик Желеховский объявил об отказе от обвинения против почти ста человек, объяснив, что они, пробывшие по несколько лет в заключении, были-де привлечены, чтобы "составить фон" в картине обвинения остальных. Суд оправдал 129 подсудимых. Это, однако, не препятствовало дальнейшей карьере Желеховского вплоть до назначения сенатором. Вспоминая деятелей такого типа, А. Ф. Кони заклеймил карьеризм, жестокость, злоупотребление властью.
Состязательность уголовного процесса включает активное участие в деле защитника. А. Ф. Кони глубоко это понимал. Только приступив к прокурорской работе, весной 1868 г. он писал из Харькова своему товарищу по факультету, молодому, но уже прославившемуся адвокату А. И. Урусову: "Хоть мы стоим с Вами и на совершенно противоположных концах судебной деятельности, но служим общему делу и связаны общими университетскими преданиями...".
В защите по уголовным делам А. Ф. Кони видел общественное служение. По его убеждению, адвокат, вооруженный знанием и глубокой честностью, умеренный в приемах, бескорыстный в материальном отношении, независимый в убеждениях, стойкий в своей солидарности с товарищами должен являться лишь правозаступником и действовать только на суде или на предварительном следствии - там, где это допускается, быть не слугою своего клиента и не пособником ему в стремлении уйти от заслуженной кары правосудия, но помощником и советником человека, который, по его искреннему убеждению, невиновен вовсе или вовсе не так и не в том виновен, как и в чем его обвиняют*(16).
Состязательный процесс служил совершенствованию государственного обвинения. В Петербургской прокуратуре в свое время существовал обычай: переведенных из провинции молодых товарищей прокурора проверяли, поручая им поддерживать обвинение против сильных защитников. Такой проверке был подвергнут и приехавший из Харькова А. Ф. Кони. Ему досталось дело некоего Флора Францева, обвинявшегося в покушении на убийство. Защищал подсудимого К. К. Арсеньев, председатель Петербургского совета присяжных поверенных, видный ученый, юрист, литературный критик, общественный деятель. Молодой товарищ прокурора навсегда запомнил, как защитник разбил обвинение в пух и прах. "Урок был чувствителен и поучителен,- писал А. Ф. Кони.- Оставалось опустить руки и зачислить себя в рядовые исполнители обвинительных функций или начать переучиваться и постараться воспринять новые для меня приемы и систему судебного состязания... Я избрал второе"*(17).
И не раз еще с теплым чувством писал А. Ф. Кони о К. К. Арсеньеве, заботясь о том, чтобы не были забыты его научные и литературные заслуги, благородство его судебных приемов и то этическое направление в адвокатуре, которого он вместе с В. Д. Спасовичем был видным представителем*(18).
Фамилии Арсеньева и Спасовича оказались рядом не случайно. Выдающийся российский юрист В. Д. Спасович двадцати двух лет от роду защитил магистерскую диссертацию и вскоре возглавил кафедру в Петербургском университете. В дальнейшем, однако, его прогрессивные научные взгляды создали ему репутацию человека, политически неблагонадежного. Вынужденный оставить преподавание, В. Д. Спасович вступил в адвокатуру. "Как живой,- писал о нем А. Ф. Кони,- проходит передо мною покойный Владимир Данилович Спасович, с его резкими угловатыми жестами, неправильными ударениями над непослушными, но вескими словами, которые он вбивал, как гвозди, в точно соответствующие им понятия, с чудесной архитектурой речей, в которых глубокая психология сливалась с долгим житейским опытом. Из каждого нашего состязания с ним я выносил поучительный пример строго нравственного отношения к приемам и формам судебной борьбы и воспоминание о широких горизонтах философских, социальных и даже естественнонаучных знаний, которые он так искусно умел открывать взору слушателя сквозь лесную чащу фактических данных дела"*(19).
О жизни и деятельности адвокатов В. Д. Спасовича, А. И. Урусова, Ф. Н. Плевако, К. К. Арсеньева, С. А. Андреевского опубликованы очерки А. Ф. Кони, окрашенные искренним уважением и глубокой симпатией*(20).
На склоне лет, разрабатывая вопрос о приемах и задачах обвинения по уголовным делам, А. Ф. Кони отмечал важность особого такта, выдержки в отношении защитника и писал в связи с этим: "Прокурору не приличествует забывать, что у защиты, теоретически говоря, одна общая с ним цель содействовать, с разных точек зрения, суду в выяснении истины доступными человеческим силам средствами и что добросовестному исполнению этой обязанности, хотя бы и направленному к колебанию и опровержению доводов обвинителя, никоим образом нельзя отказывать в уважении"*(21). Это, несомненно, очень важный нравственно-психологический вывод из принципа состязательности. Цитируемый труд в последний раз при жизни А. Ф. Кони был издан в виде отдельной брошюры "Приемы и задачи прокуратуры (из воспоминаний судебного деятеля)" в 1924 г. и служил практическим пособием для сотрудников молодой советской прокуратуры. И приходится сожалеть, что по сей день иной раз в ходе судебных прений можно услышать задорные выпады, личные упреки, неучтивости, а то и оскорбления, которыми обмениваются прокурор и адвокат, забыв о сути дела, о служении высоким целям правосудия. Это одно из многих подтверждений тому, что научные обобщения, наблюдения и практические рекомендации А. Ф. Кони по-прежнему нужны прокурорам, адвокатам, судьям.

В Министерстве юстиции

Когда летом 1875 г. освободилась вакансия вице-директора Департамента юстиции, министр граф К. И. Пален, уже давно оценивший высокие деловые и личные качества А. Ф. Кони, предложил ему эту должность.
В аппарат министерства в то время входили: министр - генерал-прокурор, его товарищ (заместитель), консультация, т. е. совет при министре, обсуждавший наиболее сложные из вопросов, отнесенных к ведению министерства, канцелярия, занимающаяся личным составом и ревизиями, а также департамент. Именно на департамент возлагалась основная часть функций министерства: законопроектная работа, судебный надзор, руководство прокуратурой, финансово-хозяйственная деятельность и статистический учет.
Перелистывая страницы личного архива, А. Ф. Кони нашел запись, относящуюся к этой перемене в его жизни: "К. И. Пален, приглашая меня заменить Сабурова... выслушав о моем нежелании оставлять судебное ведомство, со свойственным прямодушием сказал: "По уходе Андрея Александровича мне здесь нужна судебная совесть""*(22). Назначение состоялось. А. Ф. Кони стал энергично работать и на новом посту. Министр, руководители других ведомств, губернаторы обращаются к нему за советами. Он создает в министерстве научную библиотеку. По должности непременно участвует в подготовке и обсуждении законопроектов. Однако со временем возникло и стало нарастать чувство неудовлетворенности. В значительной мере оно вызывалось отношениями с Паленом.
А. Ф. Кони отдавал предпочтение своему министру в сравнении с бездумным и пустым царедворцем министром внутренних дел А. Е. Тимашевым, злым гением русской молодежи министром народного просвещения Д. А. Толстым. Пален отличался от них личной честностью. "Но и он,- пишет А. Ф. Кони,- был прежде всего типичный русский министр - не слуга своей страны, а лакей своего государя, дрожащий и потерянный пред каждым докладным днем и счастливый после каждого доклада тем, что еще на целую неделю ему обеспечена казенная квартира и услуги предупредительного экзекутора"*(23). Неуверенность Палена в себе, в своих решениях, в своем будущем была обусловлена не только произволом, органически присущим самодержавию, но и личными качествами министра - слабой профессиональной подготовкой, интеллектуальной тупостью. Проведение сколько-нибудь последовательной правовой политики ему было непосильно. Чувство самосохранения побуждало его к попыткам предугадать взгляды и настроения царя, влиятельных коллег по Совету министров, чтобы импонировать или, во всяком случае, не противоречить им. Оборотной стороной лакейства является, как известно, жестокость к бессильным, униженным, бесправным. И это свойство в немалой степени были присуще К. И. Палену. Каково же было работать с ним А. Ф. Кони, для которого смысл жизни состоял в утверждении законности, справедливости, милосердия?
Отношения между ними раз от разу осложнялись.
Так, однажды к А. Ф. Кони обратилась Александра Товбич, невеста И. Р. Попова, осужденного к ссылке за участие в политической демонстрации. Товбич просила разрешения обвенчаться с Поповым до его отправления в Сибирь, чтобы в качестве жены следовать за ним. А. Ф. Кони доложил об этом Палену, от которого зависело разрешение. Однако последовал неожиданный и яростный отказ. А. Ф. Кони убедил Палена "путем нескольких периодических атак"*(24).
В принципиальных же вопросах судебной политики настойчивые попытки А. Ф. Кони отстоять свою точку зрения часто не достигали цели. Когда в середине 70-х годов политические дела участились, товарищ министра юстиции Э. В. Фриш, чтобы ускорить прохождение таких дел, предложил не производить по ним предварительного следствия, ограничиваясь жандармским дознанием. Министр юстиции и шеф жандармов ухватились за это предложение. А. Ф. Кони же категорически возражал против такого, как он считал, "явного нарушения основных начал уголовного процесса"*(25). Он указывал, что полуграмотные и невежественные жандармские чины не в состоянии обеспечить объективное расследование; что материалы дознания в отличие от предварительного следствия перед направлением дела в суд обвиняемому и защитнику не предъявляются, и они лишены возможности заявить обоснованное ходатайство о дополнении материалов дела, о вызове в суд новых свидетелей. В результате, сотни молодых людей, привлекаемых к дознанию, годами содержатся под стражей, а в конце концов многих из них суд признает невиновными. Не довольствуясь устными объяснениями, А. Ф. Кони подал министру докладную записку о необходимости распространить на дознание по политическим делам все правила предварительного следствия. К. И. Пален не согласился*(26).
Острое столкновение между министром и строптивым вице-директором департамента было вызвано событиями в доме предварительного заключения 13 июля 1877 г. Эти события и их последствия с большой силой повлияли на судьбу А. Ф. Кони, на развитие его взглядов. И о них следует рассказать подробнее.
В то время значительно усилилась революционная пропаганда в виде "хождения в народ", распространения антимонархической, антипомещичьей литературы и т. п. Царская администрация ничего не могла придумать, кроме судебных и внесудебных репрессий, которые только разжигали революционный энтузиазм молодежи. И вот в придворных кругах, в великосветских салонах стали циркулировать приватные законопроекты о применении к пропагандистам телесных наказаний. В поддержку одного из таких проектов высказался и министр юстиции Пален. Проект законом не стал. Тем не менее с этими "сладкими мечтаниями о розге" А. Ф. Кони не без оснований связывает происшедшее 13 июля.
В тот день в дом предварительного заключения приехал по какому-то поводу петербургский градоначальник генерал Ф. Ф. Трепов. Заинтересовавшиеся причиной приезда генерала следственные заключенные прильнули к окнам. Во дворе в это время гуляли осужденные студенты А. С. Боголюбов и А. А. Кадьян. Они поклонились градоначальнику, а когда, сделав еще круг по двору, снова поравнялись с ним, то повторно, естественно, кланяться не стали. Трепов подскочил к Боголюбову с криком "Шапку долой!" и сбил ее. Но не успел он замахнуться, как раздались негодующие бешеные крики стоявших у окон заключенных, и все, что можно было просунуть сквозь решетку, - жестяные кружки, книги и т.п., - все это градом полетело во двор. Тогда рассвирепевший генерал приказал высечь Боголюбова. Затем, спохватившись было, из осторожности велел повременить с сечением. Уехав из дома предварительного заключения, Трепов пытался посоветоваться с управляющим Министерства внутренних дел и с А. Ф. Кони, но ни того, ни другого не застал на месте. Тогда он пошел к Палену, который вполне одобрил сечение заключенного студента. Все еще неуверенный Трепов снова поискал А. Ф. Кони. Но тот, оказалось, был за городом. Только после этого Трепов поручил полицмейстеру А. И. Дворжицкому "распорядиться". Демонстративные приготовления к экзекуции довели нервное возбуждение арестантов, преимущественно женщин, до крайних пределов. Они впадали в истерику, бросались в бессознательном состоянии на окна, крушили в камерах все, что можно. Многим требовалась помощь врача. Тюремное начальство, однако, решило навести "порядок" силой. Дюжие городовые врывались в камеры, набрасывались на молодых людей, обессиленных длительным содержанием под стражей, хватали правого и виноватого, осыпали побоями. Наиболее неугодных помещали в карцеры, расположенные над паровым котлом, так что температура в них достигала 35 градусов. Обходя эти карцеры по жалобам заключенных, товарищ прокурора несколько раз от жары и смрада терял сознание. Действия служителей тюрьмы были столь бесчеловечны, что прокурор Петербургской судебной палаты возбудил против них уголовное преследование. Впрочем, законного хода дело не получило, да и не могло получить: ведь в нем был замешан сам министр юстиции - генерал-прокурор, высший блюститель законности.
Вернувшись во второй половине того же дня в Петербург, А. Ф. Кони пришел к Палену. Тот откровенно подтвердил, что разрешил Трепову высечь Боголюбова и ни в коей мере об этом не сожалеет. В ответ А. Ф. Кони заявил своему министру, что разрешенное им ничем не оправдываемое насилие - вещь противозаконная, что это - политическая ошибка, которая будет иметь ужасные последствия.

Председательствующий в суде по делу В.И.Засулич

А. Ф. Кони давно просился на службу в Петербургский окружной суд. Ему обещали, но по каким-то причинам назначение задерживалось. Наконец 24 января 1878 г. А. Ф. Кони вступил в должность председателя окружного суда. Он с надеждой смотрел в будущее. "Для меня казалось,- вспоминал А. Ф. Кони,- начиналась после ряда беспокойных годов деятельность, чуждая неожиданных тревог, заранее определенная и ясная. Нервное возбуждение и хлопотливость прокурорских занятий и бесплодно протестующая, опутанная канцелярской паутиной роль "советника при графе Палене" оставались позади. Открывался широкий горизонт благородного судейского труда, который в связи с кафедрой в Училище правоведения мог наполнить всю жизнь, давая, наконец, ввиду совершенной определенности положения несменяемого судьи возможность впервые подумать и о личном счастии..."*(27)
Но не тут-то было. Как раз в этот день развитие событий, начавшихся инцидентом с Боголюбовым, вступило в новый этап и пошло по линии, пересекшейся вскоре с судьбой А. Ф. Кони.
24 января в 10 часов утра Трепов в своих служебных апартаментах принимал просителей. Молодая женщина, назвавшаяся Козловой, подала ему прошение, а затем неожиданно извлекла из-под плаща короткий тупоносый револьвер и выстрелила. Опасно раненый генерал повалился. Стрелявшая бросила револьвер на пол. И тут же была сбита с ног кинувшимися на нее полицейскими служителями. Женщина заявила, что выстрелом в Трепова желала отомстить за сечение Боголюбова, известное ей из газет и рассказов знакомых.
А. Ф. Кони навестил Трепова, когда покушавшаяся еще находилась в приемной градоначальника и отвечала на вопросы следователя. Ему запомнились продолговатое бледное нездоровое лицо, нахмуренные брови, сжатые тонкие губы над острым подбородком, светло-серые глаза, которые она поднимала вверх, точно всматриваясь во что-то на потолке. Это была Вера Ивановна Засулич, дочь капитана, домашняя учительница и акушерка. Она уже испытала на себе жандармский произвол: два года тюрьмы без суда и следствия по одному лишь подозрению в причастности к государственным преступлениям, затем новые аресты, ссылка, гласный полицейский надзор. Так что весть о наказании розгами Боголюбова, о безнаказанности его истязателей пала на хорошо подготовленную почву.
С внешней стороны действия В. Засулич, казалось, были очевидны: в Трепова она стреляла в присутствии нескольких полицейских чиновников. Сама не отрицала своей вины. Но какова юридическая сущность ее действий? От того или иного решения этих вопросов зависела не только квалификация деяния, но и подсудность дела.
- Нет признаков политического преступления? - спросил А. Ф. Кони через три дня после выстрела у прокурора Судебной палаты А. А. Лопухина, надзиравшего за предварительным следствием.
- Нет, - утвердительно отвечал Лопухин, - это дело простое и пойдет с присяжными, которым предстоит случай отличиться*(28).
Дела об обычных убийствах, о причинении телесных повреждений рассматривались судами с участием присяжных заседателей, тогда как дела о государственных преступлениях - политические дела шли в другие суды.
Политический характер дела В. И. Засулич был для А. Ф. Кони очевиден, и вопрос об этом он задал Лопухину, рассчитывая на утвердительный ответ, а значит, и на предание обвиняемой суду без присяжных заседателей, который, несомненно, ее осудит. А. Ф. Кони не желал зла В. И. Засулич. Но его тревожила перспектива рассмотрения данного дела в суде присяжных. Он предвидел возможность оправдательного приговора, который озлобит администрацию и вызовет новые ограничения для суда присяжных, если не полное его упразднение.
Недели за две до судебного разбирательства Пален, видимо, предчувствуя недоброе, засуетился. Он пригласил к себе А. Ф. Кони и задал ему вопрос: "Можете ли вы, Анатолий Федорович, ручаться за обвинительный приговор над Засулич?" В ответ министру пришлось выслушать разъяснение элементарных понятий уголовного процесса: во-первых, судья не может наперед высказаться о виновности, не рассмотрев всех обстоятельств дела в судебном следствии; во-вторых, решение о виновности принимается коллегиально, и мнение одного не решает вопрос, а главное - это решение принимают присяжные без участия председателя и о его ручательстве за их решения не может быть и речи.
А вскоре обнаружились трудности и с постановкой государственного обвинения. Интересы Веры Засулич взялся представлять присяжный поверенный П. А. Александров, один из лучших адвокатов в политических процессах, принципиальный, бесстрашный, отлично владеющий всем арсеналом средств защиты. Прокурор Судебной палаты Лопухин первоначально решил противопоставить ему уже упоминавшегося товарища окружного прокурора В. И. Жуковского, сильного и опытного обвинителя. Но тот уклонился, ссылаясь на то, что дело Засулич имеет политический характер, и, защищая ее, он поставит в трудное и неприятное положение своего брата, эмигранта, живущего в Женеве. Второй кандидатурой в государственные обвинители оказался С. А. Андреевский, по отзыву А. Ф. Кони, тоже выдающийся своей даровитостью. Андреевский спросил Лопухина, может ли он в суде признать действия Трепова неправильными. Получив отрицательный ответ, С. А. Андреевский сказал: "В таком случае я вынужден отказаться от обвинения Засулич, так как не могу громить ее и умалчивать о действиях Трепова. Слово осуждения, сказанное противозаконному действию Трепова с прокурорской трибуны, облегчит задачу обвинения Засулич и придаст ему то свойство беспристрастия, которое составляет его настоящую силу..."*(29) А. Ф. Кони имел основания гордиться С. А. Андреевским, своим учеником, последователем, другом еще со времени службы в Харькове. Но самому С. А. Андреевскому, как и В. И. Жуковскому, отказ от участия в деле Засулич даром не прошел. Оба были вынуждены оставить государственную службу. Вскоре, впрочем, тот и другой заняли достойное место в адвокатуре.
Государственным обвинителем по делу В. Засулич был назначен болезненно самолюбивый, но бесцветный товарищ окружного прокурора К. И. Кессель. Это тоже не сулило удачи обвинению.
Утром 31 марта 1878 г. началось судебное разбирательство. И сразу же появились обстоятельства, не благоприятствующие обвинению. Так, Трепов, столь склонный советоваться с Паленом, уклонился от явки в суд под предлогом болезненного состояния, якобы препятствующего даче показаний даже в домашних условиях. Между тем было известно, что он возобновил исполнение обязанностей градоначальника и каждый день катался по городу в открытом экипаже.
Из III Отделения - штаба жандармерии, сообщили, что свидетели защиты Куприянов и Волховский, очевидцы бесчинств Трепова и его подчиненных в доме предварительного заключения, не будут доставлены из Петропавловской крепости якобы в силу каких-то "существующих особых правил". Защитник П. А. Александров по этому поводу напомнил суду, что в недавнем процессе Нечаева тот же Волховский и другие заключенные были доставлены в суд в качестве свидетелей, и никакие правила этому не препятствовали. Прокурор же высказался за возможность рассматривать дело в отсутствии неявившегося Трепова и недоставленных свидетелей. У присяжных заседателей это могло создать впечатление, что власти пренебрегают ими, пытаются что-то от них скрыть, что Трепов даже в качестве потерпевшего боится предстать перед судом.
При формировании коллегии присяжных для данного дела П. А. Александров мудро использовал право отвода. Из явившихся по вызову двадцати девяти присяжных он отвел одиннадцать, представлявших наиболее консервативный слой городского населения - купечество. В результате в состав присяжных попали только один купец и наряду с ним студент, художник, неслужащий дворянин и восемь мелких чиновников. Видимо, П. А. Александров учел, что из их семей вышло немало молодых людей, подвергшихся политическим репрессиям, и на сочувствие этих присяжных можно рассчитывать. Были также основания полагать, что мелкие чиновники не останутся безразличны к эмоциям высших сановников, настроенных против Трепова.
В судебном следствии несложные обстоятельства ранения Трепова были вполне выяснены в допросах очевидцев председателем суда и товарищем прокурора. Защитник же П. А. Александров основное внимание уделил происшедшему 13 июля 1877 г. в доме предварительного заключения, т. е. событиям, побудившим В. И. Засулич стрелять в Трепова. Об этом он тщательно допросил бывшего начальника дома предварительного заключения Курнеева, а также находившихся в этом доме под стражей Голоушева, Петропавловского, Щиголева, Чарушину. В результате, присяжные смогли убедиться, что самодур Трепов наказал Боголюбова за волнения, которые сам спровоцировал своим рукоприкладством. Попутно выяснилось, что организатор последовавшей в тот день массовой расправы над заключенными майор Курнеев не только избежал наказания, но напротив, приближен к градоначальнику, назначен чиновником по особым поручениям.
Худшие опасения А. Ф. Кони по поводу фактического неравенства сил обвинителя и защиты оправдались в ходе судебных прений. Товарищ прокурора К. И. Кессель прочитал по бумажке речь с претензиями на красноречие и крайне пошлую по сути.
П. А. Александров в своей защитительной речи не стал задерживать внимание присяжных на бесспорных обстоятельствах причинения Трепову ранения. Он не отрицал, что формально, по закону действия его подзащитной преступны, и не приводил юридических оснований для объявления ее невиновной. Но он напомнил присяжным иные дела, прошедшие в этом суде,дела женщин, которые мстили смертью своим соблазнителям, убивали на почве ревности и выходили отсюда оправданными. В. И. Засулич в отличие от них действовала не в личных интересах, не мстила за себя, а боролась за идею во имя того, кто был ее собратом по несчастью всей ее молодой жизни. Выслушав резюме председателя, присяжные удалились в совещательную комнату. Совещание было недолгим, а решение признать В. И. Засулич невиновной - единогласным.
Если работа в прокуратуре, выступления в качестве обвинителя принесли А. Ф. Кони всероссийскую известность, то после дела о покушении на Трепова имя его прозвучало на весь мир. Сообщения об этом процессе обошли едва ли не все газеты Западной Европы и США. При этом назывались имена оправданной В. И. Засулич, ее защитника П. А. Александрова и, конечно, председателя суда А. Ф. Кони.
Какова же была действительная роль А. Ф. Кони в оправдании В. И. Засулич?
Еще в 1927 г. советский ученый профессор Б. И. Сыромятников ставил в заслугу А. Ф. Кони гражданское мужество и стойкость, необходимые, "чтобы в политическом процессе 70-х гг., в разгар революционного народничества, по делу исторического выстрела Веры Засулич - произнести председательсткое резюме, послужившее основанием для оправдания "террористки"..."*(30).
Того же мнения и В. И. Смолярчук: "Кони в своем напутствии присяжным, по существу, подсказал оправдательный приговор, и в этом проявилась его боевая натура"*(31). Содействие оправданию революционерки, избавлению ее от тюрьмы, каторги - с нашей нынешней точки зрения, конечно, высшая доблесть. Но не слишком ли это много для А. Ф. Кони, видевшего в те годы цель жизни в верном служении закону? И еще вот на что обратим внимание. Влиятельнейший реакционный публицист М. Н. Катков в своей газете "Московские ведомости" тоже писал, хотя не одобрительно, а доносительно, что "г. Кони, подобрав присяжных, оправдал Засулич". Но сам А. Ф. Кони, квалифицируя такие выступления как инсинуации, под первым впечатлением хотел преследовать Каткова в суде за клевету в печати и отказался от этого намерения, лишь припомнив либеральное прошлое своего "ожесточенного врага"*(32).
Накануне процесса В. Засулич в беседе с министром Паленом А. Ф. Кони с нравственных и правовых позиций отвергал возможность для председателя суда склонить весы правосудия в сторону обвинения или защиты. А как оценил свою позицию в этом деле сам А. Ф. Кони? Отвечая на нападки "справа", он писал: "Меня упрекают за оправдательное резюме... Оно напечатано во всех газетах, со всею подробностью... Те, кто упрекает, не читали его или злобно извращают его смысл. Я старался быть совершенно объективен, но, читая его сам в печати, я подметил в нем скорее некоторый обвинительный оттенок: "Следует признать виновность в нанесении раны и дать снисхождение" - вот что, мне кажется, сквозит из этого резюме..."*(33)
Юрист до мозга костей, А. Ф Кони никак не мог оправдывать Засулич, намеренно причинившую опасное для жизни ранение Трепову. То обстоятельство, что эти действия вызваны возмутительным произволом самого потерпевшего, служили, с точки зрения А. Ф. Кони, основанием к снисхождению, но не к оправданию.
Вспоминая пережитое в те минуты, когда присяжные совещались за закрытыми дверями, А. Ф. Кони писал: "...я боялся надеяться, но желал, чтобы разум присяжных возобладал над чувством и подсказал им решение, в котором признание вины Засулич соединялось бы со всеми смягчениями и относительно этой вины, и относительно состава преступления, признание ее вины и нанесении тяжелой раны - со "снисхождением"; такое решение, не идя вразрез ни с фактами дела, ни с требованиями общественного порядка, давало бы суду возможность применить к виновной наказание сравнительно не тяжкое"*(34).
То, что именно такова была воля А. Ф. Кони, подтверждают факты. Так, в ходе следствия он проявлял интерес к признакам политического преступления в деле В. Засулич. Выявление же и признание таких признаков повлекло бы рассмотрение дела коронными судьями без участия присяжных заседателей с неизбежным обвинительным приговором. А. Ф. Кони также просил министра заменить слабого для этого дела государственного обвинителя Кесселя более сильным, причем называл поименно товарищей прокурора Судебной палаты А. Ф. Масловского, А. Д. Смирнова. Он советовал министру (впрочем, также безуспешно) разрешить прокурору дать в суде надлежащую оценку незаконных и возмутительных действий Трепова, чтобы завоевать доверие присяжных, убедить их в объективности обвинения*(35).
Ну а что же в действительности содержит резюме - напутствие А. Ф. Кони присяжным перед удалением их в совещательную комнату? Структуру резюме предопределяли вопросы, поставленные судом перед присяжными.
На первом месте в "вопросном листе" стоял вопрос о виновности. Он, казалось, не должен бы вызвать затруднения. Факт выстрела Засулич, повлекшего ранение Трепова, трактовался в резюме как бесспорный и несомненный. Поэтому ожидаемые ответы на последующие вопросы А. Ф. Кони ограничивал узкими альтернативами: является ли деяние Засулич покушением на убийство или причинением тяжкого и опасного ранения без намерения непременно убить Трепова; совершено ли деяние в ясном, незатемненном сознании; какие внутренние побуждения двигали Засулич: чувство мести или желание привлечь внимание общественности к наказанию розгами Боголюбова; совершено ли деяние в состоянии запальчивости или с заранее обдуманным намерением.
Резюме содержало критические соображения об отдельных доказательствах и частных выводах обвинения. Так, было сказано о сомнительности оглашенных в суде показаний Трепова, будто Засулич хотела еще раз выстрелить в него и вступила в борьбу с бросившимися на нее полицейкими чиновниками, не отдавая им револьвера. А. Ф. Кони отметил противоречие этих показаний тому, что говорила сама В. И. Засулич и те же полицейские чиновники, допрошенные судом в качестве свидетелей. Противоречие он объяснил болезненными ощущениями, нравственным потрясением и волнением Трепова.
А. Ф. Кони отметил также, что выбор оружия и дистанции выстрела может быть обусловлен не только стремлением совершить убийство, как считает прокурор, но и другими обстоятельствами.
В то же время в резюме отвергнута попытка защиты оправдать террористический акт стремлением привлечь внимание общественности к инциденту с Боголюбовым. В связи с этим А. Ф. Кони напомнил, что при задержании Засулич пыталась утаить свою фамилию, утаить свои связи, так как ожидала, что ее будут судить по обвинению в политическом преступлении, а значит, за закрытыми дверями. А. Ф. Кони говорил также об опрометчивости ссылки защитника на "состояние постоянного аффекта" подсудимой и разъяснял, что закон придает значение аффекту, возникающему внезапно как непосредственный результат неожиданной борьбы, насилия, и т. д. Доводам П. А. Александрова о том, что Вера Засулич ограничилась нанесением Трепову ранения и не убила его потому, что не мстила, А. Ф. Кони в своем резюме противопоставил суждение, что месть может состоять не только в убийстве, но и в ранении.
Завершил же он резюме следующими словами: "Быть может, ее скорбная, скитальческая молодость объяснит вам ту накопившуюся в ней горечь, которая сделала ее менее спокойною, более впечатлительную и более болезненною по отношению к окружающей жизни, и вы найдете основания для снисхождения"*(36).
Как видно, действительно, А. Ф. Кони "гнул" к признанию В. И. Засулич виновной, но заслуживающей снисхождения.
Почему же присяжные ее оправдали? Да потому, что сработали факторы, о которых знал А. Ф. Кони и, наверное, К. П. Победоносцев. Это недовольство внешней и внутренней политикой царской администрации, к которой причислялся Трепов, и его нравственно-психологическая изоляция в "верхах", и восхищение героическим поступком В. Засулич, и великолепное мастерство адвоката П. А. Александрова, выразившееся уже при формировании коллегии присяжных, а затем в судебном следствии и прениях.

Против течения

Провал обвинения в процессе Засулич был весомым ударом по реакции. Следовало ожидать контратаку. Сигнал подал своими статьями в "Московских ведомостях" Катков, к мнению которого уже прислушивались царь и царский двор.
3 апреля 1879 г. Александр II собрал по поводу дела Засулич своих приближенных. Председатель Комитета министров Валуев доложил царю, что судебные чины пропитаны противоправительственным духом, а А. Ф. Кони - главный и единственный виновник оправдательного приговора. Этот домысел поддержали другие министры. Не решился разъяснить царю действительную роль председателя в суде присяжных министр юстиции Пален.
Через день 5 апреля Пален рассказал А. Ф. Кони о том, какие обвинения возводят на него "в верхах". Утверждалось, будто председатель суда дал присяжным оправдательное резюме, потакал защитнику Александрову, вызвал свидетелей, чтобы опозорить Трепова, позволил публике делать неслыханные скандалы, раздал билеты на вход в зал разным "нигилистам", превратил ведение процесса в демонстрацию. Пален не утаил, что разделяет эти обвинения. Ведь они были сочувственно восприняты царем. Не скрывал министр также, что желает, чтобы Кони просил об увольнении от должности председателя суда.
Ситуация была непростой. По закону председатели суда и судьи назначались пожизненно. Увольнение предусматривалось только по просьбе об отставке или по решению суда о признании судьи виновным в совершении преступления.
Похоже, Пален догадывался, что даже из холопствующих царских чиновников вряд ли удастся образовать судебную коллегию, которая осудила бы Кони за то, что он вел процесс Засулич не так. Да и сама попытка возбудить судебное преследование имела бы очень неприятный резонанс в России и за ее пределами. Впрочем, был и еще один путь: самодержавный монарх мог пренебречь им же принятым законом и "в порядке исключения" уволить Кони без просьбы об отставке и без судебного разбирательства. Пален пытался запугать А. Ф. Кони такой возможностью. Но ясно было, что и этот путь безнадежно скомпрометировал бы в общественном мнении царя и его министра юстиции. А. Ф. Кони не поддавался на испуг. Поэтому Пален снова и снова его уговаривал подать в отставку, предупреждал о трудностях, неизбежных, если он останется на нынешнем посту, обещал, что в случае отставки царь не покинет его своими милостями и даст какую-нибудь должность, хотя, конечно, не в "действующей армии", т. е. не в уголовной юстиции.
Настойчивость министра вполне объяснима. Пален, видимо, рассчитывал, что добровольная отставка Кони, истолкованная как признание вины в оправдании Засулич, отвлечет внимание от ошибок, за которые ответственен сам Пален (направление дела в суд присяжных, назначение слабого обвинителя и др.). А. Ф. Кони категорически отказал министру в его домогательствах.
Что же удерживало его на этой позиции? Мысли о государственной карьере? Нет. Войдя в конфликт с министром, за которым явственно просматривалась фигура царя, о карьере следовало бы забыть. Может быть, материальные интересы? Нет же. А. Ф. Кони мог вполне рассчитывать на работу в адвокатуре, которая принесла бы значительно большее вознаграждение, нежели оклад председателя окружного суда.
А. Ф. Кони стоял на своем во имя принципа несменяемости судей. Увольнение председателя столичного суда за неугодный правительству приговор означало бы, что этот принцип существует только на бумаге. Для А. Ф. Кони же несменяемость была дорога не сама по себе, а как гарантия независимости судей, без которой нет подлинного правосудия, нет справедливости в суде. Председатель окружного суда вступил в бой за высочайшие, по его убеждению, социальные ценности, до которых, однако, не было дела царю и его министрам.
Александр II с недоверием относился и к самому Кони, и к инсинуациям против него. Он не стал увольнять с должности председателя суда одного из умнейших людей страны, но навсегда сохранил к нему недоброе чувство, которое унаследовал от него и сын - Александр III. Министерские же чиновники решили проучить А. Ф. Кони, чтобы ему да и другим впредь неповадно было игнорировать "высшие виды правительства".
Одной из первых акций в этом направлении был кассационный протест на приговор по делу Засулич. Цель его состояла не только в том, чтобы объявить приговор незаконным и тем самым ослабить его воздействие на умы и сердца, а также попытаться довести до конца судебную расправу над Засулич, но и в том, чтобы опорочить А. Ф. Кони как юриста. Протест в качестве обвинителя подписал К. И. Кессель. Однако приложили к нему руку и сотрудники министерства. Соответствующей обработке были подвергнуты сенаторы, рассматривающие дело по протесту.
Кессель указал в протесте семь якобы допущенных А. Ф. Кони процессуальных нарушений. Сенаторы же, имитируя объективность, шесть из них признали несущественными, но вот седьмой случай сочли основанием к отмене приговора. Состояло это "нарушение" в том, что в суде по ходатайству защиты были допрошены свидетели обстоятельств экзекуции над Боголюбовым, якобы не относящихся к делу.
Решение, надо отметить, не было единогласным. Так, сенатор В. А. Арцимович на призыв присоединиться к большинству ответил: "Вы забываете, что у меня есть дети..." Вечером в заседании Юридического общества К. И. Кессель, чувствуя себя героем дня, подошел к сенатору профессору Н. С. Таганцеву, развязно протянул ему руку и спросил: "Что поделываете, Николай Степанович?" Не приняв руки, Таганцев ответил на всю залу: "Да вот, был сегодня в Сенате, слушал хамское решение по хамскому протесту"*(37). Дело, однако, было сделано. В. И. Засулич, скрывшейся за границу, отмена оправдательного приговора ничем не грозила. А. Ф. Кони же по предложению министра юстиции соединенное присутствие двух кассационных департаментов Сената сделало замечание в дисциплинарном порядке.
Палена это не спасло. В том же 1879 г. он был уволен в отставку - за небрежное ведение дела Засулич*(38). Однако гонения против А. Ф. Кони продолжались - уже силами менее значительных деятелей министерства. Известно, впрочем, что никто не может так донять слона, как мыши.
Чиновники терзали А. Ф. Кони мелочами. Так, один из них, В. К. Плеве (будущий министр внутренних дел), самовольно распорядился перевести заседания окружного суда в здание Судебной палаты, чтобы освободить помещение, временно понадобившееся военному суду. А. Ф. Кони узнал об этом в случайном разговоре. Ввиду такого наглого вторжения в сферу своей компетенции он письменно предупредил Плеве, что не позволит пользоваться этими помещениями без предварительного его согласия и прикажет запереть дверь в залу, а также объявит в газете, что вследствие самовольного захвата помещения суда сессия присяжных прерывается впредь до восстановления законного порядка. Плеве струсил, явился с извинениями и принес письма министра юстиции, а также генерал-губернатора с просьбами предоставить зал для слушания.
Другой случай касался библиотеки Министерства юстиции, которую создал сам А. Ф. Кони. Перейдя на работу в суд, А. Ф. Кони с разрешения министра Палена брал из библиотеки книги, требующиеся для служебных и научных занятий. Но после процесса Засулич у него потребовали немедленно возвратить книги в библиотеку и запретили пользоваться ею впредь как "постороннему".
Были неприятности и более чувствительные. По совместительству А. Ф. Кони преподавал уголовный процесс в Училище правоведения. И вот однажды шеф училища член императорской фамилии сумасбродный принц Ольденбургский в отсутствие А. Ф. Кони выступил перед воспитанниками училища с речью, в которой призвал их быть истинными слугами престола и отечества и не подражать дурному примеру председателя суда по делу Засулич. А. Ф. Кони потребовал, чтобы принц публично извинился за эту выходку. Принц на это не согласился, и А. Ф. Кони ушел из училища.
Тягостное положение сложилось и в самом окружном суде. Когда А. Ф. Кони представлял к наградам и пособиям своих подчиненных, министерство в течение трех лет все отклоняло, давая понять всякий раз неугодность председателя. И среди сотрудников суда сложилась группа людей, неустанно жаловавшихся, что из-за Кони они лишены наград, что он не имеет в этом смысле авторитета в министерстве.
Поворот к лучшему наметился, когда сменивший Палена министр Д. Н. Набоков, преодолев первоначальное предубеждение, внушенное министерскими чиновниками, из личных наблюдений составил мнение об А. Ф. Кони, оценил его честность, глубокие знания и горячую преданность делу.
Осенью 1881 г., находясь на лечении за границей, А. Ф. Кони получил телеграмму министра юстиции с предложением перейти на должность председателя департамента Петербургской судебной палаты. Выдержав четыре года осады в окружном суде, А. Ф. Кони мог считать, что с честью отстоял принцип несменяемости судей. Тем более что речь шла о переводе, при котором он повышался в должности, по-прежнему оставаясь судьей*(39).
Возвратившись из отпуска, А. Ф. Кони узнал, что его назначили председателем не уголовного, как он полагал, а гражданского департамента. Значит, все же вывели из "действующей армии". Смущало его и отсутствие опыта работы по гражданским делам. Но министр Д. Н. Набоков уговорил А. Ф. Кони не отказываться от нового назначения, сославшись, в частности, на опыт Франции, где принято периодически переводить судей, которые занимаются рассмотрением уголовных дел, на гражданские дела и, наоборот, чтобы избежать чрезмерной специализации, содействовать расширению юридического кругозора. Да и сам А. Ф. Кони чувствовал, что после четырех лет, проведенных в окружном суде, его натянутые до предела нервы нуждаются в отдыхе, которого он ожидал от перемены рода занятий, от успокоительного разбирательства гражданских дел. Впрочем, отдых он понимал по-своему. Несколько месяцев, работая по пятнадцать - шестнадцать часов в день, новый председатель департамента штудировал лекции, учебники, научную литературу, гражданское законодательство и, наконец, почувствовав себя вполне подготовленным, уверенно стал рассматривать очень сложные гражданские дела.

В защиту суда присяжных

В тот вечер, когда освобожденная В. И. Засулич оставила здание суда и А. Ф. Кони собрался уходить, к нему в опустевшем зале подошел член совета МВД генерал А. И. Деспот-Зенович, поблагодарил за пропуск в суд и сказал, что день оправдания Засулич считает счастливейшим днем своей жизни. Кони ответил, что боится, как бы для российского суда присяжных этот день не стал роковым. В системе Российского самодержавного государства, где все представители власти, сверху донизу - от столичного градоначальника до городового - назначались указами царя, приказами министров и губернаторов, суд присяжных являл собою инородное тело. Двенадцать отобранных по жребию мужчин, ни от кого не зависящих, никому не подчиненных, никем не контролируемых, за дверью совещательной комнаты решали вопрос о виновности или невиновности подсудимого, руководствуясь только внутренним убеждением, велением своей совести, ни перед кем не отчитывались в основаниях и мотивах своего решения.
"...Лучшая, благороднейшая, основанная на доверии к народному духу часть этой реформы"*(40),- писал А. Ф. Кони о суде присяжных, имея в виду его независимость от чиновничества.
Суд присяжных возможен только в условиях устности и гласности. Чтобы убедить присяжных в своей правоте, прокурор и адвокат должны были представлять доказательства, излагать доводы, затрагивающие разум и чувства. Впервые в казенных российских учреждениях громко звучало живое слово. Чиновникам довелось услышать в зале судебного заседания такое, что раньше и во сне не приснилось бы. Так, в упомянутом уже процессе игуменьи Митрофании представитель гражданских истцов адвокат Ф. Н. Плевако восклицал, обращаясь к православному духовенству, идеологическому оплоту монархии: "Выше, выше стройте стены вверенных вам общин, чтобы миру не было видно дел, которые вы творите под покровом рясы и обители!.."*(41)
Предвидя возможные издержки независимости и гласности, консервативная часть "отцов судебной реформы" еще в ходе подготовки проектов нового законодательства добивалась существенного ограничения компетенции суда присяжных. Уже в первоначальной (1864 г.) редакции Устава уголовного судопроизводства дела о государственных преступлениях, т. е. политические дела, были отнесены к ведению судебных палат и Верховного уголовного суда, действующих без присяжных заседателей. Но и это показалось слишком либеральным. Законом от 7 июня 1872 г. рассмотрение основной массы этих дел было возложено на особое присутствие Правительствующего Сената. По усмотрению Особого присутствия разбирательство могло производиться за закрытыми дверями. Время от времени предпринимались меры к дальнейшим ограничениям сферы действия судов присяжных.
А. Ф. Кони столкнулся с этим еще в бытность прокурором Петербургского округа, когда в 1874 г. министерство юстиции очередной раз начало "хмуриться" на суд присяжных и потребовало от товарищей прокурора сведения о количестве оправдательных приговоров и их причинах.
Тогда по своему почину А. Ф. Кони организовал эту работу так, чтобы исключить односторонние субъективные выводы в ущерб институту присяжных. Со своими сослуживцами он провел несколько заседаний, на которых была выработана система ответов. При этом считалось необходимым выяснять причины оправдательных приговоров не в организации суда, а в фактических обстоятельствах каждого процесса: в характере вменяемого преступления, во времени, прошедшем с момента его совершения, в степени строгости меры пресечения и в отношении народного правосознания к уголовному закону, преследующему данное деяние. Это было подлинно научное исследование. Оно показало, что оправдательные приговоры, непонятные с формальной юридической точки зрения, имеют веские причины, коренящиеся в толще общественных отношений. В тот раз гроза, нависшая над судом присяжных, прошла мимо.
Оправдание В. И. Засулич вызвало новую волну нападок на суд присяжных. Пресловутый Катков на страницах печати требовал полного упразднения этого суда. Последовала команда царя, и в министерстве началась работа. Напомним, что в это время Пален домогался от А. Ф. Кони прошения об отставке с должности председателя окружного суда. Догадываясь о возможных мерах против суда присяжных, Кони сказал Палену:
- Я понимал бы вопрос о моем выходе в отставку в одном только случае... Можете ли вы поручиться, что этим будет куплена совершенная неприкосновенность суда присяжных? Что он останется, безусловно, нетронутым?
- Нет! Нет! - заговорил Пален.- Эти вопросы несовместимые. Государю угодно привести этот суд в порядок. Нет! Против присяжных необходимы меры; надо изъять у них эти дела! Это решено!..*(42)
И вскоре, 9 мая 1878 г., по проекту, представленному Паленом и одобренному Государственным советом, царь подписал закон о "временном" изменении подсудности уголовных дел. По этому закону дела о сопротивлении правительственным распоряжениям и неповиновении властям, явном неуважении к присутственным местам и чиновникам при исполнении служебных обязанностей, о взломах тюрем, побегах находящихся под стражей или под надзором, а также о посягательствах на жизнь должностных лиц, о нанесении им ран - все эти дела были изъяты из ведения суда присяжных и переданы на рассмотрение судебных палат.
Убийство 1 марта 1881 г. Александра II, рост крестьянских волнений побудили царское правительство принять 14 августа 1881 г. Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия. В силу этого Положения в местностях, объявленных на "положении усиленной охраны", генерал-губернатор, а в иных местностях министр внутренних дел наделялись властью передавать в военные суды дела о преступлениях, по своему характеру не являющихся политическими, требовать рассмотрения при закрытых дверях любого дела, сочтя, что гласное его рассмотрение может служить "поводом к возбуждению умов и нарушению порядка".
Реакционерам и этого было недостаточно. К. П. Победоносцев в докладе Александру III, негодуя на суд присяжных, требовал "отделаться от этого учреждения, чтобы восстановить значение суда в России"*(43).
Влиятельную поддержку, однако, получило мнение, что полное упразднение суда присяжных неблагоприятно отразилось бы на международном престиже России. В результате 7 июля 1889 г. был принят компромиссный закон: суд присяжных сохранялся, но из его ведения окончательно изымались дела о многих преступлениях против порядка управления, о должностных преступлениях, о преступлениях против доходов и имущества казны, о преступлениях против общественного благоустройства и благочиния, против прав семейных, а также все дела об убийствах должностных лиц, связанных с исполнением ими служебных обязанностей, и об иных насильственных действиях против них.
Во многих случаях присяжные не следовали линии, предлагаемой государственным обвинителем, и оправдывали подсудимых. В этом проявлялась независимость "суда улицы", возможность выразить правосознание общества.
Между тем в реакционной (охранительной) печати, в дворянских клубах и министерских апартаментах вновь и вновь возникали разговоры о том, что присяжные произвольно оправдывают несомненных преступников, подрывают проведение законной карательной политики.
Надо сказать, корпус присяжных заседателей, огражденный имущественным цензом и условиями "благонадежности" от проникновения в свою среду сельских бедняков, пролетариата, а также инакомыслящих, представлял собою слой законопослушных подданных, отнюдь не революционеров.
Так в чем же дело? Опираясь на многолетний практический опыт, А. Ф. Кони писал, что "неожиданные" оправдательные приговоры - результат разных причин, и далеко не все они состоят в заблуждениях присяжных. В иных случаях газетчик из отрывочных поспешных наблюдений за ходом "громкого дела" вырабатывает о нем ошибочное мнение, которое, распространяясь в читающей публике, создает общественное предубеждение. Присяжные же на основе вдумчивого исследования обстоятельств дела убеждаются в невиновности подсудимого и оправдывают его.
Принципиальное значение А. Ф. Кони придавал оправдательным приговорам, вызывающим недоумение и даже возмущение с узкой правовой точки зрения, но понятным и объяснимым с этических позиций. Отстраненные в силу закона от решения вопросов о применении уголовного права присяжные выносили оправдательные приговоры, когда считали справедливым и милосердным освободить виновного от сурового наказания. В таких случаях, как отмечал А. Ф. Кони, наделенные нравственным чувством присяжные кладут на одну чашу весов тяжесть содеянного, а на другую - душевные и физические страдания, материальную нужду, которые толкнули подсудимого на преступление; пребывание под стражей, подчас чрезвычайно длительное, до суда. Присяжные также не могли отрешиться от представления о развращающем воздействии мест, где осужденные отбывают наказание. В качестве примера А. Ф. Кони приводил оправдательный приговор по делу семнадцатилетнего безработного, застигнутого с поличным при взломе шкафа с провизией, или дело юного "бомбиста", исключенного из училища за невзнос платы и упавшего от голодного обморока в доме, куда пришел грозить свертком газетной бумаги в виде бомбы. В таких ситуациях у присяжных складывается убеждение, что подсудимый своими страданиями уже искупил содеянное.
Оправдательный приговор мог выражать и осуждение незаконных, безнравственных действий потерпевшего, которые и побудили обвиняемого к насилию, как это было с В. Засулич.
Наряду с этим отмечалась особая склонность присяжных заседателей выносить оправдательные приговоры по делам о преступлениях против порядка управления, в которых потерпевшим выступает не живое конкретное лицо, а совокупность чиновничьих предписаний. Так, 62 процента общего числа оправдательных приговоров пришлось на дела о нарушениях паспортной системы. Эта система, созданная исключительно в полицейско-розыскных целях, опутывала цепями ищущих заработка безземельных крестьян, препятстсвовала свободному обращению рабочей силы в стране, затрагивая таким образом и интересы предпринимателей.
С цифрами в руках А. Ф. Кони показал неосновательность мнения, будто суд присяжных не осуществляет репрессивую политику, систематически оставляет безнаказанными преступников. Так, если на протяжении ряда лет обвинительные приговоры окружного суда, вынесенные без присяжных, составляли 74,5 процента к общему числу приговоров, а обвинительные приговоры Судебной палаты с участием сословных представителей - 68 процентов, то соответствующий показатель суда присяжных составил лишь немногим меньше - 65 процентов. И это при том, что присяжным приходилось рассматривать наиболее сложные и спорные дела*(44).
А. Ф. Кони констатировал и ошибочные решения, иногда принимаемые присяжными заседателями. Но причины этих ошибок он видел не в демократических началах деятельности суда присяжных, а в привходящих обстоятельствах. Опираясь на конкретные факты, А. Ф. Кони отмечал неудовлетворительный состав, небрежность работы комиссий, изготовляющих общие списки присяжных заседателей (в списки часто включали лиц, уже умерших и престарелых, по возрасту не подлежащих вызову в качестве присяжных, и др.); прекращение выплаты пособий присяжным из крестьян как компенсации за отвлечение от хозяйственных занятий; безнаказанность уклонения чиновников и дворян от обязанностей присяжного; формализм в принесении присяги; не всегда удовлетворительное руководство судебным процессом со стороны председателя; недостаточная подчас культура судебных прений.
В то же время А. Ф. Кони опровергал несправедливые упреки суду присяжных заседателей. Так, утверждениям об их пассивности, малой самодеятельности он противопоставляет факты, когда после несогласия коронных судей с обвинительным вердиктом присяжных дело передавалось в новый состав присяжных, и те снова вопреки мнению коронных судей подтверждали решение о виновности. Рассматривая десятки тысяч дел, присяжные проявляли способность установить истину, нередко при крайне сложных, запутанных обстоятельствах.
Милосердие же, побуждавшее присяжных оправдывать подсудимого, когда, несомненно, содеянное им преступление вызвано острой нуждой или бесчеловечностью потерпевшего,- в глазах А. Ф. Кони являлось более высоким благом, нежели механическое следование букве закона.
А. Ф. Кони не раз отмечал важную роль суда в правовом воспитании присяжных - представителей народных масс: "Люди, оторванные на время от своих обыденных и часто совершенно бесцветных занятий и соединенные у одного общего, глубокого по назначению и по налагаемой им нравственной ответственности дела, уносят с собой, растекаясь по своим уголкам, не только возвышающее сознание исполненного долга общественного служения, но и облагораживающее воспоминание о внимательном отношении к людям и о достойном обращении с ними"*(45).
В оправдательных приговорах при бесспорной доказанности обвинения по делам, затрагивающим интересы самодержавного государства, подобно делу В. Засулич, А. Ф. Кони находил "драгоценное для политика указание - указание на глубокое общественное недовольство правительством и равнодушие к его судьбам"*(46). С сожалением А. Ф. Кони отмечал, что "именно на эту-то сторону - то близоруко, то умышленно - не обращалось никакого внимания"*(47).
В иных делах присяжные оправдывали подсудимого, выявив причины и условия, которые способствовали совершению преступления. Так, по делу восемнадцатилетнего письмоносца Алексеева, обвинявшегося в утрате части вверенной ему корреспонденции, просидевшего восемь месяцев под стражей, присяжные вынесли оправдательный приговор ввиду того, что Алексеев физически не в силах был доставить массу писем, приходившуюся на его долю. Опубликованный вслед за слушанием дела отчет о деятельности петербургских письмоносцев показал, что нагрузка каждого из них за последние три года возросла в среднем почти в полтора раза*(48).
Большое значение придавал А. Ф. Кони решениям суда присяжных как показателям "для законодателя, не замыкающегося в канцелярском самодовольстве, а чутко прислушивающегося к общественным потребностям и к требованиям народного правового чувства"*(49). Но где было взяться такому законодателю? Единственный позитивный пример, который смог привести А. Ф. Кони, касался упомянутых уже паспортных дел, по которым присяжные оправдывали подсудимых в двух случаях из трех, отвергая, по существу, закон. Но реакция правительства была лукавой: уголовная ответственность за нарушения паспортной системы была не отменена, но снижена, и в результате, дела об этих нарушениях, перейдя в ведение других судов, стали неподсудны присяжным. Однако в результате - и то благо - тяжесть уголовной репрессии уменьшилась*(50).
Участие в рассмотрении дела из двенадцати заседателей, конечно, увеличивало, материальные издержки. Но они, по мнению А. Ф. Кони, вполне окупались преимуществом этой формы правосудия. "Дешевый суд дорого стоит народу" - эти мудрые слова И. Бентама не раз напоминал А. Ф. Кони.
В 1894 г. началось новое наступление на "суд улицы". Министр юстиции Н. В. Муравьев в очередном "всеподданнейшем докладе" предложил царю упразднить основные либерально-демократические институты Реформы 1864 г., прежде всего суд присяжных. Для рассмотрения этих предложений была образована комиссия, которую сам Муравьев и возглавил. Членом комиссии был назначен А. Ф. Кони, к тому времени уже обер-прокурор уголовно-кассационного департамента Сената и сенатор.
В рамках работы этой комиссии было проведено под руководством А. Ф. Кони совещание старших председателей и прокуроров судебных палат. А. Ф. Кони произнес убедительную речь в защиту суда присяжных. Большиство участников совещания (18 из 20) проголосовало за сохранение этого суда. Свою позицию А. Ф. Кони последовательно отстаивал в заседаниях комиссии на протяжении пяти лет ее деятельности, а также в печати. В составе самой комиссии, тенденциозно подобранной Муравьевым, А. Ф. Кони неоднократно оказывался в меньшинстве, представляя мотивированные особые мнения. В конечном счете предложения упразднить суд присяжных так и не воплотились в закон.
Крупный советский ученый профессор И. Д. Перлов писал, что А. Ф. Кони "решительно отбивал все атаки на суд присяжных"*(51). Я бы сказал: вел тяжелые арьергардные бои, страдая от потерь, теряя соратников, в невероятно трудных условиях спасал то, что можно было спасти. И благодаря этому институт присяжных заседателей, пусть урезанный, истерзанный, пережил, однако, и царского министра Муравьева, и царский режим.
Опубликованным 24 ноября 1917 г. первым Декретом Советской власти о суде все судебные учреждения прежних режимов упразднялись. Пункт 8 Декрета предусматривал: "Для борьбы против контрреволюционных сил в видах принятия мер ограждения от них революции и ее завоеваний, а равно для решения дел о борьбе с мародерством и хищничеством, саботажем и прочими злоупотреблениями торговцев, промышленников, чиновников и пр. лиц, учреждаются рабочие и крестьянские революционные трибуналы, в составе одного председателя и шести очередных заседателей, избираемых губернскими или городскими Советами Р., С. и Кр. депутатов"*(52). Вскоре, 19 декабря 1917 г., Народный комиссариат юстиции издал инструкцию по применению Декрета. В ней, в частности, разъяснялось, что заседатели избираются на один месяц из общего списка заседателей путем жеребьевки. В Декрете о суде N 2 от 7 марта 1918 г. институт заседателей в советском уголовном процессе получил дальнейшее развитие. В нем предусматривалось участие в судебном разбирательстве по уголовному делу двенадцати заседателей под председательством одного из постоянных членов суда. Председательствующий участвовал в совещании заседателей, но лишь с правом совещательного голоса*(53) (заметим попутно, что в пользу предоставления председательствующему права давать разъяснения заседателям в ходе их совещания неоднократно высказывался А. Ф. Кони).
В наше время, когда процесс углубления демократии побуждает к поиску новых форм государственной и общественной деятельности, полезно вспомнить о борьбе мнений вокруг суда присяжных заседателей, доводы "за" и "против" в этой борьбе.

На вершине уголовной юстиции

А. Ф. Кони руководил гражданским департаментом Судебной палаты более трех лет, когда о нем вспомнили, чтобы назначить обер-прокурором уголовного кассационного департамента Сената. В дореволюционной России Сенат был высшим судебным органом, осуществляющим надзор за деятельностью всех судебных учреждений. В нем рассматривались кассационные жалобы и протесты на приговоры окружных судов и судебных палат. В качестве суда первой инстанции Сенат мог рассматривать дела высших сановников. Из состава Сената формировались особые присутствия для рассмотрения политических дел. Свое согласие на службу в Сенате А. Ф. Кони оговорил тем, что его не будут использовать в таких делах. Обер-прокурор Сената давал заключения об оставлении в силе или об отмене приговоров, на которые принесены жалобы или протесты. Таким образом, А. Ф. Кони была предложена одна из высших, если не высшая должность в системе уголовной юстиции.
Последовали возражения, внушительные и решительные. К. П. Победоносцев писал царю: "Назначение это произвело бы неприятное впечатление, ибо всем памятно дело Веры Засулич, а в этом деле Кони был председателем и выказал крайнее бессилие, а на должности обер-прокурора кассационного департамента у него будут главные пружины уголовного суда в России".
Александр III оправдывался перед своим временщиком: "Я протестовал против этого назначения, но Набоков уверяет, что Кони на теперешнем месте несменяем, тогда как обер-прокурором при первой же неловкости или недобросовестности может быть удален со своего места"*(54).
Сам А. Ф. Кони принял новое назначение охотно. От рутинной, однообразной практики гражданского суда предстояло вернуться к живому слову, к борьбе за справедливость на самом остром и ответственном направлении. Обер-прокурором, а затем и сенатором А. Ф. Кони прослужил в уголовном кассационном департаменте шестнадцать лет - с февраля 1885 по 1900 гг.
Многие дела, рассмотренные в Сенате с участием А. Ф. Кони, вошли в летопись российского судопроизводства. Одно из них - дело Василия Протопопова, земского начальника Харьковского уезда, кандидата прав. По Закону 12 июля 1889 г. мировые суды в сельской местности упразднялись, и их функции были возложены на земских начальников, возглавлявших полицейскую службу. А. Ф. Кони не раз критиковал этот закон, указывая, что соединение в одних руках полицейской службы и суда ведет к произволу. Его прогноз подтверждался повсеместно. Но случай с Протопоповым превзошел самые мрачные ожидания. Видимо, это был крайне распущенный агрессивный психопат. Знакомство с подчиненными после вступления в должность он начал угрозами "бить морды городовым, если они не будут отдавать ему честь". Затем он незаконно арестовал и избил нескольких крестьян, объявил на сельском сходе, чтобы к нему ни с чем не обращались, предупредив, что иначе "жалобы будут на морде, а прошение на задней части тела". Крестьяне решили, что возвращается крепостное право. Начались волнения. На подавление их были брошены войска. Среди участников волнений произведены аресты. Четырнадцать крестьян осуждены к лишению свободы. Только после этого совет Министерства внутренних дел постановил предать Протопопова суду. Харьковская судебная палата приговорила его к увольнению от должности. Но и этот предельно снисходительный приговор Протопопов обжаловал в Сенате. Он писал, что приговор разрушает его служебную карьеру, ссылался на молодость и неопытность.
В своем заключении А. Ф. Кони показал фактическую и юридическую обоснованность приговора, не оставив тени сомнений в том, что обладатель звания кандидата прав в действительности оказался "кандидатом бесправия"*(55). Это было первое дело о должностных преступлениях земского начальника. Оно привлекло внимание общественности, вызвало отклики в печати. Комментарии прогрессивных журналистов выходили за рамки данного процесса. В деле Протопопова видели закономерный результат антинародной политики администрации. Министерство внутренних дел сделало свои выводы: ни одного дела против земского начальника после этого уже возбуждено не было.
Историческое значение имело и дело о так называемом мултанском жертвоприношении. Одиннадцать крестьян села Старый Мултан, удмуртов по национальности, были привлечены к уголовной ответственности по обвинению в убийстве с целью жертвоприношения языческим богам. Полиция, используя фальсификацию доказательств, пытки, добилась признаний, от которых обвиняемые затем отказались. Один из них во время расследования умер. Большое участие в этом деле принял писатель В. Г. Короленко. Он пригласил в качестве защитника выдающегося адвоката Н. П. Карабчевского, обратился за разъяснением к ученым этнографам и медикам.
Суд, первый раз рассматривавший дело, троих подсудимых оправдал и семерых признал виновными. Обвинительный приговор был отменен. При повторном рассмотрении дела те же семеро вновь были осуждены. И опять по жалобам защитников дело слушалось в Сенате. Ситуация осложнилась вмешательством Победоносцева. Виновны или невиновны арестованные - его не интересовало. Но осуждение их казалось Победоносцеву очередным торжеством православия над язычниками и он нажимал на все рычаги, чтобы обвинительный приговор остался в силе. На Победоносцева оглядывался и министр юстиции. Но А. Ф. Кони действовал без оглядок. Он скрупулезно проверил дело и выявил ряд допущенных судом серьезных процессуальных нарушений. Эти нарушения имели общую тенденцию: все они препятствовали выявлению оправдывающих обстоятельств. Особое внимание сенаторов А. Ф. Кони обратил на то, что сам факт существования у удмуртов обычая человеческих жертвоприношений, оспариваемый этнографами и другими учеными, не получил в материалах дела достоверного подтверждения. Констатация же такого обычая авторитетным приговором суда означала бы создание опасного прецедента. Склонив большинство Сената к повторной отмене приговора, А. Ф. Кони не только оградил подсудимых от незаконного наказания, но и защитил малую притесняемую народность от домыслов, приписывающих ей ужасные кровавые обычаи. Дело в третий раз было рассмотрено судом первой инстанции, который оправдал всех подсудимых.
Одним из проявлений общего кризиса самодержания являлось падение престижа и влияния государственной православной церкви. Множились и росли разнообразные секты; учащались случаи высказываний и действий, подрывающих авторитет церкви и религии; крестьяне прибалтийских губерний, насильственно обращенные в православие или добровольно в него вступившие, чтобы избавиться от духовного гнета своих протестантских пасторов, разочаровывались и возвращались к прежнему вероисповеданию.
Правительство реагировало на это полицейско-судебными преследованиями. Участились уголовные дела о принадлежности к "вредным" сектам, об отпадении от православия, о "совращении в ересь", о кощунстве, богохульстве и пр.
Убежденный сторонник принципов свободы совести и веротерпимости, А. Ф. Кони всеми силами противился этим преследованиям. В своих заключениях по делам о преступлениях против церкви и православной веры он настаивал на отмене обвинительных приговоров и оставлении в силе приговоров оправдательных. Где невозможно было добиться полного прекращения дела, он предлагал изменить квалификацию преступления, чтобы значительно смягчить наказание. В делах, по службе ему недоступных, А. Ф. Кони использовал свои связи, чтобы добиться оправдания или смягчения участи осужденных. Эти дела часто затрагивались в переписке А. Ф. Кони с Л. Н. Толстым, к которому стекались жалобы со всей Руси.
Так, 5 апреля 1900 г. Кони сообщал: "Я уже писал Вам по делу Ерасова (крестьянина, осужденного за богохульство. Л. Н. Толстой просил помочь ему.- А. Л.). Ничего нельзя было сделать. Чаще и чаще приходится мне терпеть поражение по такого рода делам. Иногда приходишь домой из заседания совсем с измученным сердцем - и редки случаи радости по поводу спасения какого-нибудь несчастливца. На днях, впрочем, удалось мне добиться кассации двух возмутительных дел. Пастор был приговорен к исключению из службы за то, что допустил к исповеди и причастию девушку, крещенную в лютеранство родителями, насильственно записанными в православие... Сенат оправдал пастора, прекратив дело о нем. По другому делу был осужден раскольник, выбивший кадушку с водою из рук священника, пришедшего с полицией и понятыми насильственно крестить его внука, несмотря на протесты и плач лежавшей в постели родительницы. Мы отменили предание суду. А сколько таких дел не доходит до Сената!"*(56). В другой раз он мог порадовать Л. Н. Толстого чем-то достигнутым по его просьбам: "По делу старика Кирюхина есть надежда на исполнение его ходатайства о возвращении его в Томскую губернию... По делу Чичерина (о богохулении, о распространении раскола) состоялось определение уголовного кассационного департамента, которым усмотрены признаки кощунства, наказываемого гораздо слабее. Дело для нового приговора возвращено в суд"*(57).
В некоторых случаях действия А. Ф. Кони в этом направлении поражают своим бесстрашием. В конце прошлого века в Прибалтике царские чиновники-руссификаторы в союзе с православными церковниками развернули кампанию против протестантских пасторов. Им предъявлялось обвинение в "совращении в инославие", предусмотренном статьей 187 Уложения о наказаниях и влекущем ссылку в Сибирь с лишением всех прав состояния. "Преступления" этих священников заключались в том, что они по просьбе родителей, обманным путем обращенных из протестантства в православие, допускали их детей к конформации и причастию по протестантским обрядам. Первым по такому обвинению был осужден Рижским окружным судом престарелый пастор Гримм. Его дело было пробным шаром, за которым должны были последовать еще 55 подобных дел. В порядке апелляции дело Гримма рассматривала Петербургская судебная палата. Член Палаты Н. А. Булатов, посоветовавшись с А. Ф. Кони, убедил Судебную палату признать действия Гримма подпадающими под статью 193 Уложения. Разница была громадная. Статья 193 предусматривала за первый случай временное удаление от места службы, а за второй - лишение сана и отдачу под надзор полиции. Но на это решение прокурор Судебной палаты А. М. Кузминский принес протест в Сенат. А. Ф. Кони был ознакомлен с отчетом лифляндского генерал-губернатора Зиновьева, который, между прочим, сожалел, что столь важный для ограждения в крае интересов православной церкви приговор окружного суда по делу пастора Гримма отменен Судебной палатой, и выражал надежду на отмену этого решения Сенатом по протесту Кузминского. И за этим последуют другие приговоры по аналогичным делам. Против этого места в отчете царь синим карандашом написал: "И я надеюсь обратить на это дело особое внимание министра юстиции".
А. Ф. Кони направил министру юстиции Н. А. Манасеину письмо, в котором юридически обосновал правильность решения Судебной палаты. Он также указал на неизбежные политические последствия превращения пасторов в мучеников за веру, напомнив, что такие преследования обращают все симпатии местного населения к преследуемым, а негодование совестливых людей - к правительству. При этом А. Ф. Кони предупредил, что, несмотря на резолюцию царя, не даст иного заключения, как об отклонении протеста.
На следующий день А. Ф. Кони был вызван к министру. На вопрос, что делать, Кони напомнил, что министр вправе поручить дачу заключения по делу Гримма обер-прокурору общего собрания сенаторов. Дальнейшее течение разговора Кони описывает следующим образом:
- Да ведь это значит вас обидеть и подорвать ваш авторитет перед Сенатом,- воскликнул Манасеин.- Вы, пожалуй, после этого не захотите оставаться обер-прокурором?
- Вероятно,- сказал я.- Но это- единственное средство исполнить волю государя.
- Нет, нет, я на это не пойду,- нервно сказал Манасеин,- но помогите, придумайте, что сделать!
- Доложите государю мое письмо.
Манасеин принял этот совет. Но получилось так, что в Гатчину на доклад к царю он смог попасть только в тот день и почти в те же часы, когда А. Ф. Кони выступал со своим заключением по делу Гримма в Сенате. После бурного обсуждения большинство сенаторов стало на точку зрения А. Ф. Кони. А тем временем в Гатчине царь ознакомился с письмом А. Ф. Кони и согласился, чтобы дело Гримма было разрешено по закону. Так что на этот раз обошлось...
По должности обер-прокурора кассационного департамента Сената А. Ф. Кони обычно не занимался надзором за предварительным следствием. Однако когда 18 октября 1888 г. произошло крушение царского поезда в Борках, руководство расследованием было возложено на него. И здесь, неустанно стремясь к истине, пренебрегая какими-либо иными целями, кроме обеспечения законности, А. Ф. Кони не упустил случая нажить влиятельных врагов. Он сделал вывод, что главными виновниками катастрофы были министр путей сообщения Е. Н. Посьет, главный инспектор железных дорог Российской Империи К. Г. Шернваль и другие крупные железнодорожные чиновники, а также члены правления акционерного общества, владевшего железной дорогой. Царь помиловал виновных. Но число недругов в придворной среде у А. Ф. Кони от этого не убавилось.
Вскоре после избрания в 1900 г. А. Ф. Кони Почетным членом Академии наук он оставил судебную деятельность. И хотя Кони продолжал государственную службу сенатором в общем собрании Сената, а с 1907 г. также членом Государственного совета, он получил возможность уделять больше времени научно-литературной, а также общественной деятельности. В этот период выходят в свет новые издания "Судебных речей", сборник материалов о жизни и деятельности прогрессивных российских юристов "Отцы и дети судебной реформы", первые тома собрания сочинений "На жизненном пути", комментированный Устав уголовного судопроизводства. Своими трудами А. Ф. Кони закладывает основы отечественной судебной психологии. Одним из первых он обратился к психологической природе следственных и судебных ошибок, к памяти и вниманию как факторам формирования свидетельских показаний. Особо значительны разработки А. Ф. Кони в сфере судебной этики. Выстраданные многолетней судебно-прокурорской работой его положения о нравственных основах судопроизводства и - шире - уголовной политики во многом сохраняют теоретическое и практическое значение в наши дни. К этому направлению примыкает и историко-биографический очерк А. Ф. Кони о великом человеколюбце XIX в. московском тюремном враче Федоре Петровиче Гаазе. Кроме того, А. Ф. Кони преподает уголовное судопроизводство в Александровском лицее и читает курс публичных лекций в Петербургском народном университете (Тенишевских курсах). Не прекращалось активное участие в законопроектной работе Государственного совета, где А. Ф. Кони энергично, хотя часто безуспешно, отстаивал гуманные и демократические предложения. Он выступал за распространение условного досрочного освобождения на политических заключенных, за предоставление женщинам равных прав с мужчинами на получение наследства, на занятие адвокатурой и др.

* * *

После Октябрьской революции А. Ф. Кони остался вне государственной службы. Он был стар. Принять новый общественный строй с невиданным доселе политическим режимом, приспособиться к скудному, нередко голодному, холодному быту в разоренной стране было трудно. Его звали за рубеж под предлогом лечения, в котором он действительно нуждался. И власти не препятствовали выезду. А. Ф. Кони, однако, отклонил эти приглашения и остался на родине.
С энтузиазмом писал А. Ф. Кони Н. Н. Полянскому в сентябре 1919 г. о своей педагогической деятельности: "Последней и я отдался всемерно. Читаю в Институте живого слова (очень интересное и своеобразное учреждение) курс "прикладной этики" и курс "истории и теории искусства речи" (6 лекций в неделю); в Университете - "уголовное судопроизводство" (4 лекции в неделю), или, по новой терминологии, "судебную деятельность государства"; в "Железнодорожном университете" (есть и такой) - 2 лекции "этики общежития"; кроме того, читаю серию лекций... в Музее города и выступаю иногда публично с благотворительными целями. Так, еще вчера читал я, в пользу бедствующих писателей, о Достоевском. Наконец, в Институте живого слова по воскресным дням я устраиваю практические занятия в ораторских упражнениях по судебным и политическим вопросам, причем обнаруживаются недюжинные молодые таланты. Меня эти занятия очень увлекают, а отношение ко мне молодежи очень трогает.
И какая страшная ирония судьбы: 54 года назад я был оставлен Московским университетом по кафедре уголовного права. Обстоятельства заставили уйти с этой дороги и прослужить, трудно и настойчиво, не сходя с судейского пути, 53 года - и вот судьба меня возвращает на кафедру!.. Трудно предугадывать будущее, но профессура так меня захватила, что я даже не хотел бы вернуться в судебную деятельность"*(58). И это - на восьмом десятке, в годы гражданской войны и разрухи, в голодном и холодном Петрограде, да еще с тяжелой хромотой - последствием давнего перелома ноги, когда доводилось из конца в конец города плестись на костыльках.
Деятельность А. Ф. Кони в тот период была подлинным подвигом во имя любви к своему народу. В январе 1924 г. Академия наук торжественным заседанием отметила 80-летие А. Ф. Кони. В ознаменование этого события был издан юбилейный сборник. И перешагнув в девятый десяток, А. Ф. Кони неустанно продолжал литературную и просвещенческую деятельность: готовил к публикации свои уникальные воспоминания, выступал с лекциями.
Весной 1927 г., читая лекцию в холодной, неотапливаемой аудитории, А. Ф. Кони простудился и заболел воспалением легких. Вылечить его уже не смогли. 17 сентября 1927 г. Анатолия Федоровича Кони не стало.
Труды А. Ф. Кони и сегодня служат делу укрепления законности, развития правовой культуры, охраны прав личности.

А.М.Ларин

Юридические статьи. Заметки. Сообщения

История развития уголовно-процессуального законодательства в России*(59)

Законы о судопроизводстве уголовном, помимо своего значения как ряда действующих правил об отправлении уголовного правосудия, имеют значение историческое, политическое и этическое. Историческое - в смысле показателя путей и степени развития народа к восприятию господствующих форм и обрядов уголовного процесса и усвоению себе связанных с ними учреждений; политическое - в смысле обеспечения личных прав и свободы и степени ограничения самовластия органов правосудия и произвола в способах отправления последнего; этическое - в смысле развития правосознания народа и проникновения в процессуальные правила нравственных начал. С этих точек зрения особенного внимания заслуживает та роль, которую играет в выработке приговора внутреннее убеждение носителей судебной власти. Ближайшее знакомство с историческим развитием процесса показывает, что, имея задачею быть живым выразителем правосудия, судья не всегда, однако, принимал одинаковое участие в исследовании истины и роль, которая отводилась его внутреннему убеждению как основанию приговора, не была однородна в разные исторические периоды. Народный суд гелиастов под председательством архонта в Древней Греции, присяжные судьи (judices jurati) под руководством претора в Риме до IV века до Р. Х. и франко-германский суд лучших людей, созываемый вождем мархии, являются представителями чисто обвинительного начала и решают судебный спор лишь по тем доказательствам, которые представлены истцом - обвинителем и ответчиком - обвиняемым. К доказательствам греческого и римского процессов - задержанию с поличным, собственному признанию и показаниям свидетелей - эпоха leges barbarorum*(60) присоединяет свои, выдвигая на первый план очистительную присягу подсудимого и поручителей за него из свободного сословия, с заменою ее ордалией, т. е. испытанием огнем, водою и железом. Феодальная система передает суд в руки сеньора, патримониального владельца, по уполномочию которого его заместитель (во Франции - бальи) судит обвиняемого при сотрудничестве определенного числа равных последнему по званию людей. Процесс остается тем же, но в числе доказательств преобладает судебный поединок, получающий особенное развитие в XI и XII столетиях и почти совершенно упраздняющий свидетельские показания. Так совершается постепенный переход от свободы внутреннего убеждения - при ограниченном круге доказательств - древнего народного суда к внешней задаче суда феодального, которая характеризуется отсутствием или, вернее, ненадобностью внутреннего убеждения в виновности или невиновности подсудимого. Вместо суда человеческого этот вопрос решает суд Божий, выражающийся в наличности или отсутствии несомненных признаков виновности, состоящих в следах ожогов, в победе противника во время поля и т. д. Определяя, на чьей стороне истина, суд не исследует вины и не основывает своего приговора на сопоставлении и взвешивании внутренней силы доказательств: поличное, ордалия, поединок и даже собственное сознание такой работы по тогдашнему взгляду вовсе не требуют. Сплочение государств в одно целое и торжество монархического единства над феодальною раздробленностью объединяют суд, сосредоточивая его в руках специальных судей, назначаемых от короны. Их роль изменяется. Подобно служителям церкви, имевшим свой особый инквизиционный процесс, коронные судьи начинают разыскивать доказательства преступления и доискиваться виновности подсудимого. Под влиянием церкви, которая все более и более сливается с государством, устраняются кровавые доказательства. Исчезают всякие следы ордалий, не назначается более судебных поединков. Но связанное с формальной проповедью мира и человеколюбия влияние церкви на светский суд привело к обратному результату, усвоив этому суду приемы и обстановку своих исследований. Очищенная церковью от воззрений феодального времени, система доказательств сосредоточилась на показаниях - и прежде и главнее всего, на собственном сознании и оговоре. Это сознание надо добыть во что бы то ни стало - не убеждением, так страхом, не страхом, так мукою. Средством для этого является пытка. Употреблявшаяся в античном мире и в феодальную эпоху очень редко и лишь относительно рабов и несвободных, пытка становится универсальным средством для выяснения истины. Судья допытывается правды и считает за нее то, что слышит из запекшихся от крика и страданий уст обвиняемого, которому жмут тисками голени и пальцы на руках, выворачивают суставы, жгут бока и подошвы, в которого вливают неимоверное количество воды. Этого нельзя делать всенародно - и суд уходит в подземелье, в застенок. Там заносит он в свои мертвые и бесцветные записи признания, данные с судорожными рыданиями или прерывающимся, умирающим шепотом. Отсюда - отсутствие очевидно бесполезной защиты, безгласность, письменность и канцелярская тайна. Очевидно, что и тут внутреннему убеждению очень мало места. Если только есть убеждение, что пытка - спасительное средство для получения истины, а в этом горячо убеждены, в лице выдающихся юристов, все судьи того времени, то решает дело физическая выносливость подсудимого. Это время можно назвать временем предвзятости судейского убеждения. Человечество, однако, движется вперед и к концу своего свыше трехвекового господства пытка сначала регулируется и сокращается и, наконец, исчезает с мрачных процессуальных страниц. Развивавшаяся рядом с нею система формальных, предустановленных доказательств заменяет ее и господствует повсюду, более или менее неограниченно, до введения суда присяжных. Эта система дает в руки суда готовый рецепт, где установлены заранее виды и дозы доказательных средств, необходимых для излечения подсудимого от недуга, называемого преступлением. Задача сводится к механическому сложению и вычитанию доказательств, вес и взаимная сила которых заранее определены, причем даже и для сомнения есть определенные, формальные правила. Хотя при господстве розыскного, следственного процесса судебная власть сама собирает доказательства, но, собрав их, она не дает суду права свободно сопоставлять и сравнивать их, руководясь внутренним убеждением, а указывает ему для этого готовое непреложное мерило. Время господства системы формальных доказательств может быть поэтому названо временем связанности внутреннего убеждения суда.
Новое время дает, наконец, надлежащую свободу убеждению судьи, возвращая его в положение античного судьи, но обставляя его личность и деятельность условиями и требованиями, которые обеспечивают, по мере возможности, правильность отправления правосудия. Розыск доказательств, в самом широком смысле слова, производит судья, вооруженный опытом и знанием, и свою работу передает другим судьям, которые ее уже оценивают, присутствуя при совокупной работе сторон по разработке этих доказательств. При этом следственно-обвинительном производстве вывод о виновности является результатом сложной внутренней работы суда, не стесненного в определении силы доказательств ничем, кроме указаний разума и голоса совести. Притом, по важнейшим делам судебная власть зовет к себе в помощь общество, в лице присяжных заседателей, и говорит этому обществу: "Я сделала все, что могла, чтобы выяснить злое дело человека, ставимого мною на твой суд,- теперь скажи свое слово самообороны или укажи мне, что, ограждая тебя, я ошибалась в его виновности".
Наш старый уголовный суд, решительная отмена которого была возвещена Уставом уголовного судопроизводства, являясь выразителем системы связанности внутреннего убеждения, представлял в законодательном своем начертании и в практическом осуществлении безотрадную картину, оправдывавшую негодующие слова Хомякова о том, "что Россия в судах черна неправдой черной". Законной опорой этого суда являлась вторая часть XV тома Свода законов - бессвязное собрание самых разнородных и разновременных постановлений, механически сливавших воедино статьи Уложения царя Алексея Михайловича, указы Петра и, как выразился в 1835 году Государственный совет, "виды правительства", обнародованные в 1784, 1796-1809 и 1823 годах. Этот суд существовал для немногих и за немногое. Лишь крайние нарушения условий общежития, в которых предписания закона сливались с велениями заповедей, да и то не всех, влекли за собой общий для всех суд. Все остальное для целой массы населения разбиралось специальными сословными и ведомственными судами, границы подсудности которых далеко не всегда были ясны. В особенности широкое применение имел суд чинов полиции и помещиков, при котором понятие о судебном разбирательстве неизбежно переходило в понятие о расправе. Лишь при совершении крепостными важнейших преступных деяний, влекущих лишение всех прав состояния, владелец "душ" был безусловно обязан обращаться к общему суду в лице уездного суда и Уголовной палаты. Во всех же остальных случаях, когда крепостному приписывалась вина против помещика, его семейства и управляющего, его крестьян и дворовых или даже посторонних, обратившихся к заступничеству помещика, существовало право бесконтрольного домашнего суда и взыскания. Если, однако, при этом вина представлялась особо важной или меры взыскания "домашнего" изобретения оказывались мало успешными, то провинившиеся отсылались в смирительные или рабочие дома, а также и в арестантские роты на срок (до 1846 года), самим владельцем определенный. Если же помещику или (до 1854 года) его управляющему это наказание казалось слишком малым, то к их услугам было право отдачи несовершеннолетних крестьян в кантонисты, а более взрослых в рекруты или препровождение их "в распоряжение губернского правления", которое, "не входя ни в какое розыскание о причинах негодования помещика", ссылало представленного в Сибирь в сопровождение жены и детей, не достигших "мальчики - пяти лет, а девочки - десяти лет". Ближайшую к городскому населению инстанцию суда представлял собою по большей части квартальный надзиратель и его непосредственное начальство. Ими учинялось разбирательство по маловажным делам. Общие суды считались коллегиальными, но сам закон допускал такой состав присутствия (в магистратах и ратушах), в котором все судьи были неграмотные, и возлагал на секретаря изложение решения таких судей. В действительности дела почти никогда не докладывались даже и в уездных судах, где большая часть членов были малограмотные или вовсе неграмотные. В судах второй степени дело тоже обыкновенно решалось без доклада, одним товарищем председателя, единственным членом, назначаемым от правительства,- все прочие члены, за исключением иногда председателя, только подписывали заготовленное заранее решение участи подсудимого, совершенно им неведомого. А между тем закон предоставлял такому суду право определять наказание по своему усмотрению, не установив ни высшего предела лет каторжной работы, ни числа ударов кнутом или плетьми. Перо художника и юмор бытописателя оставили незабвенные образы типических судей того времени. Гоголь и Иван Аксаков, Салтыков-Щедрин и Горбунов нарисовали картины отправления правосудия, правдоподобность которых подтверждается серьезными исследователями и очевидцами, каковы, например, Ровинский, Стояновский и др. Излишне говорить, что при низком уровне судей и влиятельном положении секретаря, а также при бесконтрольном усмотрении органов местной полицейской власти отсутствие при судебном разбирательстве "корыстных или иных личных видов" составляло скорее исключение, чем общее правило. Недаром один из описателей деятельности квартального надзирателя, которого московские обыватели обыкновенно называли Комиссаром, приводил слова будто бы подлинной, но во всяком случае характерной, рукописи: "Не Бог сотвори Комиссара, но бес начерта его на песце и вложи в него душу злонравную, исполненную всякие скверны, воеже прицеплятися и обирати всякую душу христианскую". И высший суд - Сенат - тоже не был богат людьми просвещенными и, в особенности, получившими юридическое образование. При господстве канцелярии знаменитая "практическая опытность" в делах, т. е. рутинная и в то же время изворотливая техника, облеченная в отяготительное многословие, заменяла собою правильные понятия о духе и целях закона. Так, например, в начале сороковых годов в семи петербургских департаментах Правительствующего Сената оказалось всего шесть человек, получивших высшее образование. Главная пружина деятельности общих судов - секретарь, от которого в огромном большинстве случаев зависел исход дела, отличался нередко от "начертанного бесом" Комиссара лишь большим внешним достоинством манер да навыком в законах и умелою "готовностью подбирать их масть к масти", о чем ему укорительно, но бессильно напоминал указ Петра Великого, вставленный в зерцало. Поэтому в старом суде торжествовало, в руках приказных людей, своеобразное правосудие, среди органов которого подчас власть без образования затопляла собою небольшие островки образования без власти. Вследствие этого слова коронационной эктении "яко суды Его не мздоимны и не лицеприятны сохрани!" являлись не мольбою об устранении возможности, а воплем пред подавляющею действительностью.
Канцелярская тайна, бесчисленные отписки и допускаемая самим законом плодовитость в возбуждении частных производств, возвращавших дело почти что к его первоисточнику, были атрибутами уголовного производства и влекли за собою медленность и волокиту, достигавшие иногда поразительных размеров. Достаточно указать хотя бы на дело о краже из московского уездного казначейства медной монеты на 115 тыс. руб., возникшее в 1844 году и оконченное лишь в 1865 году, т. е. через 21 год.
Материалом для суда такого устройства и состава служило следствие, производимое полицией. Безотчетный произвол, легкомысленное лишение свободы, напрасное производство обысков, отсутствие ясного сознания о действительном составе преступления, неумелость и нередко желание "покормиться", "выслужиться" или "отличиться" были характерными признаками производства таких следствий, причем ввиду того, что собственное признание обвиняемого считалось законом "за лучшее доказательство всего света", бывали случаи добывания его истязаниями и приемами замаскированной пытки. Следственное производство поступало затем в суд и подлежало рассмотрению и разрешению в строгих и узких рамках правил о формальных доказательствах, в силу которых закон требовал от судьи признания виновности лишь при совершенных доказательствах. По отношению к главному из доказательств вообще - к показаниям свидетелей - было принято законом, что они по отношению к установляемому ими обстоятельству не имеют силы совершенных доказательств, если не даны под присягой и притом двумя свидетелями, буде только один из последних не мать или отец, показывающие против своих детей. Когда судья встречался с искренним и правдивым показанием, закон говорил ему, что оно не идет в счет, если свидетель признан по суду "явным прелюбодеем" или "портившим тайно межевые знаки" или оказывается иностранцем, "поведение которого неизвестно" и вследствие этих своих "качеств" не может быть допущен до присяги. Но и по отношению к показаниям, данным под присягою, закон предписывал давать предпочтение показанию знатного пред незнатным, духовного пред светским, мужчины пред женщиной, ученого пред неумным. Если, наконец, судья находил, что, несмотря на отсутствие совершенных доказательств, есть ряд улик, которые приводят к несомненному убеждению в виновности подсудимого, совершившего мрачное дело и ловко спрятавшего особенно выдающиеся концы в воду, то секретарь имел право представить ему "с должной благопристойностью" о том, что его рассуждения не согласны с законами и что подсудимого необходимо оставить только в подозрении или дать ему для очищения подозрения возможность принести присягу. Эта система, связывая убеждение судьи и внося в его работу элемент бездушного механизма, создавала уголовный суд, бессильный в ряде случаев покарать действительно виновного, но достаточно могущественный, чтобы разбить личную жизнь человека слиянием бесконтрольного возбуждения преследования воедино с преданием суду и оставлением невиновного в подозрении, что заставляло его болезненно переживать стыд, который ни разъяснить, ни сбросить с себя нельзя. Под ее покровом вершились иногда уголовные дела, содержание которых и теперь, по прошествии многих лет, волнует при знакомстве с ними и оскорбляет чувство справедливости. Она предоставляла судье лишь одну возможность, при отсутствии собственного признания подсудимого и двух присяжных свидетелей, оставлять виновного в сильном подозрении в тех случаях, когда подсовываемый секретарем приговор об освобождении обвиняемого от суда и следствия смущал совесть, связанную формальностями.
Пересмотр состоявших приговоров, значительная часть которых подлежала утверждению начальника губернии, совершался в двойном порядке: апелляционном - для дел меньшей важности, но подсудных общим судам, и ревизионном - для дел, связанных с лишением всех прав состояния или с потерею всех особенных прав и преимуществ. В апелляционном порядке дело могло и даже должно было тянуться многие годы, так как, докатившись, наконец, до Сената, оно из департамента, за разногласием, переходило в общее Сената собрание, откуда, при отсутствии двух третей голосов в пользу того или другого решения, шло в консультацию министерства юстиции и снова возвращалось в общее собрание, откуда обыкновенно поступало в Государственный совет со всею сложной старой организацией последнего. В порядке ревизионном дела о подсудимых, не изъятых от телесных наказаний, поступали, в силу закона, независимо от жалоб, на окончательное решение Уголовной палаты, а о лицах высших сословий, приговоренных уголовными палатами, - в Сенат, где следовали общеустановленным ходом производства. Для ограждения "прочности правосудия" существовала ст. 116 второй части XV тома Свода законов, разъясненная в 1835 году Государственным советом в том смысле, что уголовный арестант на приговор, по коему он понес наказание и отправлен в ссылку, может приносить жалобу установленным в законах порядком не прежде, как по достижении места каторжной работы или поселения, которое по окончательному распоряжению для него предназначено. Понесение наказания, на которое предоставлялось приносить жалобу лишь с места назначения, доходило, независимо от лишения прав состояния и обращения в каторжные работы, до ста ударов плетьми через палачей с наложением клейм, которых, конечно, никакое дальнейшее признание невиновности осужденного вытравить уже было не в состоянии.
Таковы были условия отправления уголовного правосудия, обрекавшие население на судебную волокиту по множеству инстанций и представлявшие полное смешение административной и судебной властей. Произвольно и случайно, без законного повода начатое следствие обыкновенно влекло за собою по отношению к лицам непривилегированным лишение свободы в помещениях, чуждых элементарным условиям правильного тюремного устройства. А затем над привлеченным начинал громоздиться ворох неведомых ему протоколов следствия, и до конца суда, производимого в канцелярской тайне, без непосредственного знакомства не только со свидетелями по делу, но и с самим подсудимым, он не знал об ожидавшей его участи. Эта участь решалась приговором связанных в своем суждении судей, не имевших ни права, ни возможности доискиваться в деле не приказной, а доступной вообще человеческому пониманию правды. Вопиющие недостатки такого порядка вещей долгое время не привлекали к себе внимание законодателя и мало интересовали науку, которая, брезгливо отворачиваясь от действительности, уходила в глубь веков, изощряясь в исследованиях о кунах и вирах по "Русской Правде" или раболепно пела дифирамбы нашему судопроизводству. Так, до работ комиссии под председательством графа Блудова в половине пятидесятых годов, было лишь две попытки улучшения уголовного процесса - в 1826 году в записке статс-секретаря Балугьянского и в 1836 году - в записке Дашкова, причем обе записки по надлежащем рассмотрении были одобрены и... сданы в архив. В автобиографической записке к столетию Московского университета профессор, читавший уголовное судопроизводство, заявлял, что главною задачею своего преподавания с 1838 по 1855 год он полагал утверждение в своих слушателях глубокого уважения к отечественным постановлениям по преподаваемому им предмету. Не существовало и руководств для производства следственных действий, кроме изданного в 1833 году приставом уголовных дел при Московской уголовной палате Орловым "Опыта краткого руководства для произведения следствий". Эпиграф этой книги: "В чем застану - в том и сужду" и вступление: "Уголовные законы наши, определяя преступление и присуждая к наказанию за оное в духе человеколюбия, соединенного с истинною справедливостью, предписывают лишь некоторые различия относительно лица и состояния преступника" - достаточно характеризуют содержание ее и степень критического анализа существующих постановлений. Когда же Н. И. Стояновский в 1850 году приготовил к печати "Практическое руководство к русскому уголовному судопроизводству", то он встретил неожиданные затруднения: цензор нашел эту книгу излишнею, объяснив автору, что если в его руководстве приведено то, что изложено в Своде законов, то к чему оно? - а если в нем содержится то, чего нет в Своде, то оно бесполезно, а следовательно, и не нужно...
Вторая половина пятидесятых годов, совпавшая с новым царствованием, ознаменовалась особым пробуждением и подъемом общественных надежд и государственного творчества. То, что в течение долгих лет считалось злом неизбежным, стало чувствоваться как зло невыносимое. Явилась потребность от платонических сожалений и юмористических изображений перейти к уничтожению фактических оснований для этого в действительности и к созданию нового порядка вещей, соответствующего требованиям настоящего правосудия. Удовлетворения этой потребности в одинаковой мере жаждал ум мыслящих людей, отвращавшийся от архаической картины судебного устройства, жаждало и сердце, не могшее мириться с систематическим забвением о правде, отданной на жертву бездушным хитросплетениям, связанным с этим устройством. Великое дело освобождения крестьян от крепостной зависимости неизбежно должно было повлечь за собою реформу суда, городского и земского устройства и общую воинскую повинность. Ближайшим к нему звеном в этой цепи великих реформ стояло преобразование суда. Оно должно было свершиться всецело, без полумер и компромиссов, предлагаемых осторожными и боязливыми искателями золотой середины. К таким принадлежал, в свое время, занимавший высокое официальное положение и приобретший почти непререкаемый авторитет в делах законодательства граф Блудов, составивший в начале пятидесятых годов проект, своеобразно выражавший его взгляды на условия и границы судебной реформы, в чем она могла касаться уголовного процесса. Исходя из мысли, что внезапное введение нового судебного устройства без предварительного к тому приготовления легко может повести к весьма нежелательным результатам, граф Блудов заявлял себя поборником следственного начала и, относясь скептически к началу обвинительному, предлагал улучшить существующее судопроизводство введением одиннадцати правил, "имеющих целью как ограждение подсудимых от напрасных притеснений, так и доставление им действительных и надежных средств законной защиты". Правила эти сводились, главным образом, к улучшению учреждения "депутатов" при следствии; к установлению права отвода свидетелей; к сообщению обвиняемому материала, собранного против него по следствию, с окончательным допросом его в присутствии родственников, знакомых, друзей или одного из состоящих при суде присяжных поверенных; к допущению подсудимого не только присутствовать при докладе дела, совершаемого с некоторою публичностью, но и, защищаясь письменно через присяжных поверенных, лично выслушивать объявления приговора с правом подавать против него отзывы и дополнительные объяснения. Дух времени, могущественно расширявший в первые годы царствования императора Александра II законодательные и правовые горизонты, повлиял, однако, и на престарелого главу второго отделения собственной Его Величества канцелярии, и в течение 1860 и 1861 годов в Государственный совет был внесен составленный в этом отделении, при деятельном участии С. И. Зарудного и под его влиянием, проект Устава уголовного судопроизводства, сопровождаемый весьма ценной объяснительной запиской графа Блудова. Намеченный в ней решительный разрыв со старым был сочувственно встречен Государственным советом, и 29 сентября 1859 г. были обнародованы Основные положения новых начал уголовного судопроизводства. В них было твердо проведено отделение власти судебной от административной, отвергнуто оставление в подозрении, провозглашена публичность судебных заседаний, ограничено число инстанций двумя, разграничена деятельность полиции по дознанию и судебного следователя по производству следствия, введена определенная градация мер пресечения, установлен обряд предания суду, найдены необходимыми судебные прения, причем прокурору придано значение представителей особой обвинительной власти, отделенной от судебной, намечен кассационный порядок обжалования взамен ревизионного и, наконец, найдено допустимым, желательным и целесообразным введение у нас присяжных.
Соображения, приведшие к Основным положениям, были результатом долгих словесных прений и особой законодательной полемики, развившейся под влиянием ряда записок, поступавших от судебных деятелей, "совлекших с себя ветхого Адама" и стремившихся содействовать своим опытом и практическими соображениями судебному обновлению России. Некоторые из этих записок представляли целые трактаты, не утратившие своего значения и до настоящего времени. Были между ними и своего рода курьезы, вроде, например, предположений обязать присяжных заседателей составлять письменное мотивированное решение или предложения установить особую плату на билеты в публичные заседания суда в пользу богоугодных заведений. Но в общем записки эти свидетельствовали о пробуждении правового чувства и юридической мысли. Составители Основных положений, как и вообще "отцы Судебных уставов", распадались на четыре главные группы. Первую составляли чистые теоретики, вносившие в свои предложения строго логические выводы, построенные на отвлеченных политико-юридических принципах; ко второй принадлежали подражатели, стремившиеся, без серьезной критики, перенести на нашу почву целиком западноевропейские порядки, предлагая преимущественно французские образцы с большею или меньшею примесью английских судебных обычаев. Представителями третьей группы были люди, не решавшиеся сразу оторваться от существующих уже учреждений и приемов судопроизводства и желавшие медленного, осторожного и постепенного перехода от старого к новому. Наконец, четвертая группа заключала в себе практических судебных деятелей, желавших полного обновления старого судебного строя, для разрыва с которым они черпали основания не из теоретических соображений или слепой подражательности, но из знания русской жизни в ее судебно-бытовых проявлениях и из доверия к умственным и нравственным силам народа, способного к восприятию новых начал судопроизводства.
Надо, впрочем, заметить, что главнейшие принципиальные вопросы не возбуждали резких разногласий. Освобождение суда от вмешательства администрации, введение судебного состязания, расширение и улучшение уже действовавшего с 1860 года Наказа судебным следователям, устранение медленности путем сокращения судебных инстанций - объединяли во взглядах большинство деятелей, привлеченных к судебной реформе. Разногласия касались подробностей и разности надежд на практический успех того или другого преобразования. Но был вопрос, резко разделивший созидателей Судебных уставов на два лагеря в период составления Основных положений. Это был суд присяжных. Главным противником его был граф Блудов и вместе с ним некоторые из представителей бюрократической России, для которых самая идея о суде присяжных, намеков на который нельзя было найти ни в Своде, ни даже в Полном собрании законов и введение которого в Западной Европе совпадало с периодами больших политических потрясений, должна была представляться беспочвенным и опасным новшеством. Граф Блудов сознавал неизбежную альтернативу между судом по предустановленным доказательствам и судом присяжных, но и обвинительное начало, и эта форма суда казались ему преждевременными. "Надлежит ли,- спрашивал граф Блудов,- для отвращения недостатков действующего суда прямо перейти к принятой в западных государствах системе обвинительной или, по крайней мере, следственно-обвинительной? Сколь ни желательно было бы воспользоваться вдруг всеми усовершенствованиями, до которых другие народы дошли путем долговременных постепенных преобразований, однако ж прежде, нежели решиться на какое-либо коренное изменение, должно тщательно обозреть и взвесить имеющиеся к тому средства, дабы, предприняв слишком много, не повредить делу. Несмотря на все преимущества обвинительной системы, она до такой степени различествует от существующего ныне порядка, что внезапное введение оной, без предварительного к нему приготовления, и в народе, и в самых правительственных установлениях легко может, вместо усовершенствований сей части, повести к столкновениям, запутанности и удалить нас от желанной цели". Из этих слов выясняется взгляд Блудова на суд присяжных. "В настоящее время, - писал он в своей записке, - едва ли полезно установлять у нас суд через присяжных. Легко себе представить действие такого суда, когда большая часть нашего народа не имеет еще не только юридического, но даже самого первоначального образования, когда понятия о праве, обязанностях и законе до того не развиты и нелепы, что нарушение чужих прав, особливо посягательство на чужую собственность, признается многими самым обыкновенным делом, иные преступления удальством, а преступники - только несчастными. Допущение таких людей к решению важного, иногда чрезвычайно трудного вопроса о вине или невинности подсудимого угрожает не одними неудобствами, но едва ли и не прямым беззаконием. Конечно, могут сказать, что для получения убеждения о вине или невинности подсудимого не нужно особое образование и достаточно одного здравого смысла. Действительно, здравый смысл иногда вернее учености; но здравый смысл обыкновенного человека ограничивается тесным кругом его общественной жизни и ежедневного положения: он редко и с трудом достигает предметов, выходящих из его круга. Нетрудно заключить о вине или невинности подсудимого, когда для него есть в виду положительные, так сказать, осязаемые доказательства и данные; но в большей части случаев к сему заключению может довести только внимательное соображение многих обстоятельств и высшая способность к тонкому анализу и логическим выводам: для него уже одного здравого смысла далеко недостаточно". Это мнение Блудова встретило поддержку в некоторых ученых работах, проникнутых пессимизмом по отношению к правовому чувству русского народа, между прочим, в публичных лекциях Спасовича и во мнении авторитетнейших представителей старой судебной практики. Таким был, между другими, известный сенатор Карниолин-Пинский, впоследствии первый председатель нашего уголовного кассационного суда. "Присяжных, присяжных и присяжных! - писал он.- Вот крики, с некоторого времени летящие со всех сторон нашего дорогого отечества. Во всех этих криках мало смысла, хоть много увлечения и еще более подражания. Закричал один, как не зареветь другому?! Рассудительные люди не кричат: они уверены, что все доброе и полезное нас не минует, а блестящего, но сомнительного хотя бы и не бывало..." Наконец, высказывалось мнение, стоящее на совсем другой почве и с наименьшею силою направленное против призвания к делу суда представителей общественной совести. Суд присяжных - говорили представители этого мнения - есть учреждение политическое и по своему происхождению и по своему характеру. Он - одно из звеньев в целой цепи государственных учреждений западного образца, не имеющих ничего общего с самодержавным строем России. Такой взгляд, по-видимому, опиравшийся на историю, мог стать могущественным средством в руках противников суда присяжных, ибо указывал на будущую опасность от введения этого суда не только для правильного отправления правосудия, но и для целесообразного устройства и действия всего государственного организма, построенного на абсолютно монархических началах.
Против всех этих возражений выступили в своих трудах и подготовительных работах Зарудный ("Общие соображения о составе суда уголовного" и "О специальных присяжных в Англии, Франции и Италии"), Ровинский ("Записка об устройстве уголовного суда") и Буцковский ("Особая записка о суде присяжных"). Зарудный, указывая, что правосудие в широком смысле требует не только твердости и непреклонности решений, но и глубокого знания всех мелочей обыденной жизни, доказывал, что в такой постановке суда нет ничего противного началам монархического правления. Проследив развитие суда присяжных в Западной Европе и изменение взглядов на него в науке и в среде самих правительств, Зарудный настаивал, что эта форма суда не только представляет лучший судебный метод, но и является прекрасным средством в руках каждого правительства, независимо от формы правления, для ограждения себя от нравственной ответственности за ошибки зависимых от него по службе прямо или косвенно судей, впадающих в рутину и равнодушие. Опровергая Блудова, Ровинский горячо и образно, на основании своих личных наблюдений, разъяснял истинный смысл отношения народа к преступнику как к несчастному, вызываемый отсутствием доверия к добросовестности полиции, производящей следствие, к правосудию судей, связанных предустановленными доказательствами, и глубоким состраданием к человеку, искупающему свою вину годами предварительного заключения, плетьми, каторгой и ссылкой. "За это сострадание,- писал он,- следовало бы скорее признать за народом глубокое нравственное достоинство, нежели обвинять его в недостатке юридического развития". Он не отрицал указываемого Блудовым отсутствия или полного неразвития в народе чувства законности, но признавал, что это печальное явление коренится в том, что общественное мнение у нас еще совсем не сложилось и самая попытка его проявления в предшествующее время преследовалась наравне со скопом и заговором. Необходимо предоставить обществу разбирать и осуждать поступки своих членов: посредством такого суда правительство сольет свои интересы с нуждами общества. "Говорят,- писал он,- что введение присяжных у нас преждевременно, что народу и обществу предстоит прежде всего юридическое развитие и выработка способности к тонкому анализу и логическим выводам. Я же, напротив, убежден, что такой суд - гласный и уважаемый - должен предшествовать всякому юридическому развитию и общества, и самих судей и что только в нем народ научится правде и перестанет считать преступление против собственности за самое обыкновенное дело". Наконец, и Ровинский и Буцковский указывали, что само правительство вынуждено устроить рядом со своим формальным коронным судом суд общественный, предоставив мещанским обществам и другим податным сословиям разнообразные права по суду над своими порочными членами и установив в уставе о рекрутской повинности призыв двенадцати человек из общества, к которому принадлежит членовредитель, для разрешения вопроса о намерении последнего избежать рекрутства. Вместе с тем Ровинскийуказывал на господство общественного элемента в только что учреждаемом для временно обязанных крестьян волостном суде. Со своей стороны Буцковский, считая, что цель правосудия достигается разделением между независимыми друг от друга судьями задач определения виновности подсудимого и назначения ему наказания, утверждал, что эта цель лучше всего может быть достигнута учреждением суда присяжных. Отделение вопросов факта и права, не налагая тяжких испытаний на чувство судей существа дела, дает им возможность руководствоваться исключительно голосом правды и очевидностью, а судьям, налагающим наказание, даст возможность спокойно применять законную кару к установленной виновности, следуя лишь своему долгу и побуждению справедливого человеколюбия. "Если главная цель уголовного суда есть применение кары к основанной на здравом суждении оценке действий и побуждений подсудимого, - писал он, - то надо признать, что наглядная непосредственность суждения во многих случаях вернее ученых и тонких анализов. А это суждение составляет принадлежность выборных по жребию из всех слоев общества судей, которые в качестве присяжных являются лучшими примирителями требований правды с действительною жизнью". Историк судебной реформы с глубоким уважением должен вспомнить эту борьбу мнений, в основе которой лежала сознательная и твердая вера в то, что только вышедший из рабства русский человек, призванный в качестве присяжного заседателя, поймет и свою роль, и великодушно возлагаемые на него надежды. Имена Буцковского, Зарудного и Ровинского не могут, не должны быть забыты наравне с именами главных деятелей по выработке Положения 19 февраля 1861 г. - великого князя Константина Николаевича, Николая Милютина, князя Черкасского и Самарина и их вдохновительницы великой княгини Елены Павловны. Государственный совет принял почти все предложения, коренным образом изменявшие наш уголовный процесс, и умел разделить точку зрения сторонников суда присяжных.
Основные положения были переданы для разработки в особую редакционную комиссию под председательством государственного секретаря Буткова, двинувшего дело быстро, настойчиво и энергично. Поставленная вне зависимости от какого-либо ведомства, комиссия состояла из наиболее выдающихся судебных деятелей и ученых-юристов того времени. Уголовное отделение ее собиралось под председательством Н. А. Буцковского, а одним из деятельных ее членов был будущий обер-прокурор уголовного кассационного департамента М. Е. Ковалевский. Оба они были призваны по введении Судебных уставов а действие положить - первый в своих решениях и сочинениях, а второй в своих заключениях - практические основы кассационной деятельности, столь новой тогда и столь необходимой при том значении, которое приобретали формы и обряды уголовного процесса и правильное толкование закона при введении суда по внутреннему убеждению вообще, суда присяжных в особенности. Инженер по месту воспитания, учитель математики и бухгалтерии Буцковский, перейдя на службу в министерство юстиции, пытливым умом и с жаждою знаний погрузился в изучение иностранной юридической литературы и судебных учреждений и тут с особой ясностью увидел и понял все недостатки нашего уголовного процесса. Назначенный в начале пятидесятых годов на пост обер-прокурора одного из московских департаментов Сената, доставшийся ему по праву необыкновенного трудолюбия и выдающихся способностей, он на себе испытал косность и отсталость нашего процесса и трудность влития в его мертвящие формальные берега струи действительного правосудия. Его трудам обязан Устав уголовного судопроизводства точною, сжатою редакциею своих статей, почти всецело усвоенною Государственным советом. Принимая оживленное участие в спорах по выработке тех или других положений нового процессуального порядка, Буцковский взял на себя роль беспристрастного историка всех прений и изложил окончательные результаты их в блестяще составленной объяснительной записке к проекту Устава уголовного судопроизводства. Эта записка не только представляет замечательный историко-юридический труд, но и до сих пор не утратила значения и как превосходное изложение различных точек зрения на сущность процессуальных приемов и их внутренний смысл. Она служит также показателем светлого настроения, исполненного доверия к живой восприимчивости и способностям русского народа, настроения, которым были проникнуты, даже расходясь в частностях, те, кому выпала счастливая доля работать над судебным законодательством с верою, что указания на его улучшения действительно войдут в жизнь, а не прозвучат лишь как vox clamantis in deserto*(61)... Работам комиссии в особенности содействовал своими записками и мнениями энергический и подвижный московский губернский прокурор Д. А. Ровинский, глубокий знаток народной жизни, свойств и вкусов русского человека, перестрадавший на опыте и в близком соприкосновении все темные стороны нашего суда, тюремного дела, полицейской "распорядительности" и генерал-губернаторского "усмотрения". Он внес в свои работы по судебному преобразованию не только богатый фактический материал, не только вдумчивость своего ума и чуткость своего сердца, но и настойчивое стремление коренным образом обновить и облагородить наш судебный строй, связав его со всем лучшим, что дало народному быту упразднение крепостного права.
Уголовное отделение в течение пяти с половиною месяцев имело 89 заседаний и 30 июня 1863 г. окончило свои занятия. В занятиях этих оно шло шаг за шагом за статьями Основного положения, разрабатывая и развивая каждую из них в ряде новых постановлений, проникнутых почерпнутою из нее руководящей идеей. Но был, впрочем, вопрос, который смущал членов уголовного отделения, несмотря на широту их взглядов. Они приветствовали упразднение системы предустановленных доказательств и замену ее внутренним убеждением судей. Однако крутой переход от заранее измеренных и взвешенных, по раз навсегда данному обязательному рецепту, доказательств к полному отсутствию каких-либо правил о последних казался им невозможным. Их смущал этот "прыжок в неизвестность", могущий, казалось им, подорвать уверенность в правосудном, в меру человеческого разумения, решении дел судьями и в особенности присяжными заседателями. В этом выражался не окончательно пережитый старый взгляд на силу доказательств, отразившийся в свое время и на ст. 8 Основных положений, говорившей "о правилах, служащих руководством при определении вины или невинности подсудимых по внутреннему убеждению судей, основанному на совокупности обстоятельств, обнаруженных при производстве следствия". В комиссии возникли обширные прения и разногласия по вопросу о необходимости установления таких правил для оценки и определения силы доказательств. В конце концов все сошлись на том, что вводить эти правила в Устав уголовного судопроизводства не представляется оснований, но что, однако, необходимо составить обдуманный свод их, изложенный в особом Наставлении, которое не стесняло бы совесть судей и присяжных в оправдании или обвинении подсудимого по внутреннему их убеждению, но служило бы лишь облегчением для соображения ими обстоятельств дела. Поэтому, после довольно обостренных прений, уголовным отделением было выработано такое Наставление, которое должно было быть приложено к Уставу уголовного судопроизводства и содержать в себе правила о судебных доказательствах вообще и в частности о доказательствах посредством осмотра и удостоверения сведущих людей, о доказательствах посредством свидетелей и посредством улик, о письменных доказательствах и, наконец, о доказательствах, основанных на признании подсудимого. Государственный совет отверг, однако, эти правила, признав, что часть их относительно источника доказательства должна найти себе место в постановлениях, определяющих условия и порядок производства дел, оценка же силы и значения доказательств в виде советов, преподаваемых присяжным, должна составить обязанность председательствующего судьи. Вследствие этого 71 статья Основных положений, говорящая о том, что председатель суда по окончании прений излагает вкратце существо дела и представленные в пользу и против обвиняемого доказательства, вылилась в 801 статью Устава уголовного судопроизводства, на основании которой председатель объясняет присяжным не только существенные обстоятельства дела и законы, относящиеся к определению свойства рассматриваемого преступного деяния, но и общие юридические основания к суждению о силе доказательств, приведенных против и в защиту подсудимого.
Из вопросов, возникавших в уголовном отделении и вызывавших характерные по содержанию и по принятому окончательному выводу разномыслия, наибольшего внимания заслуживают те, которые не были разъяснены в определенном смысле Основными положениями. Таков был вопрос об ограждении правильности содержания под стражей, нашедший себе окончательное разрешение в принятых Государственным советом статьях: 9, 10 и 11 Устава уголовного судопроизводства. Меньшинство членов находило, что ни судьям, ни прокурорам не может быть предоставлено ни в каком случае право освобождать арестантов независимо от производства дел о них. Но большинство было иного взгляда. Оно находило, что всякое произвольное задержание кого-либо неподлежащею властью, равно и задержание в частном доме, сарае, подвале и вообще в ином месте, кроме тех, которые определены для этого по закону, составляет преступное насилие против личности граждан, почему обязанность пресекать подобное насилие должна лежать безразлично на каждом судье или лице прокурорского надзора, имеющем к тому возможность. На возражение, что нет надобности особо упоминать о пресечении преступного лишения свободы, так как обязанность такого пресечения лежит не только на всех должностных, но и на частных лицах, члены большинства отвечали, что "хотя по смыслу действующих законов на каждом частном лице действительно лежит обязанность пресекать преступления, но под влиянием различных условий обязанность эта почти никогда не осуществляется на практике. Всем известно равнодушие и даже отчуждение нашего общества в деле суда и полиции; всем известно, как трудно бывает приискать свидетелей преступления, так как всякий старается избежать неприятности быть привлеченным к суду и следствию. Если подобное уклонение проявляется в случаях важных и, так сказать, осязательных преступлений, то его следует опасаться тем более в случаях неправильного задержания, жестокого по своему существу, но не столь ужасного по своим внешним признакам. Притом нельзя не заметить, что под влиянием вековых злоупотреблений задержание частных лиц вне законного порядка сделалось у нас обыденным явлением, не возбуждающим ни особенного ропота, ни особенного негодования. До сей поры правом задержания пользовались не только всякая власть и всякое начальство, но и частные лица, занимавшие выгодное положение в обществе. Судебная реформа должна положить предел подобному произволу". Таков был затем вопрос о допущении защиты обвиняемых на предварительном следствии и о допущении гласности при производстве последнего. Комиссия нашла, что такая гласность представляется самым действительным средством в смысле ограждения лица, подвершегося преследованию, от злоупотреблений и увлечений следователя, для явки нередко таких свидетелей, которые следователю и неизвестны, и, наконец, для устранения несправедливых нареканий на добросовестных следователей и для предупреждения возможности голословного отказа подсудимых от сделанного ими признания преступления. Впрочем, сама комиссия сознавала практические затруднения и процессуальные неудобства, вызываемые этим предположением, ибо ею же проектировалось право следователя устранять гласность, когда это окажется необходимым, лишь отметив о побудительных к тому причинах в протоколе. Ввиду этого Государственному совету не представлялось затруднений совершенно устранить гласность при производстве предварительного следствия, и последующие карательные статьи нашего Уложения о наказаниях пошли еще дальше, воспретив до судебного разбирательства оглашение данных, добытых предварительным следствием. Допущение защиты обвиняемого в принципе было признано в комиссии необходимым, как одинаково полезное не только для привлеченного, но и для самого следователя. Но в условиях допущения защитника мнения разделились. Одни находили, что допущение неограниченного выбора защитников может вредить успеху следствия, допустив вторжение в него злоупотреблений со стороны мелких ходатаев, не брезгающих никакими способами для сокрытия истины ради собственной выгоды. Поэтому защитниками могли бы быть лишь присяжные поверенные и мировые судьи. Другие предлагали уполномочить следователей на устранение тех защитников, которые будут ими признаны недостаточно благонадежными или навлекут на себя подозрение в противодействии к открытию истины, о чем должно быть объяснено в особом протоколе. Большинство находило, что никаких ограничений в выборе защитника и в установлении права следователя по личному усмотрению, трудно подлежащему проверке, устранять такового не должно быть и что поэтому обвиняемый, которому при самом начатии следствия объявляется о его праве иметь защитника, может выбрать каждое лицо, которому не воспрещено ходатайство по чужим делам. В подкрепление этого мнения приводилось оригинальное соображение о том, что в России менее, чем в какой-либо другой стране, можно опасаться вреда от защиты при следствии, так как и при старом порядке судопроизводства уже существовали зачатки защиты в виде депутатов от ведомств или сословий. Депутаты эти могли бы быть столь же опасны, как и предлагаемые на будущее время защитники, ибо они, как известно, назначаются далеко не всегда из самых благонадежных людей, однако практика не видела от них никакого вреда, а для одного из самых отдаленных краев России, населенного людьми, прошедшими, так сказать, через огонь и воду, Сибирским комитетом было постановлено, что выбор депутата в Амурской области представляется тому лицу, интересы которого он должен защищать. Государственным советом, однако, не было разделено ни одно из этих трех мнений.
В связи с гласностью при производстве предварительного следствия находится и вопрос о гласности, т. е. собственно о публичности судебных заседаний. Признавая эту публичность, согласно с указаниями ст. 7 Основных положений, за коренное начало нового судопроизводства, комиссия остановила свое внимание на случаях рассмотрения судом дел "о распространении вредных учений" и пришла к выводу, что и по делам этого рода никакое изъятие из коренного начала допускаемо быть не может. "Если бы суд,- рассуждала она,- служил первоначальным и вместе с тем единственным местом оглашения вредных учений, то гласное обсуждение преступлений этого рода действительно могло бы произвести некоторый соблазн в среде присутствующих лиц. Но вредные учения подвергаются рассмотрению суда уже в то время, когда они успели более или менее проникнуть в общество двумя только возможными к тому путями - словесною пропагандою или чрез печатное слово. Распространители их являются перед судом не для своего торжества, но для обличения проповеданной ими лжи. Самым действительным оружием против вредных учений будет всегда не тщательное сокрытие их в тайне, а обличение здравою критикою. С этой точки зрения, приговор суда есть та же критика, но еще более влиятельная, так как она исходит от имени законной и всеми уважаемой власти, которая, порицая самое учение, вместе с тем определяет и ответственность лиц, его распространявших. Тайный суд способен только дать вредному учению большее, против действительности, значение. Он может совершенно неправильно навести на мысль, что общество страшится вредного учения и признает себя бессильным для гласного его обсуждения. Любопытство и стремление признать преследуемые теории являются только при келейном разборе этих преступлений. Поэтому надо отнять у них столь привлекательные и заманчивые атрибуты таинственности". Государственный совет в четырех пунктах ст. 620 и в ст. 1056 Устава уголовного судопроизводства разделил этот взгляд, подвергшийся впоследствии резкой критике и устранению практического его осуществления. Не малое разногласие в комиссии возбуждал и порядок предания суду. Одни находили, что по делам, подлежащим суду присяжных заседателей, обвинительные акты прокурорского надзора могут быть обжалованы обвиняемым пред судебною палатою в случаях неточного изложения обстоятельств дела, неполноты следствия и непринятия во внимание законных причин к прекращению или приостановлению производства. Большинство считало возможным допустить предание суду через палату "лишь в тех сомнительных случаях, когда против обвиняемого нет положительных и явных улик, свидетельских показаний, письменных доказательств и собственного признания". Против этого мнения, отзывавшегося устарелым взглядом на доказательства и чрезмерно вводившим субъективный элемент в обсуждение необходимости предания суду, высказалось 14 членов комиссии, предлагавших ту редакцию, которая и была принята в виде 518 статьи Устава уголовного судопроизводства Государственным советом. В смысле понятной неприемлемости мнений, высказанных в редакционной комиссии, можно отметить, например, предложение установить для совещания присяжных заседателей правило о склонении ими своих мнений к единогласному решению с тем, что в случае разногласия они остаются в комнате, назначенной для совещаний, не менее двух часов, и если затем разномыслие не устранится, то вопросы, предложенные им, разрешаются по большинству голосов,- но нельзя не остановиться с сожалением на том, что Государственный совет отверг соображения комиссии об отмене публичного исполнения приговора над подсудимыми, присужденными к уголовным наказаниям, основанные на замечаниях, сделанных Буцковским. Обряд всенародного поезда осужденного на площадь для выслушивания приговора у позорного столба представлялся ему бесплодною и бесцельною жестокостью, утрачивающею всякое значение с введением публичности и торжественности обрядов производства суда. "Составляя только окончание той драмы, которая происходила на суде публично, - говорил он, - обряд позорной казни представит народу одно праздное зрелище, без всякого поучительного значения. Мало того, после потери своего устрашающего характера, обряд этот может подействовать даже вредно на массу народонаселения, представляя ей позор как бы единственным наказанием за тяжкие злодеяния. Конечно, чем менее подавлено в осужденном нравственное чувство, чем менее он преступник по ремеслу, тем положение его при исполнении обряда казни будет мучительнее. Но для тех осужденных, которые при совершении своих преступлений или руководились одними животными побуждениями, или успели убить в себе всякое нравственное чувство, позорный обряд не имеет никакого значения. Таким образом, этот обряд отягощает участь только тех осужденных, которых нравственные силы будут и без того глубоко потрясены публичным исследованием на суде их вины и для которых, таким образом, вопреки справедливости наказание окажется более чувствительным". Доводы эти не могли, однако, убедить Государственный совет, и обряд публичной казни для лишенных всех прав состояния продолжал существовать до восьмидесятых годов, когда, наконец, была вполне признана его тягостная ненужность и карательная бесцельность.
Проект Устава уголовного судопроизводства в том виде, в каком он вышел из редакционной комиссии, был проникнут тремя началами, проходившими красною нитью чрез все его постановления и рассуждения, положенные в их основание. Одно из них - отвращение к старому порядку суда, подлежащему отмене, и боязнь даже в каких-нибудь подробностях вернуться к нему или напомнить о нем. Другое - как уже было указано - доверие к умственной и нравственной восприимчивости русского народа, гарантировавшей в глазах созидателей Судебных уставов практическую осуществимость многих новшеств, за которыми не было предшествующего жизненного опыта и которые не только стояли в несоответствии с общим направлением и методами деятельности других органов управления, но и шли с ними вразрез, и, наконец, третье - желание как можно прочнее обеспечить личность обвиняемого и подсудимого от произвола и единоличного усмотрения. Как пример последней особенности можно привести сделанное в комиссии предложение не давать мировому судье права постановления окончательного приговора в случаях присуждения к аресту. "Предоставление мировому судье,- говорилось в этом предложении,- назначать арест окончательными приговорами предает всех без различия обвиняемых из жителей его участка безграничному произволу и сделает самого судью предметом всеобщей ненависти и негодования, вместо того уважения, которое он без сомнения приобретает, если деятельность его будет поставлена в законные и приличные ей пределы. Но главная причина, почему арест не может быть налагаем безотчетными и бесконтрольными окончательными приговорами одноличного судьи, заключается в действительной сущности ареста. Арест есть лишение свободы - величайшего блага каждого гражданина, распоряжение которым нельзя предоставить одноличному мировому судье, способному, как всякий человек, увлекаться и страстями, и пристрастиями. В случае несправедливости этого наказания уже невозможно вознаградить сделанное им зло. Арест есть вычет из жизни, пополнить который не в состоянии никакая сила человеческая. Представлять такое безвозвратное неисправимое наказание произволу одного судьи - нет никакой возможности. Распоряжение им может быть представлено только суду коллегиальному, но никак не одному судье. Гражданская свобода - такое великое право, которое должно быть ограждено самыми действительными гарантиями". Восторженная уверенность работников редакционной комиссии в бесповоротном наступлении лучших времен и вызываемая ею разносторонность и успешность их труда имели очень мало общего с обычными приемами многих последующих ведомственных комиссий и совещаний, ленивая и безучастливая работа которых, чуткая лишь к вожделениям начальств, если и оживлялась иногда, то не сознанием необходимости осуществления того, что должно быть выработано, а столкновением личных самолюбий. К Государственному совету могло быть и по бюрократическому его навыку и по возрасту его членов применено изречение Пушкина о старости, которая "ходит осторожно и подозрительно глядит". От него, конечно, нельзя было ожидать того приподнятого настроения, которое царило в комиссии. Вследствие этого предположения проекта подверглись некоторым существенным изменениям. Если редакционная комиссия, заключая свои работы, имела пред собою одну лишь картину будущего суда в России, то Государственный совет видел картину современного ему политического и административного строя, далеко еще не обновленного во всех своих частях, между которыми, например, отсутствовали еще только намеченные земское и городское положения. Отсюда проистекла, между прочим, окончательная редакция примечания к ст. 1 Устава уголовного судопроизводства, принятая Государственным советом "для избежания недоразумений". Отсюда же явился и особый порядок судебных преследований против должностных лиц, обвиняемых в преступлениях по службе, а вместо намеченного общего порядка их ответственности, а также ограничение подсудности суду присяжных, изъявшее из его ведения дела о государственных преступлениях.
Выработка Судебных уставов и основанная на них судебная реформа были встречены обществом и печатью без различия направлений с живым интересом и безусловным сочувствием. Казалось, что после всех вопиющих недостатков старого суда лишь подьячие и прочий приказный люд, кормившийся от этих недостатков, могут быть недовольны упразднением прежних судебных порядков и заменою их новыми. Вскоре, однако, обнаружилось, что признаваемые теоретически безупречными Судебные уставы в их практическом применении вызывают против себя ряд нареканий, сначала единичных и несмелых, а с течением времени настойчивых и громогласных. Образовалась постепенно группа лиц, "потерпевших от нового суда". Одних из них возмущала гласность судебного производства, столь интересная по отношению к другим и столь нежелательная и тягостная по отношению к себе; другие не могли примириться с равноправностью пред судом в ее действительном осуществлении; третьи не в состоянии были усвоить себе идею кассации и понять, как можно отменять приговор или решение, не входя в рассмотрение существа дела; затем были и такие, которых по разным причинам раздражало то, что недавних невидных чиновников, услужливо допускавших брезгливо-фамильярное с собою обращение, заменили люди высшего образования с чувством не только собственного достоинства, но и достоинства носимого ими звания и присвоенной им власти. Наконец, и в разных ведомствах завистливым недовольством смотрели на права и преимущества лиц судебного ведомства. Одновременно с этим в правящих кругах с трудом осваивались с гарантиями личности по Уставу уголовного судопроизводства и со свободою внутреннего убеждения представителей общественной совести, диктовавшей им решения, иногда шедшие вразрез с твердо намеченною в обвинительном акте виновностью под влиянием непосредственно вынесенных ими из судебного разбирательства впечатлений и убеждений. Несменяемость судей, безответственность присяжных за свои решения и последовательно проведенное в Судебных уставах отделение судебной власти от административной - все это, при наличности старого бюрократического устройства, порядков и приемов местного управления, создавало из Судебных уставов нечто чуждое привычному и обычному ходу вещей. В этом смысле Судебные уставы являлись похожими на то, что у римлян называлось "insula, in fluminae nata"*(62)... Устав гражданского судопроизводства по самому существу своему возбуждал меньше нареканий; Учреждение судебных установлений уже гораздо чаще вызывало указание на несоответствие его с условиями и основами освященного временем государственного устройства. Но особо тернистый путь предстоял Уставу уголовного судопроизводства. Ему, во главе недовольных новым судом, старался наносить удары, обобщая единичные случаи в органическое явление, влиятельный московский публицист, из недавнего теоретического друга Судебных уставов ставший их страстным практическим противником. Ему принадлежали выражения: "судебная республика", "суд улицы", "антиправительствующий Сенат", которыми он пытался заклеймить совокупность судебных деятелей, суд присяжных заседателей и уголовный кассационный департамент Правительствующего Сената. Таким образом сложилась по отношению к уголовному суду по Судебным уставам та своеобразная бухгалтерия, на основании которой в пассив уголовного суда преувеличенно крупным шрифтом стали вписываться промахи и неизбежные во всяком деле рук человеческих ошибки и недостатки, а в актив ровно ничего не писалось, несмотря на блестящие и невозможные при прежнем судебном строе примеры истинного и нелицемерного правосудия. Ко вновь созданным учреждениям и к их представителям были предъявлены самые чрезмерные требования непогрешимости не только по существу, но и по форме, не только в ходе дел, но и в обиходе взаимоотношений. Отсутствие опыта стало признаваться грубою ошибкою или сознательным нарушением, неизбежное разногласие - тенденциозностью, действительные, хотя и естественные в новом деле, промахи - преступлением.
Судебные уставы были выработаны не для пустого пространства: они были созданы требованием самой жизни, к ее потребностям они и должны были применяться. В основу многого в них, как уже было замечено выше, были вложены широкие и твердые упования, но не предшествующий опыт за невозможностью его получения и проверки. Поэтому обнаружение некоторых частичных недостатков в этих Уставах было не только возможно, но и неизбежно. Считать их какою-то окаменелостью, застывшею в своей неподвижности, считать каждую статью в них за нечто непогрешимое и незыблемое, хотя бы оно шло и вразрез с указаниями жизни - невозможно. Добросовестная критика частностей могла только содействовать внедрению в общественный и государственный уклад тех общих начал, которые были заложены в фундаменте Уставов. Но результаты такой критики могли быть благотворны лишь при соблюдении уважения и внимания к трудам и заветам составителей Судебных уставов, с безусловным сохранением во всем новом и изменяемом начал истинного правосудия и возвышающей последние человечности. К сожалению, это далеко не всегда было соблюдаемо при тех законодательных мерах, которыми вносились поправки и дополнения в Учреждение судебных установлений и главным образом в Устав уголовного судопроизводства. Эти меры, а также и некоторые проекты таковых, бывшие близкими к осуществлению, распадаются на улучшения, на изменения и на искажения того, что было торжественно провозглашено 20 ноября 1864 г.
К первой категории, т. е. к исправлению, можно в виде примера отнести, во-первых, закон 2 июня 1897 г. об ответственности несовершеннолетних, направленный к тому, чтобы производство суда относительно недостигших полной умственной и физической зрелости происходило в условиях и обстановке, соответствующих особенностям возраста обвиняемых и не могущих оказать на них неблагоприятного влияния; во-вторых, изложение 523 статьи Устава уголовного судопроизводства в смысле предложения прокурором всех заключений о приостановлении или прекращении следствий в окружной суд с правом обжалования по статьям 528 1, 5282, 5283 постановлений суда о прекращении дела потерпевшими от преступления и с предоставлением судебной палате, согласно ст. 5291, права требовать к своему рассмотрению дело, по которому последовало прекращение или приостановление следствия, независимо от жалобы потерпевшего лица, чем устранена перегрузка обвинительной камеры и медленность производства по прекращению следствий в обширных судебных округах без ущерба для правосудия; в-третьих, уничтожение заявления неудовольствия на приговоры мировых судей, представлявшего излишнюю и нецелесообразную обрядность при обжаловании приговоров; в-четвертых, установление произнесения обер-прокурором уголовного кассационного департамента своего заключения по кассационным жалобам и протестам после объяснений участвующих в деле, а не до таковых, как было постановлено в 991 статье Устава уголовного судопроизводства, чем точно разграничена деятельность прокурора-обвинителя от его роли юрисконсульта и толкователя закона в мировом съезде и в кассационном суде и исправлен неправильный взгляд составителей Судебных уставов на положение и задачи обер-прокурора уголовного кассационного департамента; в-пятых, ограничение права отвода присяжных заседателей как обвинителем, так и подсудимым тремя с каждой стороны, чем устранялось искусственное образование состава присяжных заседателей по делу беспричинным отводом нередко полезных для истинного правосудия сил; в-шестых, устранение из числа присяжных заседателей, согласно ст. 82 Учреждения судебных установлений лиц, впавших в крайнюю бедность или находящихся в услужении в качестве домашней прислуги; в-седьмых, ряд улучшений как в составе комиссий по составлению списков присяжных заседателей, так и в порядке действий таковых; в-восьмых, введение привода присяжных заседателей к присяге и объяснения им их прав и обязанностей лишь единожды пред открытием каждого периода заседаний с их участием вместо исполнения этих обрядов по каждому делу, лишавшего присягу ее торжественной значительности и обращавшего объяснения председателя в бесплодное повторение одного и того же и т. д.
Как на примеры изменений, существенно влиявших на конструкцию, соотношение и устойчивость отдельных частей Устава уголовного судопроизводства, можно указать прежде всего на ряд последовательных сокращений подсудности присяжным заседателям дел по преступлениям должности, против порядка управления, против лесной стражи, против пользования телеграфом, дел о злоупотреблениях должностных лиц общественных и частных банков, о двоебрачии, об убийстве и покушении на убийство, а также насильственных действиях против должностных лиц при исполнении или по поводу исполнения ими служебных обязанностей и, наконец, дел о выделке и хранении взрывчатых веществ - и на передачу этих дел суду судебной палаты с участием сословных представителей, причем последовательно было признано, что предварительное следствие и обряд предания суду не представляются безусловно обязательными. Затем существенным изменением постановлений о публичности заседаний явились дополнения к ст. 620, расширившей случаи закрытия дверей заседаний, с предоставлением суду и министру юстиции делать распоряжения об устранении публичности в ряде случаев, не предусмотренных составителями Судебных уставов, причем, как показала практика, в признание таких случаев в отдельных делах нередко и чрезмерно вносился субъективный взгляд под влиянием "злобы дня" или внесудебных соображений. Нельзя отнести к улучшениям Устава уголовного судопроизводства и разделения в 1877 году уголовного кассационного департамента на отделения. Это разделение, вместе с установлением залога, хотя несколько и разгрузило Сенат, обремененный делами, но создало на практике возможность обхода принципиальных вопросов и нередкие случаи несогласованности в разъяснениях различных отделений, колебавшие начало единства кассационной деятельности. Едва ли нужно затем говорить о серьезном значении таких изменений в Уставе уголовного судопроизводства и в Учреждении судебных установлений, каковы: постановления о суде по государственным преступлениям, коренным образом изменившие порядок производства дел по этим преступлениям и предварительного исследования последних, начиная с закона 19 мая 1871 г., придавшего дознанию чинов жандармской полиции значение следственных актов; отмена права Правительствующего Сената на окончательное возбуждение уголовного преследования против губернаторов и подчинение его по этому предмету определений рассмотрению Комитета министров (ныне Совета министров); постепенное изменение статей 575 и 576 Устава уголовного судопроизводства, поставившее вызов свидетелей со стороны обвиняемого в полную зависимость от усмотрения и личных, могущих быть предвзятыми, взглядов суда и т. п. Сюда же надо отнести те изменения Судебных уставов, которые последовали при применении их к окраинам, к Сибири и нашим среднеазиатским владениям. Подробный разбор этих изменений покажет в своем месте, насколько таковые вызывались действительными бытовыми особенностями края и насколько основанием для них послужили временные соображения политического характера.
Переходя к области искажений Судебных уставов, приходится отметить прежде всего то, что не могло не повлиять на независимость и самостоятельность деятельности судебного следователя, которые составители Судебных уставов старались обеспечить, представив ему наравне с судьями несменяемость. В первые же годы введения в действие Судебных уставов эта несменяемость следователей была фактически отменена тем, что министерство юстиции, вместо соблюдения установленного порядка в назначении на должность следователей, стало командировать к исполнению таковой причисленных к нему чиновников. Если эта мера отчасти может быть объяснена недостатком на первое время в опытных людях и опасением сознательных и бессознательных упущений и нарушений с их стороны, то со времени введения судебной реформы во всех округах Европейской России, создавшего прочную школу для судебных деятелей, и с изданием закона 1885 года, создавшего Верховный дисциплинарный суд, для такого упразднения созданного Судебными уставами положения судебных следователей нет уже никакого основания. Учреждение земских начальников в 1889 году нанесло сильнейший удар тому началу отделения судебной власти от административной, о котором так настойчиво заботились составители Судебных уставов, признавая необходимость строго разграничивать административные взгляды, политические соображения и начальственные распоряжения от стремления к правосудию и от работы судейской совести, которая предписывает сообразоваться не с тем, что надо предупреждать вообще, а с тем, что надо обсудить по конкретным, наличным обстоятельствам. Почти совершенное упразднение мирового института, вызванное учреждением земских начальников, повело и к упрощению порядка судебно-мирового разбирательства, начертанного Уставом уголовного судопроизводства, а знаменитая ст. 61 Положения о земских начальниках ввела в судебную практику последних приемы, ничего общего с судебным разбирательством не имеющие. Это Положение, создавшее в лице губернских присутствий ряд весьма пестрых по составу кассационных инстанций, глубоко нарушило начало единства кассационной практики, открыв широкое поле для своеобразных местных толкований карательных и процессуальных законов. Через несколько лет после введения земских начальников, призванных осуществлять собою близкую к народу юстицию, находясь в то же время в полной зависимости от органов администрации, была, по докладу министра юстиции Н. В. Муравьева, образована комиссия о пересмотре законоположений по судебной части. Открытая и закрытая широковещательными речами своего председателя и организованная в весьма широком масштабе, комиссия эта, внося в Судебные уставы некоторые мелочные изменения, по отношению к Учреждению судебных установлений и в особенности к Уставу уголовного судопроизводства вступила на путь искажения Судебных уставов. Во всеподданнейшем докладе об учреждении комиссии было высказано, что отделение суда от администрации и неудачно формулированное начало судейской несменяемости имели своим последствием ошибочный взгляд на незыблемость правительственного направления суда и судебного ведомства и на намерение законодателя поставить представителей судебной власти в особое исключительное положение в ряду прочих правительственных органов. В развитие этих взглядов Муравьева судебная власть земского начальника была всецело сохранена в обширном проекте упорядочения суда, составленном комиссией под его председательством, несмотря на согласие министра внутренних дел на освобождение земских начальников от судебных функций; кассационный суд предполагалось окончательно лишить единства, передав пересмотр решений не обладающих несменяемостью участковых судей, которыми должны были быть заменены городские и немногие из уцелевших мировых судей, в судебные палаты; предварительное следствие было решено передать в руки полиции, шагнув таким образом далеко назад не только за Судебные уставы, но и за Наказ судебным следователям 1860 года; предположена отмена апелляционного производства и, наконец, были всемерно намечены такие ограничения в правах и преимуществах лиц судебного ведомства, которые сводили их во многих отношениях к служебному уровню заурядных чиновников. Вместе с тем, без всякого реального повода, был "взят под сомнение" суд присяжных, несмотря на то, что в состоявшемся в 1895 году совещании старших председателей и прокуроров судебных палат огромным большинством этот суд был признан "судом жизненным, имеющим облагораживающее влияние на народную нравственность, служащим проводником народного правосознания и долженствующим не отойти в область преданий, а укрепиться в нашей жизни".
Суд присяжных был всегда предметом периодических нападений со стороны некоторой части печати и тех общественных кругов, поспешность осуждений которыми этого суда не оправдывалась ни знанием процесса вообще, ни знакомством с действительными обстоятельствами судебного разбирательства по делу, приводившему их подчас в совершенно невежественное негодование. Отрывочные газетные отчеты, сокращенные и искаженные речи сторон, собственные измышления досужих репортеров с напускным и лицемерным негодованием создавали в негодующих взгляд на необходимость такого приговора, который шел бы вразрез с тем, что изучили, перечувствовали, а иногда и перестрадали присяжные, когда перед ними прошла живая летопись дела в лице свидетелей и самих подсудимых. Между тем судить о правильности ответа присяжных может лишь тот, кто непрерывно присутствовал в заседании и кто знает, что в ответе на вопрос о виновности содержится не одно признание события преступления, но и признание нравственной ответственности подсудимого, нередко поставленного в тяжкие житейские условия и так или иначе уже искупившего свою вину. Поэтому если бывают решения присяжных, с которым присутствовавший на суде опытный судебный деятель и не сможет согласиться, то im Grossen und Ganzen*(63) нет таких решений, кажущихся неправильными, которых нельзя бы было понять и объяснить рядом доступных пониманию причин. Поэтому не об отмене суда присяжных, а об усовершенствовании условий, в которые он поставлен, следует позаботиться тем, кому дорого жизненное, а не формальное отправление правосудия. Несомненно, что суд присяжных, как и всякий суд, отражает на себе недостатки общества, среди которого он действует и из недр которого он исходит, но недостатки эти в значительной мере искупаются безусловной независимостью этого суда, чуждого служебным расчетам и честолюбию, могущею давать простор чувству христианского милосердия, которое вполне искупает то, во всяком случае, небольшое число оправдательных приговоров, которые подсказаны этим чувством, но идут вразрез с формальными требованиями закона. Притом состав присяжных заседателей на практике, благодаря небрежному, а иногда и слишком любезному составлению списков, являет собою почти постоянно не то фактическое единение представителей разных слоев общества, которое наметили составители Судебных уставов, а собрание людей, которым не удалось по их служебному положению или по каким-либо другим причинам избежать внесения их в списки. В то время, когда крестьяне безропотно несут обязанности присяжного заседателя и по-своему стараются свято исполнить свой долг, лица привилегированных сословий и в особенности чиновники спешат представлять в суд фиктивные свидетельства о болезни и не менее фиктивные заявления начальства о служебных командировках. В этом отношении характерно, например, то, что 16 июля настоящего года 14 присяжных из 33, явившихся в Петербургский окружной суд к началу новой сессии, ходатайствовали об освобождении их, представив 13 свидетельств начальства о неотложных служебных занятиях и командировках и 1 свидетельство о болезни. В общие списки присяжных комиссиями в усиленном составе, согласно 99 статье Учреждения судебных установлений, нередко одни и те же лица из несостоятельных крестьян вносятся по несколько лет сряду и в то же время вовсе не попадают лица дворянского или купеческого сословия, удовлетворяющие всем условиям избрания. Бывают случаи, что в эти списки вносятся лишенные прав состояния или далеко перешедшие за установленный законом 70-летний возраст. При этом отсутствие всякого материального вознаграждения тяжело отзывается на оторванных от обычных занятий и не имеющих обеспеченных средств. На это в конце шестидесятых годов обратили внимание многие земства и стали выдавать крестьянам-присяжным небольшое пособие на время пребывания их в городе. Но скрытые недоброжелатели суда присяжных начали вопить о том, что исполнение судейских обязанностей обывателями не есть повинность, а дорогое право, вознаграждение за пользование которым извратило бы его существо. Этот взгляд бездушного формализма был, к сожалению, разделен первым департаментом Сената, который нашел необходимым воспретить земствам такие выдачи, ибо они могут заботиться исключительно "о хозяйственных нуждах и пользах", причем было позабыто, что на земстве лежат расходы на народное образование и народное здравие, а также выдача содержания мировым судьям.
От присяжных, как от людей практической, а не кабинетной жизни, нельзя требовать, чтобы они замкнулись в оценку подлежащего их рассмотрению события без всякого заглядывания вперед и оглядки назад. Сам закон, давая им право признавать подсудимого заслуживающим снисхождения по обстоятельствам дела, тем самым заставляет их вглядеться и вдуматься в главное обстоятельство дела - в самого подсудимого, т. е. в то преступное состояние, которое заменило у современных криминалистов отжившее понятие о злой воле. Не винить их следует за то, что они, быть может иногда и бессознательно, возбуждают в своей совести вопросы уголовной политики и не стоят на почве, характеризуемой словами "fiat justitia!"*(64) и "dura lex sed lex"*(65). К их решениям законодатель должен приглядываться и прислушиваться, почерпая полезные для себя указания на то, как иные карательные узаконения идут вразрез с народным или общественным правосознанием. Иногда законодатель это делал и у нас: такова была, например, коррекционализация некоторых паспортных преступлений, вызванная тем, что "потерпевшая от преступления паспортная система" не находила себе достаточной защиты у присяжных, сознававших ее недостатки и нередко видевших в подсудимом ее житейскую жертву. К сожалению, по этому пути законодатель идет редко, предпочитая ограничение области действия присяжных прислушиванию к их голосу и принятию соответственных мер. Притом, присяжных заседателей до последнего времени держали в искусственном неведении о карательных результатах их решений, отдавая их тем самым на жертву ложных и иногда недобросовестных толкований закона и ошибочных собственных представлений о строгости грозящего подсудимому наказания, чему в значительной степени способствовало сохранение сословной подсудности за кражи и мошенничества. Вместе с тем длительное производство предварительных следствий с неизбежным заключением под стражу большинства обвиняемых, отсиживавших до суда многие месяцы предварительного ареста в качестве меры пресечения, приводило присяжных к мысли, что подсудимый уже понес достаточное наказание, а дальнейшее пребывание его в общих камерах большинства наших тюрем - в этой школе взаимного обучения праздности, пороку, разврату и преступлению - представлялось им лишенным всякой цели в нравственном и исправительном отношении. Неоднократные и многочисленные заявления присяжных суду о необходимости ускорить следствие, сократить случаи предварительного ареста и заменить тюрьмы работными домами с принудительным трудом или земледельческими карательными колониями служат лучшим доказательством живого и сознательного отношения их к своему делу и того, где лежит "корень зла" их оправдательных приговоров иногда при собственном признании обвиняемого.
Улучшение форм процесса, связанное с господствующим в нем началом внутреннего убеждения, в противуположность теории формальных доказательств неминуемо выдвигает, как уже сказано, пред представителями общественной совести наряду с событием нарушения закона и личность самого нарушителя. В благородном стремлении оградить права этой личности и избежать осуждения больного или недоразвитого человека под видом преступного представители положительной науки и главным образом психиатрии и невропатологии доходят до крайних пределов, против которых протестуют не только логика жизни, но подчас и требования нравственности. Из понятия о болезни воли создалось новейшее учение о неврастении, которое, захватывая множество случаев проявления слабости воли, доведено некоторыми до установления совершенно немыслимых проявлений невменяемости, вроде folie du doute, belanofobia*(66), антививисекционизма и болезненной наклонности к опрятности. Болезнь характера вызвала сначала учение английских врачей о moral insanity*(67), а потом явилась психопатия, которая разлилась такою безбрежной рекой, что сами психиатры силятся теперь направить ее в русло определенных душевных болезней и, так сказать, урегулировать ее разлив. Наследственность, несомненно существующая, но в большинстве случаев лишь как почва для дурных влияний среды и неблагоприятных обстоятельств, лишь как эвентуальный фактор преступления, рассматриваемая с предвзятой односторонностью и с чрезвычайными обобщениями, привела к мысли об атавизме, в силу которой современное человечество будто бы заключает в себе огромное количество людей (до 40 процентов всех обвиняемых) с морелевскими ушами и гутчинсоновскими зубами, седлообразным небом, нечувствительностью к внешним страданиям, татуировкою, оригинальным почерком, странным способом выражений и т. д., представляющих собою запоздалое одичание. Установив таким образом произвольный, по совокупности далеко не точно исследованных признаков, тип человекозверя, в действительности и физически и нравственно отличающегося от дикаря, возвращение к которому в нем иногда хотят видеть некоторые эксперты, вызываемые в суд по делам, возбуждающим особое общественное внимание, поселяют в присяжных заседателях тягостные для их совести сомнения, недостаточно умело рассеиваемые представителями обвинения, почти всегда более чем слабо подготовленными по части судебной медицины и учения о душевных болезнях. Наконец, при оценке решений присяжных заседателей, порицаемых за их неправильность, не следует упускать из виду, во-первых, слабое развитие у нас председательских руководящих напутствий присяжным и частую бесцветность их содержания, нередко одностороннего и чуждого главной цели напутствия - оценки силы доказательств; и во-вторых, целого ряда кассационных решений, которыми, в громких процессах, установлены: бездеятельность председательствующих по устранению страстных и противоречащих задачам судебных прений выходок сторон, влияющих на душевное равновесие присяжных, переполнение судебного следствия данными и обстоятельствами, не имеющими отношения к делу и нарушающими, отвлекая внимание присяжных в сторону, правильную уголовную перспективу, и, наконец, неправильная постановка вопросов, не соответствующая существу предъявленного обвинения. Поэтому надлежит признать, что окончательный вывод совещания таких сведущих лиц, как старшие председатели и прокуроры судебных палат, указавших, притом совершенно определенно, на необходимые меры к устранению условий, неблагоприятно влияющих на деятельность присяжных, должен был в глазах комиссии Муравьева, окончательно решив вопрос о дальнейшем существовании этой формы суда, лишь определить дальнейшую задачу работ комиссии для устранения указанных условий. Однако вопреки этому вопрос об удержании суда присяжных в нашем судоустройстве был в 1896 году вновь поднят председателем комиссии, причем этому предшествовала ожесточенная травля этой формы суда в статьях разных авторов, помещенных в официальном органе министерства юстиции и вызвавших строгую и заслуженную отповедь в брошюре Джаншиева "Суд над судом присяжных" и в специально посвященном этому вопросу заседании Юридического общества при Петербургском университете. В окончательном выводе своем комиссия, после того, как в ее заседании автор наиболее запальчивой статьи против суда присяжных И. П. Закревский, бывший в прежние годы его горячим сторонником, заявил, что нападения его были лишь теоретического свойства, признала необходимым удержать суд присяжных и даже ввести таковых "особого состава" по некоторым делам взамен сословных представителей. Работы комиссии, служившие показателем разрушительной тенденции по отношению к Уставу уголовного судопроизводства, вызвавшие сильные возражения со стороны Министерства внутренних дел и финансов, не получили, к счастью, окончательной законодательной санкции, так как при введении обновленного строя были возвращены из Государственного совета старого устройства в министерство юстиции и ныне в существенных своих частях requiescant in расе*(68).
За время существования наших законодательных палат министерство юстиции вновь вступило в известной степени на путь улучшения Устава уголовного судопроизводства, внеся в Государственную думу и проведя через нее и Государственный совет проект закона о разрешении объяснять присяжным заседателям угрожающее подсудимому наказание, чем, наконец, устранена вредная для правосудия "игра в прятки" с судьями, решающими вопрос о виновности. Еще большее значение имеет закон о местном суде и о введении его в действие, восстановивший звание выборного мирового судьи и отменивший судебные функции земских начальников. Если вследствие взаимных уступок и компромиссов между противуположными взглядами и направлениями закон этот и не представляет желательной цельности, то, во всяком случае, он составляет отрадный шаг вперед по отношению к нашему уголовному суду, возвращающий его в то русло, которое было намечено и углублено составителями Судебных уставов. Третий законопроект - об изменении порядка производства дел о преступных деяниях по службе и о вознаграждении за вред и убытки, причиненные неправильными действиями должностных лиц, встреченный весьма сочувственно Государственной думой, подвергся в Государственном совете значительным изменениям, умаляющим его практическое значение. Но тем не менее, введение большой самодеятельности прокуратуры и условий, значительно ускоряющих производство дел и облегчающих разрешение пререканий, является значительным улучшением того отдела Устава уголовного судопроизводства, в котором при составлении Судебных уставов были сделаны наибольшие уступки бюрократическому строю административных управлений. Прения в Государственном совете по поводу предположения о передаче дел о преступлениях по должности от сословных представителей к присяжным заседателям, всесторонне развитого министром юстиции, но не нашедшего поддержки у большинства, выяснили еще раз неосновательность упреков присяжным заседателям за чрезмерное количество постановляемых ими оправдательных приговоров, указанную еще совещанием старших председателей и прокуроров палат в 1894 году, когда было отмечено, что с 1883 года в течение десяти лет замечалось постепенное, но неуклонное увеличение обвинительных приговоров, постановляемых присяжными, и уменьшение таковых, постановляемых окружным судом без участия присяжных заседателей, причем среднему числу 68 процентов обвинительных приговоров, постановляемых судебными палатами с участием сословных представителей, соответствовали 65 процентов обвинительных приговоров в суде присяжных. Это соотношение сохранилось и до настоящего времени, причем разницею в 3 процента не искупается громоздкость суда с сословными представителями, крайне неудобная для сторон и свидетелей и очень дорого стоящая, так как бывали случаи, когда судебные издержки, принятые на счет казны, по одному делу доходили до 1 тыс. 600, а по другому даже до 6 тыс. руб. В сущности, этот суд по своему составу, по равнодушному отношению к делу сословных представителей, стремящихся к замещению себя в порядке обратной постепенности совершенно неподходящими лицами и подавляемых большинством коронного элемента, представляет из себя не что иное, как обыкновенный суд без присяжных заседателей, которому, однако, подсудны дела первостепенной важности, изъятые от присяжных заседателей. Из этой же области улучшения Устава уголовного судопроизводства намечен, но еще не получил окончательного законодательного разрешения вопрос о вознаграждении присяжных заседателей за исполнение ими их обязанностей, благодаря чему - надо надеяться - прекратится злорадное "покивание глав" на крайне редкие и исключительные случаи так называемого подкупа присяжных заседателей, вызываемого их тягостным материальным положением, причем, например, за 15-летний период с 1880 по 1895 год, оказывалось признанных виновными около тридцати человек из более чем миллиона состоявших в комплектах присяжных.
На скромном торжестве в Петербурге, которым тесный кружок юристов отпраздновал 20 ноября 1889 г. 25-летие издания Судебных уставов, один из участников в их составлении, много положивший ума и таланта в их приложении в жизни, В. Д. Спасович, вспоминая прошлое, сравнил эти Уставы в их девственной неприкосновенности с Афродитой, вышедшей из пены морской. Скоро минет 50 лет с 20 ноября 1864 года... Гармонически черты богини изменились, чело ее покрыли морщины - плод горьких утрат и тяжелых испытаний, но для тех, кто ее узнал полвека назад, кто с любовью и тревогой следил за ее жизненным путем, ее внутреняя красота осталась неизменной, и в душе их живет вера, что все наносное, временное, случайное, вызванное "злобой дня" и служащее последней, при дальнейшем развитии русской правовой жизни "спадет ветхой чешуей", открыв неувядающие черты первоначального образа.

Нравственные начала в уголовном процессе*(69)
(Общие черты судебной этики)

Настоящий очерк в сущности касается вопроса педагогического, т. е. вопроса о том, не следует ли, при современном состоянии уголовного процесса, расширить его академическое преподавание в сторону подробного исследования и установления нравственных начал, которым должно принадлежать видное и законное влияние в деле отправления уголовного правосудия.
Нет сомнения, что историко-догматическая сторона в преподавании уголовного процесса везде должна занимать подобающее ей по праву место, но думается, что настало время наряду с историей и догмою осветить и те разнородные вопросы, возникающие в каждой стадии процесса, которые подлежат разрешению согласно существенным требованиям нравственного закона - этого non scripta, sed nata lex*(70). Ими у нас до сих пор почти никто систематически не занимался, а между тем нравственным началам, как мне кажется, принадлежит в будущем первенствующая роль в исследовании условий и обстановки уголовного процесса. Формы судопроизводства теперь повсюду более или менее прочно установились. Точно так же определился и взгляд на ценность, пригодность и целесообразность различных судебных учреждений. Законодательство, под влиянием временных ослеплений, может, конечно, отступать назад и возвращаться к устарелым и отжившим учреждениям, но на коренные начала правосудия - гласность, устность, непосредственность и свободную оценку доказательств - оно серьезно посягнуть не решится. Эти приобретения человечества куплены слишком дорогою ценою многовековых страданий и заблуждений, чтобы с ними можно было легко и надолго расстаться. Вместе с тем едва ли скоро человечество придумает форму суда, могущую с прочным успехом заменить суд присяжных, или найдет возможным обходиться без состязательного начала. Поэтому, по всем вероятиям, в будущем предстоит лишь частичное улучшение некоторых отделов уголовного процecca и утончение техники производства уголовного исследования. Но рядом с этим изощрением техники должно пойти - будем на это надеяться - развитие истинного и широкого человеколюбия на суде, равно далекого и от механической нивелировки отдельных индивидуальностей, и от черствости приемов, и от чуждой истинной доброте дряблости воли в защите общественного правопорядка. Тогда главное внимание с полным основанием обратится на изучение нравственных начал уголовного процесса - и центр тяжести учения о судопроизводстве перенесется с хода процесса на этическую и общественно-правовую деятельность судьи во всех ее разветвлениях.
Задача уголовного суда состоит в исследовании преступного деяния и в справедливом приложении к человеку, признанному виновным, карательного закона. Но суд не механизм и не отвлечение от жизни, а живой и восприимчивый организм, приходящий в самое непосредственное и богатое разнообразными последствиями соприкосновение с явлениями общежития. Он осуществляется судьею - в общении с другими сотрудниками или единолично. На различных ступенях уголовного процесса, исследуя преступное дело и связывая с ним личность содеятеля, оценивая его вину и прилагая к ней мерило уголовной кары, наблюдая, чтобы эта оценка была совершаема по правилам, установленным для гарантии как общества, так и подсудимого, судья призван прилагать все силы ума и совести, знания и опыта, чтобы постигнуть житейскую и юридическую правду дела. Облекая эту правду в определенные формы, он должен способствовать, в каждом отдельном случае, восстановлению поколебленного правопорядка. Как бы хороши ни были правила деятельности, они могут потерять свою силу и значение в неопытных, грубых или недобросовестных руках. Чем больше оттенков в своем практическом применении допускают эти правила, чем глубже касаются они личности и участия человека, чем более важным интересам общественной жизни они служат, тем серьезнее представляется вопрос - в чьи руки отдается приложение этих правил и при каких условиях. Недаром народная житейская мудрость создала поговорку: "Не суда бойся, бойся судьи!" Известный французский криминалист Ортолан указывает на то, что честный гражданин еще может не подпасть под действие дурных уголовных законов, но он лишен средств избежать дурного отправления правосудия, при котором самый обдуманный и справедливый уголовный закон обращается в ничто.
Вот почему центром тяжести организации уголовного правосудия должен быть признан судья с теми неизбежными условиями, в которые его ставит разумное законодательство, и с теми типическими чертами, которыми его снабжает общественное правовое и нравственное чувство. Постановка звания судьи, пределы свободы его самодеятельности, обязательные правила его действий и нравственные требования, предъявляемые к нему, дают ясную картину состояния уголовного правосудия в известное время и в известном месте. Отношение общественного мнения к судьям рисует, в общих чертах, и характер производимого ими суда. Знаменитая фраза, которую Бомарше вкладывает в уста своего героя: "Я верю в вашу справедливость, хотя вы и представитель правосудия", с яркостью указывает, в каких подкупных и трусливых руках было производство суда в современной ему Испании, а крик отчаяния, вырвавшийся у Де-Сеза: "Я ищу судей - и нахожу лишь обвинителей", характеризует чуждые правосудию чувства, овладевшие конвентом во время суда над "Людовиком Капетом".
Таким образом, изучение судопроизводства с точки зрения судейской деятельности должно распадаться на изучение: а) необходимых свойств этой деятельности, выражающейся главным образом в постановлении приговора, заключающего в себе вывод о виновности на основании внутренного убеждения судьи, толкование закона в приложении к данному случаю и определение меры наказания; б) необходимых условий этой деятельности и в) поведения судьи по отношению к лицам, с которыми он приходит в соприкосновение вследствие своей деятельности.
В первом отношении прежде всего особенного внимания заслуживает та роль, которую должно играть в выработке приговора внутреннее убеждение судьи. Ближайшее знакомство с типом судьи в его историческом развитии показывает, что, имея задачею быть живым выразителем правосудия, судья не всегда, однако, принимал одинаковое участие в исследовании истины, и роль, которая отводилась его внутреннему убеждению как основанию приговора, не была однородна в разные исторические периоды. Народный суд гелиастов под председательством архонта в древней Греции, присяжные судьи (judices jurati) под руководством претора в Риме до IV века до Р. Х. и франкогерманский суд лучших людей, созываемый вождем мархии, являются представителями чисто обвинительного начала и решают судебный спор лишь по тем доказательствам, которые представлены истцом-обвинителем и ответчиком-обвиняемым. К доказательствам греческого и римского процессов - задержанию с поличным, собственному Признанию и показаниям свидетелей - эпоха leges barbarorum*(71) присоединяет свои, выдвигая на первый план очистительную присягу подсудимого и поручителей за него из свободного сословия, с заменою ее ордалией, т.е. испытанием огнем, водою и железом. Феодальная система передает суд в руки сеньора, патримониального владельца, пo уполномочию которого его заместитель (во Франции - бальи) судит обвиняемого при сотрудничестве определенного числа равных последнему по званию людей. Процесс остается тем же, но в числе доказательств преобладает судебный поединок, получающий особенное развитие в XI и XII столетиях и почти совершенно упраздняющий свидетельские показания. Так совершается постепенный переход от свободы внутреннего убеждения - при ограниченном круге доказательств - древнего народного судьи к внешней задаче судьи феодального, которая характеризуется отсутствием или, вернее, ненадобностью внутреннего убеждения в виновности или невиновности подсудимого. Вместо суда человеческого этот вопрос решает суд Божий, выражающийся в наличности или отсутствии несомненных признаков виновности, состоящих в следах ожогов, в победе противника во время "поля" и т. д. Судья, определяя, на чьей стороне истина, не исследует вины и не основывает своего приговора на сопоставлении и взвешивании внутренней силы доказательств: поличное, ордалия, поединок и даже собственное сознание такой работы по тогдашнему взгляду вовсе не требуют. Сплочение государств в одно целое и торжество монархического единства над феодальною раздробленностью объединяют и суд, сосредоточивая его в руках специальных судей, назначаемых от короны. Их роль изменяется. Подобно служителям церкви, имевшим свой особый, инквизиционный процесс, коронные судьи начинают разыскивать доказательства преступления и доискиваться виновности подсудимого. Под влиянием церкви, которая все более и более сливается с государством, устраняются кровавые доказательства. Исчезают всякие следы ордалий, не назначается более судебных поединков. Но связанное с проповедью мира и человеколюбия влияние церкви на светский суд привело к обратному результату, усвоив этому суду приемы и обстановку своих исследований. Очищенная церковью от воззрений феодального времени, система доказательств сосредоточилась на показаниях, и прежде и главнее всего, на собственном сознании и оговоре. Это сознание надо добыть во что бы то ни стало - не убеждением, так страхом, не страхом, так мукою. Средством для этого является пытка. Употреблявшаяся в античном мире и в феодальную эпоху очень редко и лишь относительно рабов и несвободных, пытка становится универсальным средством для выяснения истины. Судья допытывается правды и считает за нее то, что слышит из запекшихся от крика и страданий уст обвиняемого, которому жмут тисками голени и пальцы на руках, выворачивают суставы, жгут бока и подошвы, в которого вливают неимоверное количество воды. Этого нельзя делать всенародно - и суд уходит в подземелье, в застенок. Там заносит он в свои мертвые и бесцветные записи признания, данные с судорожными рыданиями или прерывающимся, умирающим шепотом. Отсюда - отсутствие очевидно бесполезной защиты, безгласность, письменность и канцелярская тайна. Очевидно, что и тут внутреннему убеждению судьи очень мало места. Если только он убежден, что пытка есть спасительное средство для получения истины - а в этом горячо убеждены, в лице выдающихся юристов, все судьи того времени - то решает дело не его совесть, а физическая выносливость подсудимого. Это время можно назвать временем предвзятости внутреннего убеждения. Человечество, однако, движется вперед, и к концу своего свыше трехвекового господства пытка сначала регулируется и сокращается и, наконец, исчезает с мрачных процессуальных страниц. Развивавшаяся рядом с нею система формальных, предустановленных доказательств заменяет ее и господствует повсюду более или менее неограниченно до введения суда присяжных. Эта система дает в руки судье готовый рецепт, где установлены заранее виды и дозы доказательных средств, необходимых для излечения подсудимого от недуга, называемого преступлением. Задача судьи сводится к механическому сложению и вычитанию доказательств, вес и взаимная сила которых заранее определены, причем даже и для сомнения есть определенные, формальные правила. Хотя при господстве розыскного, следственного процесса судебная власть сама собирает доказательства, но, собрав их, она не дает судье права свободно сопоставлять и сравнивать их, руководясь внутренним убеждением, а указывает ему для этого готовое непреложное мерило. Время господства системы формальных доказательств может быть названо временем связанности внутреннего убеждения судьи.
Новое время дает, наконец, надлежащую свободу убеждению судьи, возвращая его в положение античного судьи, но обставляет его личность и деятельность условиями и требованиями, которые обеспечивают, по мере возможности, правильность отправления правосудия. Розыск доказательств, в самом широком смысле слова, производит судья, вооруженный опытом и знанием, и свою работу передает другим судьям, которые уже ее оценивают, присутствуя при совокупной работе сторон по разработке этих доказательств. При этом следственно-обвинительном производстве вывод о виновности является результатом сложной внутренней работы судьи, не стесненного в определении силы доказательств ничем, кроме указаний разума и голоса совести. Притом, по важнейшим делам судебная власть зовет в помощь общество, в лице присяжных заседателей, и говорит этим обществу: "Я сделала все, что могла, чтобы выяснить злое дело человека, ставимого мною на твой суд, - теперь скажи свое слово самообороны или укажи мне, что, ограждая тебя, я ошибалась в его виновности".
Повсеместное отсутствие требований от присяжных мотивировки их решения есть самое яркое признание свободы судейского убеждения. Но, ставя высоко эту свободу как необходимое условие истинного правосудия, надо не смешивать ее с произволом, с усмотрением судьи, лишенным разумного основания и не опирающимся на логичеcкий вывод из обстоятельств дела. Свобода внутреннего убеждения состоит по отношению к каждому доказательству в том, что доказательство это может быть принято судьею за удостоверение существования того или другого обстоятельства лишь тогда, когда, рассмотрев его, обдумав и взвесив, судья находит его по источнику и содержанию не возбуждающим сомнения и достойным веры; по отношению ко всем доказательствам вместе - в том, что сопоставление, противупоставление и проверка одних доказательств другими совершается не по заранее начертанной программе, а путем разумной критической работы, ищущей доступной человеку степени правды, и одной правды, как бы, в некоторых случаях, ни было тяжело подчинить свое личное чувство последовательному выводу сознания.
Судья - орган государства. Оно смотрит на него как на средство ближе и правильнее исполнить свою задачу охранения закона. Напряжение душевных сил судьи для отыскания истины в деле есть исполнение поручения государства, которое, уповая на спокойное беспристрастие его тяжелого подчас труда, вверяет ему частицу своей власти. Поэтому оно ждет от судьи обдуманного приговора, а не мимолетнего мнения, внушенного порывом чувства или предвзятым взглядом. Для правосудия является бедствием, когда в приговорах stat pro ratione voluntas*(72). Поэтому судья, решая дело, никогда не имеет ни права, ни нравственного основания говорить: "Sic volo, sic jubeo!" - Я так хочу. Он должен говорить, подобно Лютеру: "Ich kann nicht anders!" - Я не могу иначе, не могу потому, что и логика вещей, и внутреннее чувство, и житейская правда, и смысл закона твердо и неуклонно подсказывают мне мое решение, и против всякого другого заговорит моя совесть, как судьи и человека. Постановляя свой приговор, судья может ошибаться; но если он хочет быть действительно судьею, а не представителем произвола в ту или другую сторону, он должен основывать свое решение на том, что в данное время ему представляется логически неизбежным и нравственно-обязательным. Тот же Лютер объясняет, что "грех против духа святого" состоит в "дьявольском упорстве", с которым человек, раз разубедившись в чем-либо, не хочет быть разубежденным. "Я узнал этот грех, - прибавляет он с иронией, - лишь когда стал ученым доктором..."
Одно внутреннее убеждение, не стесненное обязательными правилами или формальными указаниями, не может, однако, обеспечить справедливости решений. В самом судье и во внешних обстоятельствах могут лежать причины к тому, чтобы судья не умел или не мог применить к делу всю полноту внутреннего cвoeгo убеждения или дать ему правильный исход. Человеку свойственны увлечения, создающие односторонний взгляд на вещи, в его деятельности возможны ошибки, недосмотры и неверное понимание предметов сложных или необычных. Наконец, судья может страдать недостатком, столь часто встречающимся у нас и названным Кавелиным "ленью ума". Эта лень ума, отказывающегося проникать в глубь вещей и пробивать себе дорогу среди кажущихся видимостей и поверхностных противоречий, особенно нежелательна ввиду того, что в деле суда достоверность вырабатывается из правдоподобности и добывается последовательным устранением возникающих сомнений. Благодетельный и разумный обычай, обратившийся почти в неписаный закон, предписывает всякое сомнение толковать в пользу подсудимого. Но какое это сомнение? Конечно, не мимолетное, непроверенное и соблазнительное по легко достигаемому при посредстве его решению, являющееся не плодом вялой работы ленивого ума и сонной совести, а остающееся после долгой, внимательной и всесторонней оценки каждого доказательства в отдельности и всех их в совокупности, в связи с личностью и житейскою обстановкою обвиняемого. С сомнением надо бороться - и победить его или быть им побежденным, так, чтобы в конце концов, не колеблясь и не смущаясь, сказать решительное слово - "виновен" или "нет"... Итальянский процесс, установляя парламентский, а не судебный способ подачи голосов присяжными заседателями, в силу которого последним предоставляется воздержаться от подачи голоса, опуская в урну белые бумажки, потворствует, ко вреду для правосудия, такой бездеятельности ума и совести, создавая почву для той инертности духа, которая, вместе с жадным исканием подчинения авторитету и с рабством пред своею чувственною природою, составляет, по учению Фихте, один из главнейших пороков человечества.
Но опасности, грозящие выработке правильного приговора, могут исходить не только из личных свойств судьи, они могут лежать вне судьи, влияя пагубным для правосудия образом на спокойствие решения и его независимость от посторонних личных соображений. Приказание, идущее от имущих власть, и возможность удалить судью от его дела или вовсе лишить его привычной деятельности и настойчивые, влиятельные просьбы и внушения способны создать в судье постоянную тревогу за свое положение вообще, опасение последствий своего предстоящего решения и страх по поводу уже состоявшегося. К судье следует предъявлять высокие требования не только в смысле знания и умения, но и в смысле характера, но требовать от него героизма невозможно. Отсюда необходимость оградить его от условий, дающих основание к развитию в нем малодушия и вынужденной угодливости. Отсюда несменяемость судьи, дающая честному, строго исполняющему свои обязанности человеку безупречного поведения возможность спокойно и бестрепетно осуществлять свою судейскую деятельность. Положение, при котором судья может совершенно не помышлять о своем завтрашнем дне, а думать лишь о завтрашнем дне судимого им обвиняемого, положение, характеризуемое знаменитыми словами "la cour rend des arrets et pas des services"*(73), - есть одно из лучших ручательств правильности приговоров."
Есть, однако, другой вид давления на судью, от которого его должна ограждать не одна несменяемость, но и другие нравственные условия исполнения долга. Это давление окружающей среды, выражающееся весьма многообразно и вместе неуловимо, создающее около судьи, в его общественной жизни ту атмосферу, которая стремится властно повлиять на исход его работы по тому или другому отдельному делу или ряду дел. Под видом "общественного мнения" судье указывается иногда лишь на голос "общественной страсти", следовать которому в судебном деле всегда опасно и нередко недостойно. Судья должен стоять выше этого в выполнении своей высокой задачи, основанной не на временных и преходящих впечатлениях, а на вечных и неизменных началах правосудия. Забывая мудрый совет глубокого мыслителя и юриста Бентама, указывающего, что, исполняя свой долг, судья должен иногда идти против вожделений толпы, говоря себе: "sibilat, at ego mihi plaudo"*(74), судья, боясь общего неудовольствия, утраты популярности и трудной аналитической работы ума, может пожелать во мнении пестрого и волнующегося большинства найти легкий и успешный исход для своей заглушенной на время совести и умыть себе руки. Такие судьи бывали, и имена некоторых приобрели себе бессмертие. В одной старой и чудной книге, пережившей века, рассказан процесс, произведенный таким судьею и под влиянием таких указаний. Это было 1872 года назад. Судью звали Понтий Пилат.
Иногда, не вдумавшись глубоко в смысл судебной деятельности присяжных заседателей, в них хотят видеть представителей общественного мнения по данному делу. Это совершенно ошибочно. Было бы очень печально, если бы присяжные приносили в суд это уже заранее сложившееся мнение, мнение, которое чрезвычайно подвижно, склонно увлекаться, бывает бессознательно игрушкою в руках своих развратителей или ловких агитаторов, сегодня превозносит то, что еще вчера топтало в грязь, и, будучи часто справедливым в своих вкусах, иногда бывает жестоко несправедливо в поверхностной оценке фактов и побуждений. Недаром закон предостерегает присяжных от мнений, сложившихся вне стен суда, и вносит это предостережение даже в текст их присяги. Те, кто разделил трудные судейские обязанности с присяжными, знают, что последние служат не представителями мимолетного мнения плохо осведомленной массы, а являются выразителями общественной совести, веления которой коренятся в глубине правового миросозерцания народа и в каждом данном случае применяются к оценке совокупности всех обстоятельств дела.
Но кроме давления на имеющий состояться приговор возможны тягостные упреки судье, отчуждение от него отдельных личностей и даже мщение ему по поводу постановленного им или при его участии приговора. Это в особенности применимо по отношению к присяжным заседателям, почерпнутым из общественного моря и снова в него возвращающимся. Вот почему закон, ограждая свободу убеждения присяжных, установляет строгие правила о тайне их совещаний. Уголовный приговор обыкновенно выражает собою мнение большинства, которому должно подчиняться меньшинство, не утрачивая самостоятельности своего взгляда и оставляя его след в особых мнениях, но судебные обычаи и приличия требуют, чтобы судья, оставшийся в меньшинстве, не разглашал без нужды своего несогласия с состоявшимся решением, давая тем пищу страстям и праздному любопытству.
Так называемые "судебные ошибки" далеко не всегда бывают следствием бессознательного заблуждения или несчастного стечения обстоятельств. История знает помимо явно пристрастных, жестоких и бездоказательных приговоров, постановленных в угоду рассчитанному мщению или политическим страстям, приговоров, горящих на ее страницах, как несмываемое кровавое пятно на руке леди Макбет, еще и такие, где в оценке доказательств невольно чувствуется влияние на судей предвзятых мнений окружающей среды. Такие приговоры, представляя, по прекрасному выражению канцлера Дагессо, "общественное бедствие", многие годы тревожат совесть сменяющихся поколений и взывают к их правосудию, в то время, когда по приговорам первого рода история - этот testis temporum, vita memoriae, lux veritatis*(75) - давно уже постановила свое оправдательное решение несчастным подсудимым.
Вернемся от этих условий деятельности судьи к свойствам его приговора. Несомненно, что не одна оценка доказательств и вывод из нее предлежат судье. Не менее важную задачу составляет подведение установленной судьею виновности под определение карательного закона и приложение справедливой меры наказания. Правильному применению и толкованию закона судьею грозят в жизни обыкновенно две крайности: или судья выходит из пределов своей деятельности и стремится стать законодателем, заменяя в своем толковании существующий закон желательным, или же он опирается на одну лишь букву закона, забывая про его дух и про мотивы, его вызвавшие.
Но работа законодателя, исполняемая судьею, всегда поспешна, одностороння и произвольна. Конкретный случай слишком действует на чувство и в то же время обыкновенно представляет очень скудный материал для безличных обобщений, на которые, однако, опирается работа составителя закона. Законодательная деятельность в своей вдумчивой и медлительной, по самому своему существу, работе уподобляется старости, о которой поэт сказал, что она ходит "осторожно и подозрительно глядит". Пестрые явления и новые потребности мимо бегущей жизни обгоняют закон с его тяжелою поступью. Судье легко и извинительно увлечься представлением о том новом, которому следовало бы быть на месте существующего старого, и в рамки настоящего постараться втиснуть предполагаемые веления желанного будущего. Этот прием приложения закона с точки зрения de lege ferenda*(76) вместо de lege lata*(77), однако, грозит правосудию опасностью крайней неустойчивости и случайности, так как каждый судья будет склонен невольно вносить в толкование закона свои личные вкусы, симпатии и антипатии и равномерность приложения закона заменять произволом и неравномерностью усмотрения.
С другой стороны, автоматическое применение закона по его буквальному смыслу, причем судья не утруждает себя проникновением в его внутренний смысл, обличающий намерение законодателя, и находит бездушное успокоение в словах dura lex, sed lex*(78), недостойно судьи, хотя во многих практических случаях может оказаться для него не только удобным, но даже и выгодным. Для понимания и толкования закона необходима самодеятельность судьи и вдумчивая работа. Материальное уголовное право, установляя применение наказания по аналогии, вменяет судье в обязанность оценивать преступления по их важности и роду, т. е. входить в разбор того, почему и для чего обложил закон тот или другой род преступных деяний известным наказанием. Судебные уставы в статьях 9 и 10 Устава гражданского судопроизводства и 12 и 13 Устава уголовного судопроизводства требуют, чтобы разрешение дела ни в каком случае не останавливалось под предлогом неполноты, неясности или противоречия законов, предписывая судебным установлениям основывать свое решение на общем смысле последних. А этот общий смысл постигается лишь сопоставлением законов между собою, изучением системы их распределения и историко-бытовых источников их происхождения. Сколько здесь серьезной работы для судьи, какой сложный материал для его мышления!
В этом же общем смысле должен искать судья разъясняющие указания при применении закона вообще. Язык закона скуп и лаконичен, и краткие его определения требуют подчас вдумчивого толкования, которое невозможно без проникновения в мысль законодателя. Эта сторона деятельности судьи, особливо кассационной его деятельности, представляет особую важность. Она образует живую связь между уголовным законом и практическими проявлениями нарушения ограждаемых им интересов, она дает драгоценный материал для назревших законодательных работ, она указывает и на незаполненные пробелы в существующих карательных определениях, и на то, в каком направлении и смысле их следует заполнить. Поэтому ни в какой другой стадии судейской деятельности, как в этой, в стадии толкования и применения закона, не представляется случая проявиться той разумной человечности, которая составляет один из элементов истинной справедливости. Можно с полным основанием сказать, что не область вывода о виновности из обстоятельств дела, а именно область применения закона есть та, в которой наиболее осязательно и нравственно-ободрительно может проявляться самостоятельность судьи и независимость его от нагнетающих его совесть влияний.
Наша кассационная практика представляет ряд примеров толкования мотивов закона и вкладывания в его сжатую форму обширного жизненного содержания. Достаточно указать на толкование понятий о совращении в раскол, о служебном подлоге, о посягательстве на честь и целомудрие женщин, о клевете и опозорении в печати и т. п. Так, например, Уложение о наказаниях говорит о взыскании за клевету, не определяя содержания этого понятия, и Сенату пришлось прежде всего разъяснить, что под клеветою разумеется заведомо ложное обвинение кого-либо в деянии, противном правилам чести. Жизнь показала, однако, что такие обвинения, нередко грозящие самыми тяжкими последствиями неповинному и составляющие "поджог его чести", размеров и пределов которого не может предусмотреть и ограничить даже и сам клеветник, очень часто распространяются с бессовестным легкомыслием, с преступною доверчивостью ко всякому случаю, дающему пищу злорадному любопытству. Пришлось пойти дальше и разъяснить, что под клеветою должно быть понимаемо не только заведомо ложное, но и не заведомо истинное обвинение в деянии, противном правилам чести. Но жизнь, в своем вечном движении, поставила вскоре другой вопрос. Было распространено с умыслом не заведомо верное известие о получении образованным и воспитанным случайным посетителем ресторана пощечин и о последовавшем затем выталкивании его вон. Оскорбитель защищался тем, что, делая сообщение непроверенного и лживого слуха, он не обвинял обиженного в каком-либо действии, противном правилам чести, так как получение пощечины не есть действие получившего ее, и, следовательно, здесь не может быть оснований для обвинения в клевете. Пришлось снова пойти дальше - и явилось разъяснение нашего кассационного суда о том, что и тут наличность клеветы, так как было разглашено ложное обстоятельство о таком обращении с жалобщиком, которое ложится тяжким пятном на личное достоинство подвергшегося такому обращению, приводя к неизбежному выводу, что это поругание его чести вызвано его собственными действиями, при которых он сам своею честью не стеснялся и ею не дорожил.
Действующее Уложение составлено тогда, когда не только наша, но, по-видимому, и западная жизнь еще не знали одного из отвратительнейших преступлений, чрезвычайно распространившихся в последнее время. Это так называемый шантаж, т. е. вымогательство денег и иных услуг под угрозою сообщения кому-либо или во всеобщее сведение обстоятельств, могущих разрушительно повлиять на честь, имущество или семейное спокойствие подвергающегося вымогательству. Нельзя оставлять безнаказанным шипение змеи, заползающей, ради гнусного прибытка, в чужую частную жизнь - и Сенат, в ряде решений, подвел шантаж под покушение на мошенничество. Признавая, что самоубийство может иногда быть следствием жестокого обращения, уголовный закон, в ст. 1476 Уложения, карает родителей, опекунов и других облеченных властью лиц за побуждение жестоким злоупотреблением этою властью подчиненных им лиц к посягательству на свою собственную жизнь. В крестьянском семействе повесилась сноха, доведенная до отчаяния притеснениями свекра и свекрови. По закону - последние лица, не будучи родителями, в то же время не облечены никакою властью над женою сына. Но не так в действительной жизни - и Сенат отверг жалобу осужденных по 1476 статье Уложения, признав, что по установившемуся в сельском быту обычаю глава семейства, живущего нераздельно, имеет над всеми принадлежащими к семье власть не только домохозяина, но и родителя и в случаях злоупотребления ею подходит под карательное определение закона.
К важнейшим обязанностям судьи относится и избрание рода и меры наказания. Законодатель, руководствуясь нравственными и общественными идеалами, потребностями государства и целями общежития, из ряда сходных житейских явлений выводит одно типическое понятие, которое и называет преступлением, облагая определенным в своих крайних границах наказанием. Судья это типическое понятие прилагает к отдельным случаям жизни, облеченным в плоть и кровь. Поэтому ему нужна наблюдательность, уменье оценивать подробности и способность прислушиваться не только к голосу разума, но и к предстательству сердца. Наказание есть не только правовое, но и бытовое явление, и его нельзя прилагать механически ко всякому однородному преступлению одинаково. Карая нарушителя закона, суд имеет дело не с однообразною формулою отношения деятеля к деянию, а обсуждает так называемое "преступное состояние", представляющее собою в каждом отдельном случае своего рода круг, в центре которого стоит обвиняемый, от которого к окружности идут радиусы, выражающие, более или менее, все стороны его личности и житейского положения - психологическую, антропологическую, общественную, экономическую, бытовую, этнографическую и патологическую. Для правильной оценки этого состояния не может быть общего, равно применимого мерила, и механически прилагаемое наказание без соображения движущих сил, приведших к преступлению, было бы в огромном числе случаев великою несправедливостью. Поэтому все лучшие современные уголовные законодательства, а в том числе наш Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, и наше новое Уголовное уложение, стремятся, по возможности, освободить судью от внешних пут и дать ему широкий простор в избрании наказания, доверяя в этом случае его житейской опытности и его судейской совести. В последние годы по этому вопросу то тут, то там - у нас, в Пруссии, в Италии - замечается некоторая реакция против этой свободы, предоставляемой судье. В ней хотят некоторые видеть лишь поле для легального произвола, могущего часто идти вразрез с истинными намерениями законодателя. Но даже и там, где закон ставит строгие и тесные правила в выборе наказания, он предоставляет судье право признавать смягчающие обстоятельства, существенно влияющие на меру и на степень наказания, не говоря уже о том, что наше действующее Уложение во многих случаях разрешает судье выбрать одно из двух и даже трех альтернативных наказаний, весьма различных по значению и по тяжести при своем практическом осуществлении.
Доверие к судье есть необходимое условие его деятельности. Он не стоит к уголовному законодателю в положении приказчика, со стороны которого можно опасаться растраты хозяйского добра. Он живой и самостоятельный выразитель целей законодателя в приложении их к явлениям повседневной жизни. Между указаниями его совести и произволом есть огромная разница. То, что называется "судейскою совестью", есть сила, поддерживающая судью и вносящая особый, возвышенный смысл в творимое им дело. Условия ее проявления прекрасно изображены в присяге судей и присяжных заседателей. С ее голосом надо считаться, под угрозою глубокого душевного разлада с собою... С непосредственным приложением ее голоса к решению каждого дела связаны и трудные, и сладкие минуты. Последние бывают тогда, когда на закате своей трудовой жизни, вспоминая отдельные эпизоды своей деятельности, судья имеет возможность сказать себе, что ни голос страсти, ни посторонние влияния, ни личные соображения, ни шум, ни гул общественного возбуждения - ничто не заглушало в нем сокровенного голоса, не изменяло его искреннего убеждения и не свело его с намеченного судейским долгом пути действительного право судия.
Особенно важна в нравственном отношении область изучения поведения судьи, ибо исполнение судьею своего служебного долга - охранение независимости своих решений и стремление вложить в них всю доступную ему справедливость - не исчерпывают еще всей полноты его задачи.
Современный процесс ставит судью лицом к лицу с живым человеком. Гласность и устность внесли в судебное производство начало непосредственного восприятия материала для суждения. Они расшевелили и разметали по сторонам тот ворох бумаг, докладов, протоколов, проектов, резолюций и т. п., под которым был прежде погребен живой человек, становившийся лишь нумером дела. Он встал из-под этого нагромождения письменной работы, стиравшей его личные краски, и предстал пред судьею вместе со своими фактическими обличителями и заступниками - свидетелями. Отсюда возник новый элемент судейской деятельности - поведение судьи по отношению к людям, с которыми он призван иметь дело. Это поведение не есть простая совокупность поступков, следующих один за другим в порядке времени, это есть систематический и последовательный ряд деяний, связанных между собою одним и тем же побуждением и одною и тою же целью. Иными словами, это есть сознательный образ действий, одинаково применимый ко всем разнообразным случаям судебной и судебно-бытовой жизни, предусмотреть и предустановить которые заранее невозможно. Поэтому положительный закон, говорящий об отправлении уголовного правосудия, не в силах начертать образ действий судьи во всех его проявлениях. Да это и не входит в его задачу. Он может и должен говорить лишь о порядке, внешнем характере и содержании отдельных судебных обрядов и процедур, распоряжений и постановлений. Он намечает служебные обязанности органов правосудия по отношению к исследованию преступления и к соблюдению законных условий, при которых совершается постепенный переход нарушителя общественного правопорядка из заподозренного в обвиняемого, из обвиняемого в подсудимого и из подсудимого в осужденного. В деятельности судьи, однако, должны сливаться правовые и нравственные требования. Правила для внешних деяний, в своем практическом осуществлении, неминуемо отражают на себе и внутренний строй души того, кто их осуществляет, ибо в каждом судебном действии, наряду с вопросом, что следует произвести, возникает не менее важный вопрос о том, как это произвести. Чтобы не быть простым орудием внешних правил, действующим с безучастною регулярностью часового механизма, судья должен вносить в творимое им дело свою душу и, наряду с предписаниями положительного закона, руководиться безусловными и вечными требованиями человеческого духа.
Такие требования указаны Кантом, этим Петром Великим новой философии, раскаты мощной мысли которого слышатся до сих пор во всех позднейших учениях о проявлениях человеческого духа, Кантом, которого в заседании петербургского философского общества профессор Котляревский остроумно назвал "узловою станциею новейшей философии". Практический разум, т. е. обращенный не на внешний мир, а на изучение побуждений человеческой воли, открывает, согласно возвышенному и глубокому учению Канта, в душе нашей нравственный закон, безусловный, не зависимый от внешних требований, но подчиненный внутренней необходимости. Не личное счастие лежит в основе его указаний, не отдаленные цели мирового развития и не успех в борьбе за существование, приносящие в жертву отдельную личность, а счастье ближнего и собственное нравственное совершенство. Стремление к тому и другому составляет нравственный долг человека, которому надлежит поступать так, чтобы правила его действий могли стать принципами действий других людей, т. е. могли бы быть возведены во всеобщий обязательный для всех закон. Осуществление безусловных требований нравственного долга выражается, прежде всего, в уважении к человеческому достоинству и в любви к человеку как к носителю нравственного закона, того закона, создание которого, вместе с видом звездного неба, наполняло душу великого мыслителя восторгом и верою в бессмертие души. Отсюда вытекает справедливое отношение к человеку, выражающееся в сознательном и беспристрастном поставлении себя на его место в каждом данном случае и в воздержании от того, чтобы делать разумное существо не целью, а средством для достижения посторонних и своих личных целей. В осуществлении справедливости и в связи с деятельною любовью нравственный долг сливается с руководящим началом христианства, предписывающего возлюбить ближнего, как самого себя. Вот почему, наряду со служебным долгом судебного деятеля, вырастает его нравственный долг. Он предписывает никогда не забывать, что объектом действий этого деятеля является прежде всего человек, имеющий никем и ничем не отъемлемые права на уважение к своему человеческому достоинству. Всякое поругание последнего есть, неизбежно, поругание и своей собственной души, в ее высочайшем проявлении - совести. Оно не проходит даром - и рано или поздно оживает в тяжких, гнетущих сознание, образах, отогнать которые уже нельзя поздним или даже и совершенно невозможным исправлением своего прежнего отступления от возопившего впоследствии в душе нравственного закона. Правосудие не может быть отрешено от справедливости, а последняя состоит вовсе не в одном правомерном применении к доказанному деянию карательных определений закона. Судебный деятель всем своим образом действий относительно людей, к деяниям которых он призван приложить свой ум, труд и власть, должен стремиться к осуществлению нравственного закона. Забвение про живого человека, про брата во Христе, про товарища в общем мировом существовании, способного на чувство страдания, вменяет в ничто и ум, и талант судебного деятеля, и внешнюю, предполагаемую полезность его работы! Как бы ни было различно его общественное положение сравнительно с положением тех, кого он призывает пред свой суд, как бы ни считал он себя безупречным не только в формальном, но и в нравственном отношении, в его душе должно, как живое напоминание о связи со всем окружающим миром, звучать прекрасное выражение браминов: "tat twam asi!" - это тоже ты - ты в падении, ты в несчастии, ты в невежестве, нищете и заблуждении, ты в руках страсти!
Вот почему необходимо при изучении уголовного процесса обращать внимание на то, как и в чем выражается в нем указываемая Гегелем объективная нравственность - Sittlichkeit и должна проявляться нравственность субъективная - Moralitаt. Таким путем можно выяснить, как надлежит поступать, чтобы шаги судебного деятеля по пути к целям правосудия не противоречили нравственному долгу человека. Пределы и задачи настоящего очерка не допускают приведения умозрительных доказательств происхождения нравственности и последовательного вывода ее оснований из тех или других коренных положений. Едва ли, однако, можно спорить против того, что нравственность, как ряд непринудительных, но тем не менее подчас весьма властных требований, вытекающих из общежития, существует, причем эти требования в различные исторические эпохи меняются в форме своего осуществления и во взгляде на свой источник. То обстоятельство, что Кант и Гегель, Герберт Спенсер и Гефдинг, Соловьев и Гюйо существенно разноречат в своем учении о происхождении нравственности, почти сходясь в учении о ее содержании, доказывает, что она не есть что-либо придуманное и отвлеченное, а действительно существующее, дающее себя чувствовать на каждом шагу и тесно переплетенное со множеством явлений нашей личной и общественной жизни.
Само процессуальное право признает законность вторжения в область своего применения требований нравственности и старается, в тех случаях, где эти требования можно осуществить прямыми предписаниями, дать им необходимое выражение. Так, например, оно признает, что ради целей земного правосудия нельзя ослаблять или нарушать священные узы, связывающие людей между собою и с верховным судьею их поступков. Поэтому, в силу ст. 705 Устава уголовного судопроизводства, супруг подсудимого, родственники по прямой линии, восходящей и нисходящей, родные его братья и сестры могут устранить себя от дачи показаний по делу о нем. Закон щадит те чувства, которые, даже при сознании свидетелем виновности подсудимого или наличности изобличающих его фактов, заставляли бы нередко сердце дающего показание обливаться слезами и кровью или искать облегчения своего тяжкого положения во лжи. В человеческом взгляде закона на таинственный голос крови или супружеской привязанности заключается даже как бы признание допустимости лжи, которая, в известных случаях, более близка к внутренней правде жизни, чем объективная и холодная истина. Вследствие этого даже и в тех случаях, когда близкие кровные родственники и супруги не устраняют себя от свидетельства, т. е. в сущности когда они хотят помочь своим показанием подсудимому, закон, снисходя к понятной и возможной с их стороны неправде, оберегает их от клятвопреступления, предписывая допрашивать их без присяги, а в случае доказанной лживости такого показания подвергает, на основании 944 статьи Уложения, виновного, желавшего спасти прикосновенного к делу близкого родственника или супруга, лишь кратковременному аресту.
Точно так же вовсе не допускаются к свидетельству, согласно статьям 93 и 704 Устава уголовного судопроизводства, священники по отношению к признанию, сделанному на исповеди, и защитники - по отношению к признанию, сделанному им подсудимыми во время производства о них дел. Закон строго поддерживает церковное правило, обнародованное у нас в 1775 году: "Да блюдет пресвитер исповеданного греха никому да не откроет, ниже да не наметит в генеральных словах или других каких приметах, по точию, как вещь запечатленную держит у себе, вечному предав молчанию". Он признает, что священник, вещающий кающемуся: "Се Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое, не устрашимся, ниже убойся и да не скроеши что от мене, но не обинуяся рцы вся, да приемлеши оставление от Господа, от Него же точию свидетель есмь, да свидетельствую пред Ним вся, елика речеши ми", и затем отпустивший ему грехи, не может уже являться обличителем пред судом земным. Здесь возможность раскрытия преступного дела и установления вины приносится в жертву необходимости сохранить высокое и просветляющее значение исповеди. И закон тысячу раз прав, не допуская искажения таинства покаяния обращением его во временное и случайное орудие исследования преступления! Прав он и в том, что проводит свое запрещение допрашивать священника о тайне исповеди последовательно и неуклонно, не соблазняясь возможностью лукаво предоставить ему лишь отказываться отвечать на такой допрос. Нравственные требования - этот категорический императив Канта - должны быть ставимы твердо и безусловно, не оставляя выхода ни для психического насилия, ни для малодушия. Проникнут нравственным элементом закон и в том случае, когда воспрещает спрашивать о сознании подсудимого своему бывшему защитнику, хотя бы первому из них уже и не могла грозить уголовная кара. Между защитником и тем, кто в тревоге и тоске от грозно надвинувшегося обвинения обращается к нему в надежде на помощь, устанавливается тесная связь доверия и искренности. Защитнику открываются тайники души, ему стараются разъяснить свою виновность или объяснить свое падение и свой, скрываемый от других, позор такими подробностями личной жизни и семейного быта, по отношению к которым слепая Фемида должна быть и глухою. К таким юридико-нравственным правилам судопроизводства должно быть отнесено, например, и право подсудимого молчать на суде, причем, согласно 685 статье Устава уголовного судопроизводства, "молчание подсудимого не должно быть принимаемо за признание им своей вины". Закон не требует от подсудимого непременного ответа на все вопросы суда, не грозит ему обращением его молчания в оружие против него, ибо нравственному чувству составителей Судебных уставов претила мысль пользоваться для судебных целей замешательством, неумением или несообразительностью поставленного в безвыходное и психически подавленное положение человека.
Есть, однако, много случаев и положений, ускользающих от внешней регламентации закона. Для них не могут быть установлены какие-либо обязательные нормы, законность и невозможность которых Гегель признает, например, в области Sittlichkeit. Здесь все основывается на началах, почерпнутых из области Moralitаt, на нравственной чуткости судьи, на его житейской опытности, на настойчивом душевном саморазвитии и на искреннем стремлении не только казаться, но и быть справедливым.
В частности, в виде примеров можно указать ряд случаев, в которых начала справедливости должны быть вносимы и в способы к ее осуществлению. Так, сюда относится правильное обращение с подсудимым и со свидетелями и облегчение их подчас очень тяжелого и затруднительного положения на суде. Судья не должен забывать, что подсудимый почти никогда не находится в спокойном состоянии. Естественное волнение после долгих, тяжелых недель и месяцев ожидания, иногда в полном одиночестве тюремного заключения, страх пред приговором, стыд за себя или близких и раздражающее чувство выставленности "напоказ" пред холодно-любопытными взорами публики,- все это действует подавляющим или болезненно возбуждающим образом на сидящего на скамье подсудимых. Начальственный, отрывистый тон может еще больше запугать или взволновать его. Спокойное к нему отношение, внимание к его объяснениям, полное отсутствие иронии или насмешки, которыми так грешат французские президенты суда, а иногда и слово одобрения - входят в нравственную обязанность судьи, который должен уметь, без фарисейской гордыни, представить себя в положении судимого человека и сказать себе: "at twam asi"*(79). Не меньшего внимания заслуживает и положение потерпевшего, иногда оскорбленного в своих лучших чувствах и своих законных правах. Стоит только представить себе положение обесчещенной девушки, которая не может прекратить раз уже начатого - и по большей части не ею самою - дела и должна выдержать подробный перекрестный допрос, отвечая на расспросы о всех судебно-медицинских подробностях учиненного над нею поругания. А положение ее родителей? А душевное состояние тружеников, ставших внезапно нищими благодаря "самовоспособлению" какого-нибудь банковского расхитителя? А отчаяние и боль и понятное раздражение жены, обреченной насильственною смертью мужа на одиночество и беспомощность? и т. п. В практике Петербургского окружного суда был случай, когда в качестве потерпевшей предстала пред судом вдова достойного человека, павшего от руки ее брата, защищая честь и будущность вверенной его попечению девушки. Пред несчастною женщиной, с тремя малолетними сиротами на руках, была поставлена жестокая дилемма - или отказаться от показаний по 705 статье Устава уголовного судопроизводства и предоставить подсудимому позорить доброе имя убитого, приписывая ему самому гнусные намерения, или подвергнуться проклятию отца, которым последний грозил ей, если она скажет хоть слово против брата... Мать победила в ней дочь - она дала показание, представ грозною обличительницею брата и лишившись чувств с последним словом своего объяснения. Мы можем себе представить ее состояние - председательствующий судья должен его себе представить, и формальное, безучастное его отношение к такой потерпевшей, не противореча его законным обязанностям, с точки зрения нравственного долга являлось бы бесчеловечным. Наконец, и не затронутые лично делом свидетели требуют уважения к своей личности. Они несут случайную повинность, всегда более или менее тягостную; большинство из них теряется в необычной, торжественной обстановке суда; стороны - обвинитель и защитник - склонны всегда к бесцеремонному отношению к свидетелю, к предложению ему ненужных, щекотливых и обидных не по форме, а по своему косвенному смыслу вопросов. Одни свидетели, под влиянием этого, раздражаются и, чувствуя, что их ловят на словах, становятся грубы и принимают вызывающий тон, большинство же теряется и нравственно страдают. Нужно зорко следить за настроением свидетелей; нужно мысленно становиться на их место, умея вернуть спокойствие и самообладание одним, поддержать бодрость в других. Нужно, наконец, терпеливо и с мягкою настойчивостью уметь ограничить словоохотливость свидетеля и направить его к тому, чтобы он излагал свои сведения об известном ему и точные впечатления от виденного и слышанного, а не рассказывал суду, как это делают у нас иногда и развитые люди, бессвязно и с излишними пустыми подробностями ход своего мышления. Председатель нравственно обязан давать свидетелю чувствовать, что он, свидетель, не одинок, не отдан в жертву и что у него есть бдительный защитник и охранитель.
Сюда, затем, относятся уважение к науке и ее представителям на суде, чуждое рабскому преклонению пред авторитетом, но чуждое также и самомнению, внушаемому верою в так называемый "здравый смысл"; уважение к законной свободе слова и к дару слова, не допускающее ни употребления этого слова на служение безнравственным теориям, ни стеснения его ненужными перерывами и остановками, по большей части свидетельствующими лишь о начальственной бездарности и способности к трепету. Сюда же относятся, ввиду различных и многообразных неприятных и способных вызвать раздражение впечатлений, сопряженных с ведением дела на суде, воспитание судьею своей воли, "умение властвовать собой" и стремление следовать совету нашего великого поэта, сказавшего "блажен, кто словом твердо правит и держит мысль на привязи свою..."
Можно также настойчиво желать, чтобы в выполнение форм и обрядов, которыми сопровождается отправление правосудия, вносился вкус, чувство меры и такт, ибо суд есть не только судилище, но и школа. Здесь этические требования сливаются с эстетическими, оправдывая свою внутреннюю связь, подмеченную некоторыми мыслителями.
Особенно обширным является влияние нравственных соображений в таком важном и сложном деле, как оценка доказательств по их источнику, содержанию и психологическим свойствам, как выяснение себе, позволительно ли, независимо от формального разрешения закона, с нравственной точки зрения пользоваться тем или другим доказательством вообще или взятым в конкретном его виде? Достаточно в этом отношении указать на необходимость тщательного анализа видов сознания в виновности, столь однообразного по своей форме и столь различного по побуждениям, к нему приводящим. Какая разница между явкой с повинною вследствие тяжелых угрызений совести, в искренном порыве исстрадавшейся души, и признанием в меньшем преступлении, чтобы сбить с пути следователя или выторговать себе уменьшение наказания! - между признанием, губительная сила которого распространяется и на того, кому хочется отомстить, кого хочется нравственно похоронить, и восторженным желанием "принять страдание" хотя бы и за вымышленную вину, свойственным некоторым мрачным религиозным энтузиастам! Нравственный долг судьи - не идти слепо по пути "собственного сознания", хотя бы наш старый закон в XV томе Свода и считал его "лучшим доказательством всего света" и хотя бы оно подтверждалось внешними обстоятельствами дела, а свободно, вдумчиво и тревожно исследовать, в чем кроется истинный источник этого доказательства. Возьмем другой пример. Между доказательствами, преимущественно в делах о преступлениях против личности, иногда фигурируют дневники, чаще всего - подсудимых, редко потерпевших от преступления. Следует ли вообще и если следует, то можно ли безгранично пользоваться дневником как доказательством? Закон положительный отвечает на это утвердительно. По Уставу уголовного судопроизводства, если дневник, в качестве письменного доказательства, приобщен к делу и упомянут в протоколе следователя, его можно читать на основании 687 статьи по требованию сторон. Но иначе обстоит дело со стороны нравственной. Дневник очень опасное, в смысле постижения правды, доказательство. Кроме весьма редких случаев, когда дневник бывает отражением спокойных наблюдений над жизнью со стороны зрелого и много пережившего человека и когда он более походит на мемуары, он пишется в ранней молодости, которой свойственно увлечение и невольное преувеличение своих ощущений и впечатлений. Предчувствие житейской борьбы и брожение новых чувств налагают оттенок грусти и скоропреходящего отчаяния на размышления, передаваемые бумаге. Почти каждый молодой человек, одаренный живою восприимчивостью, проходит свой личный период Sturm und Drang*(80), период того, что Достоевский называл "бунтом души", и все, что возбуждает в нем подозрение, или причиняет боль, или вызывает гнев, выливается в горячих, негодующих строках, содержащих декларацию непримиримого негодования или бесповоротного презрения, объясняемого тем, что в юные годы разрешение самых сложных вопросов кажется "так возможно, так близко...". Притом - и всякий, кто вел дневник, не станет отрицать этого - на содержании дневника отражается, почти бессознательно, представление о каком-то отдаленном, будущем читателе, который когда-нибудь возьмет дневник в руки и скажет: "Какой это был хороший человек, какие у него были благородные мысли и побуждения", или же "Как бичевал он себя за свои недостатки, какое честное недовольство собою умел он питать в себе!" Поэтому человек, безусловно правдивый в передаче фактов и событий, часто в дневнике обманывает себя сам в передаче своих чувств и мнений. Дозволительно ли, однако, пользоваться этим иногда во вред правосудию и обыкновенно во вред подсудимому и против него? Можно ли мнения и чувства, почерпнутые из дневника, выдавать за нечто определенное, строго проверенное и делать из них орудие обвинения, когда знаешь, что в большинстве случаев мрачное или гневное, исполненное "горечи и злости" настроение, оставившее след в дневнике, должно пройти или даже прошло, что жизнь взяла свое и все "образовалось"? Вот почему в дневнике следует пользоваться лишь фактическими указаниями, отбросив всю личную сторону. Эти указания могут быть иногда очень важны и полезны, доказывая, например, присутствие автора дневника в известном месте и в данное время или, наоборот, устанавливая его инобытность (alibi). Ими и надо ограничиваться. Нравственное чувство должно удерживать от любознательного прислушивания к сокровенным звукам души - и притом к звукам неверным и взятым октавою выше...
Наконец, нельзя не указать нравственной необходимости цельности в xapaктepe действий судебного деятеля во всех фазисах и на всех ступенях его работы и даже в частной его жизни, ибо "стрела тогда лишь бьет высоко, когда здорова тетива"; необходимости стойкости его в законной борьбе во имя правосудия и за правосудие и недопустимости в судебном деятеле рисовки, самолюбования, одностороннего увлечения своими талантами, с принесением человека в жертву картине и т. п.
Таким образом складывается ряд этических правил, образовывающих необходимую нравственную сторону в деятельности судьи и его ближних помощников. Поэтому следует изучать не только судебную технику и судебную практику, но и судебную этику, как учение о приложении общих понятий о нравственности к той или другой отрасли специальной судебной деятельности. Этические правила существуют и в других отраслях права, и в других учреждениях и в областях общественной жизни. Значительная часть деятельности законодателя должна быть построена на целях и требованиях морали; этическими потребностями объясняется современное вмешательство государства в область народного хозяйства и промышленности путем законов о страховании рабочих, о труде малолетних, о рабочем дне и т. д.; с нравственной точки зрения оцениваются в финансовом праве некоторые виды займов и налогов и рекомендуются парализующие их вредное влияние меры. Нужно ли говорить об обширном проявлении нравственного элемента в постановлениях об организации тюремного дела и общественного благоустройства и безопасности? Особенно богата затем этическими вопросами область медицины. Здесь можно с полным правом говорить об отдельной и важной отрасли знания, необходимого для врача - о врачебной этике. Достаточно указать лишь на такие вопросы, как о врачебной тайне, о явке к больному, о пределах сохранения секрета научно-врачебных открытий и т. д., чтобы увидеть всю важность этой отрасли профессиональной этики. Наконец, и область свободного творчества - искусство, литература и сцена, не совершенно изъяты от влияния этических требований, ибо и здесь возможно сознательное обращение творчества на служение порочным и низким инстинктам и в средство удовлетворения больному или свирепому любопытству.
Состязательное начало в процecce выдвигает как необходимых помощников судьи в исследовании истины обвинителя и защитника. Их совокупными усилиями освещаются разные, противоположные стороны дела и облегчается оценка его подробностей. В огромном большинстве случаев представителем обвинения является прокурор. Вводя в России заимствованный с Запада институт государственных обвинителей, составители Судебных уставов стояли пред трудною задачею. Надо было создать должностное лицо, несущее новые, необычные обязанности и действующее не в тиши "присутствия", а в обстановке публичного столкновения и обмена убежденных взглядов, и действующего притом неведомым дотоле оружием - живым словом. Где было взять пригодных для этого людей? Не будут ли они слепыми подражателями западным образцам, не перенесут ли они на русскую почву страстных и трескучих приемов французских обвинителей, столь часто обращающих свое участие в судебных прениях в запальчивую травлю подсудимого? В судебном строе старого устройства была прекрасная должность губернского прокурора. Наследие петровских времен и одно из лучших украшений екатеринских учреждений - должность эта, при всей своей полезности, к сожалению, недостаточно сознанной при поспешном ее упразднении, не представляла, однако, элементов для выработки обвинительных приемов. Блюститель закона и "царское око", охранитель интересов казны и свободы действий частных лиц в случаях учреждения опек с ограничением их права, ходатай за арестантов и наблюдатель за содержанием их "без употреблений орудий, законом воспрещенных", внимательный читатель определений всех присутственных мест, "возбудитель безгласных дел", находившийся в прямых сношениях с министром юстиции, губернский прокурор, по существу своих прав и обязанностей, был представителем центральной правительственной власти, вдвинутым в среду местного управления. Но во всей его многообразной деятельности не было почвы для судебного состязания, в котором взаимно создаются и разрушаются аргументы и установляются новые и не всегда ожиданные точки зрения не только на закон, но и на личность подсудимого, взятую не отвлеченно, а выхваченную из жизни со всеми своими корнями и ветвями. Не было ни школы, ни подготовки для прокуроров-обвинителей, но был зато налицо вечный припев против осуществления реформ, призванных оживить и облагородить наш общественный строй: "Нет людей!" Жизнь, однако, блистательно опровергла эти зловещие опасения, способные оправдать всякие неудачи и подорвать всякие начинания. Люди нашлись. Быстро и с запасом неожиданных сил появились у нас в первые же месяцы после преобразования судов, в лице прокуроров и защитников, судебные ораторы, не только глубоко понявшие свою новую роль, но и умевшие владеть словом и вносившие в это умение иногда и истинный талант. И не слепыми подражателями французскому образцу явились они. Они самостоятельно пошли своей дорогой, еще раз доказав способность духовной природы русского человека. Если, быть может, еще рано говорить о вполне выработанном типе русского прокурора, то, во всяком случае, нельзя не признать, что общий характер и приемы русской обвинительной речи имеют очень мало общего с тем, что под влиянием страстности национального темперамента, одностороннего отношения к подсудимому и освещенных годами привычек излагают на суде, в большинстве, французские прокуроры. Основные черты слагающегося русского типа обвинителя суть - за исключением редких, но печальных уклонений в область бездушной риторики - спокойствие, отсутствие личного озлобления против подсудимого, опрятность приемов обвинения, чуждая и возбуждению страстей, и искажению данных дела, и, наконец, что весьма важно, полное отсутствие лицедейства в голосе, в жесте и в способе держать себя на суде. К этому надо прибавить простоту языка, свободную, в большинстве случаев, от вычурности или громких и "жалких" слов. Лучшие из наших судебных ораторов поняли, что в стремлении к истине всегда самые глубокие мысли сливаются с простейшим словом. Слово - одно из величайших орудий человека. Бессильное само по себе - оно становится могучим и неотразимым, сказанное умело, искренно и вовремя. Оно способно увлекать за собою самого говорящего и ослеплять его и окружающих своим блеском. Поэтому нравственный долг судебного оратора - обращаться осторожно и умеренно с этим оружием и делать свое слово лишь слугою глубокого убеждения, не поддаваясь соблазну красивой формы или видимой логичности своих построений и не заботясь о способах увлечь кого-либо своею речью. Он должен не забывать совета Фауста Вагнеру: "Говори с убеждением, слова и влияние на слушателей придут сами собою".
Судебные уставы, создавая прокурора-обвинителя и указав ему его задачу, начертали и нравственные требования, которые облегчают и возвышают его задачу, отнимая у исполнения ее формальную черствость и бездушную исполнительность. Они вменяют в обязанность прокурора отказываться от обвинения в тех случаях, когда он найдет оправдания подсудимого уважительными, и заявлять о том суду по совести, внося, таким образом, в деятельность стороны элемент беспристрастия, которое должно быть свойственно судье. Обрисовывая, насколько это возможно в законе, приемы обвинения, Судебные уставы дают прокурору возвышенные наставления, указывая ему, что в речи своей он не должен ни представлять дела в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, ни преувеличивать значения доказательств и улик или важности преступления. Таким образом, в силу этих этических требований, прокурор приглашается сказать свое слово и в опровержение обстоятельств, казавшихся сложившимися против подсудимого, причем в оценке и взвешивании доказательств он - говорящий публично судья. На обязанности его лежит сгруппировать и проверить все, изобличающее подсудимого, и если подведенный им итог, с необходимым и обязательным учетом всего, говорящего в пользу обвиняемого, создаст в нем убеждение в виновности последнего, заявить о том суду. Сделать это надо в связном и последовательном изложении, со спокойным достоинством исполняемого грустного долга, без пафоса, негодования и преследования какой-либо иной цели, кроме правосудия, которое достигается не непременным согласием суда с доводами обвинителя, а непременным выслушиванием их.
Отсюда видно, какое обширное применение должны находить себе в прокурорской деятельности начала судебной этики. Подробное ознакомление с приемами обвинения, с положением прокурора на суде и с отношением его к свидетелям, к присяжным, к подсудимому и его защитнику показывает, как тесно связано отправление прокурорских обязанностей с теми нравственными правилами отношения к человеку, о которых уже говорилось. На государстве лежит задача охранения общества, между прочим, преследованием нарушителей закона. Практическое служение этой важной задаче выпадает в судебном состязании на долю прокурора-обвинителя, и, исполняя свой тяжелый долг, он служит обществу. Но это служение только тогда будет полезно, когда в него будет внесена строгая нравственная дисциплина и когда интересы общества и человеческое достоинство личности будут ограждаться с одинаковою чуткостью и усердием. Знаменитый московский митрополит Филарет в своей речи о "назидании ссыльных" говорит, что относиться к преступнику надо "с христианской любовью, с простотою и снисхождением и остерегаться всего, что унижает или оскорбляет. Низко преступление, а человек достоин сожаления". Но если таково должно быть отношение к осужденному преступнику, составляющее одну из прекрасных нравственных черт русского народа, то нет никакого основания иначе относиться к подсудимому. А это должно неминуемо отражаться на формах и приемах обвинительной речи, нисколько не ослабляя ее правовой и фактической доказательности. Строгое соблюдение этических начал в состязательной деятельности русского прокурора необходимо еще и потому, что желательный облик говорящего судьи еще у нас не вполне установлен. Он, как показывает судебная практика, подвергается иногда весьма печальному искажению. Обвинители увлекаются, не всегда ясно понимают свои задачи. Бывают, к счастию, редкие случаи, когда для обвинителя, под влиянием посторонних правосудию личных расчетов, обвиняемый человек, вопреки предписанию нравственного закона, становится средством. Молодому поколению русских юристов-практиков предлежит благодарная и высокая задача личным примером закреплять и упрочить тип говорящего судьи и тем способствовать выработке прекрасной национальной особенности нашего судебного быта.
Еще большее значение имеют этические устои деятельности для адвокатуры по уголовным делам, ибо уголовная защита представляет больше поводов для предъявления требований, почерпнутых из области нравственной, чем деятельность обвинительная, ввиду сложных и многоразличных отношений защитника к своему клиенту-подсудимому и к обществу. Целый ряд общих и частных вопросов возникает при изучении осуществления и обстановки уголовной защиты, и каждый из них вызывает на практике разнообразные, нередко диаметрально противоположные решения.
Защита есть общественное служение, говорят одни. Уголовный защитник должен быть vir bonus, dicеndi peritus*(81), вооруженный знанием и глубокой честностью, умеренный в приемах, бескорыстный в материальном отношении, независимый в убеждениях, стойкий в своей солидарности с товарищами. Он должен являться лишь правозаступником и действовать только на суде или на предварительном следствии, там, где это допускается. Он не слуга своего клиента и не пособник ему в стремлении уйти от заслуженной кары правосудия. Он друг, он советник человека, который, по его искреннему убеждению, невиновен вовсе или вовсе не так и не в том виновен, как и в чем его обвиняют. Не будучи слугою клиента, он, однако, в своем общественном служении, слуга государства и может быть назначен на защиту такого обвиняемого, в помощь которому по собственному желанию он бы не пришел. И в этом случае его роль почтенна, ибо нет такого падшего и преступного человека, в котором безвозвратно был бы затемнен человеческий образ и по отношению к которому не было бы места слову снисхождения. Говоря, при наличности доказанного преступления, о снисхождении, защитник исполняет свою обязанность - свою завидную обязанность - вызывать наряду со строгим голосом правосудия, карающего преступное дело, кроткие звуки милости к человеку, иногда глубоко несчастному.
Уголовный защитник - говорят другие - есть производитель труда, составляющего известную ценность, оплачиваемую эквивалентом в зависимости от тяжести работы и способности работника. Как для врача в его практической деятельности не может быть дурных и хороших людей, заслуженных и незаслуженных болезней, а есть лишь больные и страдания, которые надо облегчить, так и для защитника нет чистых и грязных, правых и неправых дел, а есть лишь даваемый обвинением повод противопоставить доводам прокурора всю силу и тонкость своей диалектики, служа ближайшим интересам клиента и не заглядывая на далекий горизонт общественного блага.
Отсюда видно, насколько уместно и желательно изучение возникающих в адвокатуре вопросов и отношений с точки зрения требований основных начал нравственности. Особенно это важно у нас, где еще уголовная защита не вылилась в окончательно сложившиеся формы. Учреждение присяжной адвокатуры, пришедшей на смену старинных ходатаев, крючкотворцев и челобитчиков "с заднего крыльца", было встречено горячим общественным сочувствием. Привлекая к себе выдающиеся силы, эта адвокатура стала сильным конкурентом магистратуры на почве личного состава. Но, к сожалению, она не поставлена в благоприятные для своего развития условия. Это постепенно отразилось и на взгляде значительной части общества на уголовного защитника, причем, по вольному или невольному заблуждению, в глазах хулителей слились воедино и присяжные поверенные, и частные ходатаи, и наконец, совершенно посторонние адвокатуре лица, имеющие право быть представителями обвиняемых в уголовном суде без всякого нравственного или образовательного ценза.
Но, независимо от неправильности такого слияния, не надо забывать, что несовершенство человеческих учреждений дает основание и для проявлений несовершенства человеческой природы, а возможное совершенство достигается не поспешными и огульными обвинениями, а беспристрастною и спокойною работою улучшения. Историк первых тридцати семи лет деятельности русской адвокатуры поступил бы несправедливо и близоруко, если бы забыл те достойные глубокого уважения имена, которые оставили и оставят свой нравственный след в рядах присяжной адвокатуры, и не отметил той постоянной и вполне бескорыстной работы, которую нередко с большим напряжением сил приходилось и приходится нести членам этой адвокатуры, защищая подсудимых, по назначению от суда, в огромном числе дел. Значительные шаги в выработке этических начал и правил адвокатской деятельности уже сделаны совокупными трудами видных ее представителей, но благотворная работа эта еще не окончена. Надо идти к приведению нравственного чувства лучшей части общества в гармонию с задачами и приемами уголовной защиты. Эта гармония нарушается и может обращаться в справедливую тревогу при виде, в некоторых отдельных и к счастью редких случаях, того, как защита преступника обращается в оправдание преступления, причем потерпевшего и виновного, искусно извращая нравственную перспективу дела, заставляют поменяться ролями, или как широко оплаченная ораторская помощь отдается в пользование притеснителю слабых, развратителю невинных или расхитителю чужих трудовых сбережений. Есть основания для такой тревоги и в тех случаях, когда действительные интересы обвиняемого и ограждение присяжных заседателей от могущих отразиться на достоинстве их приговора увлечений приносятся в жертву эгоистическому желанию возбудить шумное внимание к своему имени и - человека, а иногда и целое учреждение делается попытка обратить в средство для личных целей, осуждаемое нравственным законом.
В области судебного состязания проведение в судебную жизнь этических начал тесно связано с разработкой того, что нравственно дозволительно или недозволительно в судебных прениях. Вот почему можно и даже должно говорить об этической подкладке судебного красноречия, для истинной ценности которого недостаточно одного знания обстоятельств дела, знания родного слова и уменья владеть им и следования формальным указаниям или ограничениям оберегающего честь и добрые нравы закона. Все главные приемы судоговорения следовало бы подвергнуть своего рода критическому пересмотру с точки зрения нравственной дозволительности их. Мерилом этой дозволительности могло бы служить то соображение, что цель не может оправдывать средства и что высокие цели правосудного ограждения общества и вместе защиты личности от несправедливого обвинения должны быть достигаемы только нравственными способами и приемами. Кроме того, деятели судебного состязания не должны забывать, что суд, в известном отношении, есть школа для народа, из которой, помимо уважения к закону, должны выноситься уроки служения правде и уважения к человеческому достоинству. В огромном числе серьезных дел общество, в лице своих представителей - присяжных заседателей, не только участвует в решении вопроса о вине и невинности подсудимого, но и получает назидательные указания. Важное педагогическое значение суда присяжных должно состоять именно в том, чтобы эти люди, оторванные на время от своих обыденных и часто совершенно бесцветных занятий и соединенные у одного общего, глубокого по значению и по налагаемой им нравственной ответственности дела, уносили с собою, растекаясь по своим уголкам, не только возвышающее сознание исполненного долга общественного служения, но и облагораживающее воспоминание о правильном отношении к людям и достойном обращении с ними.
Суд присяжных как форма суда заслуживает особого изучения именно с точки зрения нравственных начал, в него вложенных и при посредстве его осуществляемых. Объем распространения суда присяжных то суживается, то расширяется, и можно сказать, что в одной лишь Англии на него смотрят как на нечто бесповоротное и органически слившееся со всем строем общественной жизни. Но именно такое боевое положение этой формы суда и указывает, как глубоко и чувствительно соприкасается она с жизнью, служа одновременно и одним из ее регуляторов и правдивым ее отражением. Упразднение суда присяжных по важнейшим делам и передача его функций коронным судьям, удовлетворяя трусливым пожеланиям внешнего и формального единообразия,- обыкновенно отодвигает суд от жизни и создает для него заповедную область, от которой часто веет холодом и затхлостью рутины. Поэтому, несмотря на национальную реакцию против учреждений, перенесенных в Германию из Франции, даже воссоздатели суда шеффенов не решились совсем упразднить суд присяжных и лишь в тесном соседстве с ним, по сторонам коронного судьи, посадили выборных на долгий срок заседателей, очень скоро стяжавших себе славу - Sasager'ов*(82) и Beischlаfer'ов*(83). И надо признать, что ни историко-политические возражения Иеринга и Биндинга, ни метафизические выходки Шопенгауэра и техническая критика Крюппи не в состоянии поколебать оснований суда присяжных. Поспешные и основанные на непроверенных данных выводы о неправильности приговоров присяжных со стороны людей, не бывших свидетелями хода процесса, не переживших его лично, а судящих лишь по обрывкам печатных известий, составляют обычное явление у нас. Притом этот суд долгие годы поставлен был в самые невыгодные условия, оставаясь без призора и ухода, причем недостатки его, столь естественные в новом деле, не исправлялись любовно и рачительно, а "каждое лыко ставилось в строку". Еще недавно у нас над ним было произведено особое судебное разбирательство, причем в горячих и пристрастных обвинителях не было недостатка. И все-таки подавляющим большинством пришлось вынести ему оправдательный приговор, выразив надежду, что этот жизненный, облагораживающий народную нравственность и служащий проводником народного правосознания суд должен укрепиться в нашей жизни, а не отойти в область преданий. Эту же надежду хочется выразить и по отношению к молодым юристам, которым придется входить в оценку этого суда. Пусть помнят они, что, как всякое человеческое учреждение, он имеет свои несовершенства. Но их надо исправлять без гнева, ослепления и горделивого самомнения, строго отличая недостатки учреждения от промахов и упущений отдельных личностей и вопрошая себя - все ли, что нужно, сделано для правильного осуществления этого суда со стороны судьи, им руководящего и со стороны законодателя, его устрояющего? На людях, призванных служить делу суда и управления, лежит нравственная обязанность пред родиной и пред русским народом охранить этот суд от порчи и способствовать его укоренению в русской жизни.
Таковы в самых обычных чертах задачи изучения судебной этики. Думается, что необходимость преподавания основных ее положений чувствуется очень многими из тех, кто вступил в практическую жизнь на заре великих реформ Царя-Освободителя и кто имел незабываемое счастие участвовать в первых годах деятельности нашего нового суда. Последующие поколения не испытали уже того возвышенного духовного настроения и строгости к себе, с которым тогдашние пионеры и нынешние ветераны судебного дела брались за святое дело отправления правосудия. Идеалы постепенно начали затемняться, и нравственные задачи отходить на задний план. Служение правосудию понемногу начинает обращаться в службу по судебному ведомству, которая отличается от многих других лишь своею тяжестью и сравнительно слабым материальным вознаграждением. Надо вновь разъяснить эти идеалы, надо поставить на первое место нравственные требования и задачи. Это дело университетского образования. Университет - эта alma mater своих питомцев - должен напитать их здоровым, чистым и укрепляющим молоком общих руководящих начал. В практической жизни, среди злободневных вопросов техники и практики, об этих началах придется им услышать уже редко. Отыскивать их и раздумывать о них в лихорадочной суете деловой жизни уже поздно. С ними, как с прочным вооружением, как с верным компасом, надо войти в жизнь. Когда человека обступят столь обычные низменные соблазны и стимулы действий: нажива, карьера, самодовольство удовлетворенного самолюбия и тоска неудовлетворенного тщеславия и т. п., когда на каждом шагу станут грозить мели, подводные камни и манить заводи со стоячею водою, тогда не будет уже времени да, пожалуй, и охоты запасаться таким стеснительным компасом. Недаром говорит творец "Мертвых душ": "Забирайте с собою, выходя в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое, ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом!" Вот почему желательно, чтобы в курс уголовного судопроизводства входил отдел судебной этики, составляя живое и богатое по своему содержанию дополнение к истории и догме процесса. И если иной, уже давно зрелый судебный деятель в минуту колебания пред тем, какого образа действий надо держаться в том или другом вопросе, вспомнит нравственные указания, слышанные им с кафедры, и, устыдясь ржавчины незаметно подкравшейся рутины, воспрянет духом - преподавание судебной этики найдет себе житейское оправдание...

Приемы и задачи прокуратуры*(84)
(Из воспоминаний судебного деятеля)

Устройство прокурорского надзора, права и обязанности его членов и объем их деятельности по советскому законодательству, после ряда переходящих ступеней по отношению к лицам, призванным осуществлять обвинение на суде, могут ныне считаться вполне и определенно установленными. Ввиду статей 9-13 и ст. 58 Положения о прокурорском надзоре лица прокурорского надзора приобретают особое значение, соединяя обязанности обвинителя и во многих отношениях функции дореформенного губернского прокурора, упразднение должности которого является ошибкой составителей Судебных уставов. При этом Положение значительно расширяет деятельность этих лиц. Этим объясняется введение правила о давно желательном субсидиарном обвинении и даже постановление о праве прокурора поддерживать, во всех стадиях процесса, гражданский иск потерпевшего и то, что прокурорам предоставляется возбуждение преследования против должностных лиц местных и центральных учреждений, не парализуемых, как в прежнее время, средостением в виде согласия начальства. Наконец, прокурору вменено в обязанность отказываться от поддержки обвинения на суде, когда оно не подтверждается данными судебного следствия.
Таким образом, можно лишь приветствовать постановления закона о прокурорском надзоре ввиду их широты и целесообразности. Но в судебной практике важны указания не только на то, что имеет право и обязан делать прокурор, но и на то, как он должен это делать. Иными словами, важно развитие правильного сознания нравственных требований от поведения прокурора, выражающихся в его приемах и поставленной им себе задаче.
С этой точки зрения, быть может, окажутся небесполезными предлагаемые ниже воспоминания судебного деятеля, восемь лет работавшего в рядах прокурорского надзора и затем десять лет исполнявшего обязанности обер-прокурора уголовного кассационного департамента.
Вводя в России заимствованный с Запада институт государственных обвинителей, составители Судебных уставов стояли перед трудной задачею. Надо было создать должностное лицо, несущее новые, необычные обязанности и действующее не в тиши "присутствия", а в обстановке публичного столкновения и обмена убежденных взглядов, и действующего притом неведомым дотоле оружием - живым словом. Где было взять пригодных для этого людей? Не будут ли они слепыми подражателями западным образцам, не перенесут ли они на русскую почву страстных и трескучих приемов французских обвинителей, столь часто обращающих свое участие в судебных прениях в запальчивую травлю подсудимого? Богатый образчиками, в виде подлинных и переводных речей французских прокуроров, путь такого подражания, сравнительно легкий и свободный от смущающих душу сомнений, являлся опасным. На нем мог выработаться тип настойчивого обвинителя quand meme et malgre tout*(85), обвинителя, так блестяще и остроумно охарактеризованного Лабулэ, изобразившим его говорящим присяжным про подсудимого: "Я беру его со времени рождения: имея год от роду, он укусил свою кормилицу, двух лет он показал язык своей матери, трех лет украл два куска из сахарницы своего деда, четырех лет он таскал яблоки из чужого сада, и если негодяй в пять лет от роду не сделался отцеубийцей, то лишь потому, что имел счастье быть сиротой!" На этом пути дешевый успех и легкая карьера всего более могли бы быть обеспечены и тем нежелательнее был он для правосудия. Немецкий Staatsanwalt*(86) того времени был, в сущности, докладчиком тщательно составленной записки, в которой мертвая догматика часто занимала место красноречивого голоса жизни. Сознавая недостатки своих приемов, немецкие обвинители с тех пор постепенно вступили на путь французского красноречия, утратив в нем блестящую форму и галльское остроумие, но придав судебным прениям и отдельным заявлениям, как видно из некоторых громких процессов последнего времени, тяжеловесный и грубый характер. Не подходила во многом для подражания - в силу особенностей британского уголовного процесса - и речь английского обвинителя, разделенная целым перекрестным допросом на две отдельные и независимые одна от другой части, причем в первой обвинитель говорил о том, что он будет доказывать, а во второй делал выводы из того, что он, по его мнению, доказал на судебном следствии.
В старом судебном строе была прекрасная должность губернского прокурора. Наследие петровских времен и одно из лучших екатерининских учреждений - должность эта, при всей своей полезности, к сожалению, недостаточно сознанной при поспешном ее упразднении, не представляла, однако, элементов для выработки обвинительных приемов. Блюститель закона и "царское око", охранитель интересов казны и свободы частных лиц в случаях учреждения опек с ограничением их прав, ходатай за арестантов и наблюдатель за содержанием их "без употребления орудий, законом воспрещенных", внимательный "читатель" определений всех присутственных мест, шедших на его просмотр, возбудитель "безгласных" дел, находившийся в прямых сношениях с министром юстиции,- губернский прокурор, по существу своих прав и обязанностей, был представителем центральной правительственной власти, вдвинутым в среду местного управления. Но во всей его многообразной деятельности не было почвы для судебного состязания, при котором взаимно создаются и разрушаются аргументы и установляются новые и не всегда ожиданные точки зрения не только на приложение закона, но и на личность подсудимого, взятую не отвлеченно, а выхваченную из жизни со всеми своими корнями и ветвями. Притом, на практике губернские прокуроры, за несколькими блестящими исключениями вроде знаменитого Ровинского или ученого Ланге, далеко не соответствовали идеалу, начертанному в Учреждении о губерниях. Если ко многим из них было бы несправедливо применить решительную оценку, делаемую Собакевичем в его отзыве о "христопродавцах", то не лишенным справедливости представлялось напутствие Чичикова умершему губернскому прокурору: "А ведь если разобрать хорошенько дело, то на поверку у тебя всего только и было, что густые брови".
Таким образом, не было ни школы, ни подготовки для прокуроров-обвинителей, кроме вредных и чуждых образцов, но был зато налицо вечный припев против осуществления реформ, призванных оживить и облагородить наш общественный строй: "Нет людей!" Жизнь, однако, блистательно опровергла эти зловещие опасения, способные оправдать всякие неудачи и подорвать всякие начинания. Люди нашлись... Быстро и с запасом неожиданных сил появились у нас в первые же месяцы после преобразования судов судебные ораторы, не только глубоко понявшие свою новую роль, но и умевшие владеть словом и вносившие в это уменье иногда истинный талант. И не слепыми подражателями французскому образцу явились они. Самостоятельно пошли они своей дорогой, еще раз доказав способность духовной природы русского человека. Нельзя не признать, что общий характер и приемы русской обвинительной речи имели очень мало общего с тем, что под влиянием страстности национального темперамента, одностороннего отношения к подсудимому и освященных годами привычек излагают на суде, в большинстве, французские прокуроры. Основные черты слагавшегося русского типа обвинителя были - за исключением редких, но печальных уклонений в область бездушной риторики - спокойствие, отсутствие личного озлобления против подсудимого, опрятность приемов обвинения, чуждая и возбуждению страстей, и искажению данных дела, и, наконец, что весьма важно, полное отсутствие лицедейства в голосе, в жесте и в способе держать себя на суде. К этому надо прибавить простоту языка, свободного, в большинстве случаев, от вычурности или от громких и "жалких" слов. Лучшие из наших судебных ораторов поняли, что в стремлении к истине всегда самые глубокие мысли сливаются с простейшим словом. Слово - одно из величайших орудий человека. Бессильное само по себе - оно становится могучим и неотразимым, сказанное умело, искренно и вовремя. Оно способно увлекать за собою самого говорящего и ослеплять его и окружающих своим блеском. Поэтому нравственный долг судебного оратора - обращаться осторожно и умеренно с этим оружием и делать свое слово лишь слугою глубокого убеждения, не поддаваясь соблазну красивой формы или видимой логичности своих построений и не заботясь о способах увлечь кого-либо своею речью. Он должен не забывать совета Фауста Вагнеру: "Говори с убеждением, слова и влияние на слушателей придут сами собою".
Судебные уставы, создавая прокурора-обвинителя, начертали и нравственные требования, которые облегчают и повышают его задачу, отнимая у исполнения ее формальную черствость и бездушную исполнительность. Так они устранили, указывая задачу прокурора, требования обвинения во что бы то ни стало и старались удержать его от близорукой или ослепленной односторонности. Составители Уставов в своей объяснительной записке 1863 года указывали на необходимость вменить обвинителю в обязанность не возбуждать неприязненных к подсудимому чувств. В окончательной редакции это вылилось в наставление прокурору, что в речи своей он не должен ни представлять дел в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, ни преувеличивать значение доказательств и улик или важности преступления. Таким образом, в силу этих этических требований, прокурор приглашается сказать свое слово даже в опровержение обстоятельств, казавшихся, при предании суду, сложившимися против подсудимого, причем в оценке и взвешивании доказательств он вовсе не стеснен целями обвинения. Иными словами, ему сказано, что он говорящий публично судья. На обязанности его лежит сгруппировать и проверить все, изобличающее подсудимого, и, если подведенный им итог с необходимым и обязательным учетом всего, говорящего в пользу обвиняемого, создаст в нем убеждение в виновности последнего, заявить о том суду. Сделать это надо в связном и последовательном изложении, со спокойным достоинством исполняемого долга, без пафoca, негодования и преследования какой-либо иной цели, кроме правосудия, которое достигается не непременным согласием суда с доводами обвинителя, а непременным выслушанием их.
Таким взглядом на свои обязанности было проникнуто большинство членов прокуратуры в столицах и провинции в первое десятилетие судебной реформы. Тогда в устах прокурора слово "проиграл дело" по случаю оправдательного приговора было бы большим диссонансом со всем характером деятельности; тогда еще не успел проявить свое действие министерский циркуляр, требовавший отчета о числе и причине оправданий по обвинениям, поддержанным тем или другим лицом. Когда один из товарищей прокypopa, придя сказать мне об исходе своего обвинения в ряде мошенничеств, сказал мне: "Ну, хоть я и проиграл, но зато ему всю морду сапогом вымазал,останется доволен", разумея под ним подсудимого; я устранил его от выступлений в качестве обвинителя, возложив на него другие обязанности. "Пройтись на счет подсудимого", без сомнения, иногда бывает соблазнительно, особенно в тех случаях, когда обвинитель глубоко убежден в его виновности и возмущен его поступком как отражением нравственной непригодности личности обвиняемого. На государстве лежит задача охранения общества, между прочим, преследованием нарушителей закона, и практическое служение этой важной задаче выпадает в судебном состязании на долю прокурора-обвинителя. Исполняя свой тяжелый долг, он служит обществу. Но это служение только тогда будет полезно, когда в него будет внесена строгая нравственная дисциплина и когда интерес общества и человеческое достоинство личности будут ограждаться с одинаковою чуткостью и усердием. Знаменитый московский митрополит Филарет в своей речи "о назидании ссыльных" говорит, что относиться к преступнику надо "с христианскою любовью, с простотою и снисхождением и остерегаться всего, что унижает или оскорбляет: низко преступление, а человек достоин сожаления". Но если таково должно быть отношение к осужденному преступнику, составляющее одну из прекрасных нравственных черт русского народа, то нет никакого основания иначе относиться к подсудимому. А это должно неминуемо отражаться на формах и приемах обвинительной речи, нисколько не ослабляя ее правовой и фактической доказательности.
Поэтому в обвинительной речи совершенно недопустима насмешка над подсудимым или употребление относительно него тех эпитетов, которые могут найти себе место для характеристики его личности и действий в частном разговоре лишь после того, как о нем состоится обвинительный приговор. Точно так же неуместен и юмор в речи прокурора. Не говоря уже о том, что это оружие обоюдоострое и требующее в обращении с собой большого уменья, тонкого вкуса и специального дарования, юмористические выходки, к которым, к слову сказать, нередко прибегали поверенные гражданских истцов, противоречат той "печали трезвой мысли зрелой", которою должна быть проникнута речь понимающего свои обязанности обвинителя.
Мне вспоминается, как в одном весьма серьезном процессе, разбиравшемся в судебной палате, защитник, пробовавший внести юмор в свою речь и постоянно цитировавший куплеты из "Стряпчего под столом", был остановлен угрюмым замечанием старшего председателя: "Не довольно ли водевилей?" В другом, тоже крупном, деле поверенный гражданских истцов, разбирая в своей речи вредное для него показание свидетеля, принявшего участие в 1871 году в восстании коммуны в Париже, сказал, стараясь вызвать веселое настроение в публике: "Но ведь что такое этот свидетель? Это бывший коммунар, а коммунары такие люди, что один известнейший писатель сказал, что если бы их накрыть стеклянным колпаком, то они перегрызли бы друг друга". На вопрос мой при встрече: "Кто этот известнейший писатель?" - он весело отвечал мне: "А я почем знаю". Нельзя того же, что об юморе, сказать про иронию. Там, где она имеет своим источником лживые объяснения подсудимого и свидетелей, направленные к тому, чтобы "втереть очки", ирония может служить хорошим средством для яркого и образного разоблачения обмана.
Отчеты об уголовных процессах показывают, однако, что в отношение к подсудимому иногда начинала вноситься развязность тона, которая, по моему мнению, не находит себе оправдания в задачах обвинителя. Нет сомнения, что для характеристики подсудимого прокурор имеет право пользоваться данными, почерпнутыми из предосудительных сторон его деятельности, выразившихся в руководящих побуждениях его преступного деяния, и что он может делать выводы из справок о судимости по однородным делам. Но касаться наружности подсудимого, или копаться в его прошлом, не имеющем прямого отношения к рассматриваемому делу, или почерпать материал для характеристики в отношении к подсудимому тех или других общественных сфер - значит злоупотреблять своим положением. Поэтому в моих ушах прокурора старых времен болезненно звучат такие, например, эпитеты, как "героиня бульварной прессы", "львица Биржевых ведомостей", "престарелая прелестница, промышлявшая своими дряхлеющими прелестями и своим влиянием на сиятельных старичков", или удивление товарища прокурора, что среди людей могут существовать такие субъекты, как подсудимый, "являющий собою нечто худшее, чем даже тигр - враг человечества", или, наконец, название подсудимого морским чудищем. Вообще обращение к специальным областям знания - к физике, химии, астрономии, зоологии и т.п. - должно покоиться на точном знании того, о чем говорится, иначе примеры из этих областей могут оказаться крайне неудачными. Весьма тяжело слышать или видеть, когда обвинитель не брезгает в своих целях ничем, подобно Осипу в "Ревизоре", говорящему: "Давай и веревочку - и веревочка пригодится". Мне пришлось председательствовать по делу, в котором талантливый товарищ прокурора палаты Муравьев, сделавший затем блистательную и влиятельную карьеру, желая "доехать" подсудимого, обвинявшегося в подделке акций, ставил ему в вину найденный в его бумагах счет маленького портного с заголовком - Его Сиятельству Н. Н. Обвинитель усматривал в этом стремление подсудимого присвоить себе непринадлежащий титул, за что и выслушал заслуженную и серьезную отповедь защитника, напоминавшего оратору кое-что из его собственной биографии и обратившего внимание присяжных на привычку извозчиков-лихачей, обращающихся ко всем хорошо одетым седокам с этим же самым титулованием.
Если по отношению к личности подсудимого можно желать спокойной сдержанности обвинителя, сильного в доводах, а не в эпитетах, то еще более можно требовать от последнего уважения к суду представителей общественной совести. Решения присяжных заседателей, конечно, не всегда безупречны с точки зрения соответствия их ответа на вопрос о виновности с данными, собранными против обвиняемого, который притом нередко и сам сознался. Но не надо забывать, что этот ответ подсказывается господствующими в обществе воззрениями и чувствами, отражая в себе нравственное состояние самого общества, коего присяжные - "плоть от плоти и кость от кости", и что слова: "Нет, не виновен" - пишутся как итог соображения уже перенесенных подсудимым страданий, долговременного лишения свободы и той неуловимой, но обязательной житейской правды, в силу которой под справедливостью разумеется не одно лишь возмездие. "Qui n'est que juste est cruel"*(87), - справедливо говорят французы. Поэтому среди решений присяжных встречались такие, с которыми - с правовой точки зрения - трудно согласиться, но не было таких, которых нельзя было бы объяснить, а следовательно, понять. Высоко ценя суд присяжных как общественное учреждение и считая непозволительным относиться с упреком к голосу их внутреннего убеждения, выработанного нередко тяжелым трудом участия в судебном заседании, прокуратура моего времени никогда не решалась высказывать присяжным порицание за их приговоры. А между тем впоследствии зачастую встречались в печати указания на то, что в обвинительной речи товарищ прокурора, ссылаясь на предшествовавший оправдательный приговор, говорил: "Сегодня вы уже оправдали одного грабителя", или: "После того, как вы уже оправдали мошенника", или заканчивал свою речь словами: "Впрочем, принимая во внимание ваш оправдательный вердикт по первому делу, не стоит говорить, как вам поступить с подсудимым". Последствием таких заявлений бывала просьба присяжных о занесении в протокол оскорбительного к ним отношения представителя обвинительной власти.
Особого такта и выдержки требует и отношение обвинителя к противнику в лице защитника. Прокурору не приличествует забывать, что у защиты, теоретически говоря, одна общая с ним цель содействовать, с разных точек зрения, суду в выяснении истины доступными человеческим силам средствами и что добросовестному исполнению этой обязанности, хотя бы и направленному к колебанию и опровержению доводов обвинителя, никоем образом нельзя отказывать в уважении. Это прекрасно понималось в первые годы существования новых судов, и я лично с искренним чувством симпатии и уважения вспоминаю своих, ныне покойных, противников в Харькове, Казани и Петербурге. Мы часто горячо и убежденно боролись, но никогда ни мне, ни моим товарищам не приходилось слышать по своему адресу каких-либо личных упреков, инсинуаций или задорных выпадов, и думаю, что и никому из нас поставить в вину что-либо подобное тоже было невозможно. Как живой, проходит передо мною покойный Владимир Данилович Спасович, с его резкими угловатыми жестами, неправильными ударениями над непослушными, но вескими словами, которые он вбивал, как гвозди, в точно соответствующие им понятия, с чудесной архитектурой речей, в которых глубокая психология сливалась с долгим житейским опытом. Из каждого нашего состязания с ним я выносил поучительный пример строго нравственного отношения к приемам и формам судебной борьбы и воспоминание о широких горизонтах философских, социальных и даже естественнонаучных знаний, которые он так искусно умел открывать взору слушателя сквозь лесную чащу фактических данных дела. С ним мне чаще всего приходилось состязаться, или, как он любил выражаться, "скрещивать шпаги". Но на чью бы сторону из нас ни склонялись весы приговора, я возвращался домой благодарным учеником моего первого профессора уголовного права. Не раз после жарких прений, в которых мы, не задевая лично друг друга, наносили взаимно чувствительные удары, мы ехали к нему в заседание неофициального тогда Юридического общества, собиравшегося у него на квартире, и общими силами разрабатывали различные вопросы в духе Судебных уставов. В моих "Судебных речах" и в пятом томе сочинений Спасовича помещены судебные прения по делу Янсен и Акар, обвиняемых во ввозе в Россию фальшивых кредитных билетов, и по делу Егора Емельянова, обвиняемого в утоплении своей жены, которые характеризуют приемы и способы борьбы между нами. По обоим делам последовали обвинительные приговоры. В деле Емельянова, по окончании судебного следствия, Спасович сказал мне: "Вы, конечно, откажетесь от обвинения: дело не дает вам никаких красок - и мы могли бы еще сегодня собраться у меня на юридическую беседу". - "Нет, - отвечал я ему, - краски есть: они на палитре самой жизни и в роковом стечении на одной узкой тропинке подсудимого, его жены и его любовницы". Несмотря на горячие нападения Спасовича на то, что он называл "романом, рассказанным прокурором", присяжные согласились со мной, и Спасович подвез меня домой, дружелюбно беседуя о предстоявшем на другой день заседании Юридического общества, где должен был разбираться запутанный в то время вопрос о существе самоуправства. Вспоминаю я Буймистрова с его содержательным и веским словом, взволнованную и изящную, всегда проникнутую искренним чувством речь Языкова, тонкое словесное кружево Хартулари и красивую, живую речь Герарда.
Конечно, дело не обходится и без комических воспоминаний. Так, восстает в них предо мною очень образованный и словообильный защитник, речи которого, богатые историческими ссылками и не всегда удачными цитатами из Священного писания, скорее походили на горячие публицистические статьи, причем его пафос не достигал своей цели вследствие странного расположения определений, которые шли обыкновенно в убывающем по силе порядке. "Господа присяжные! - восклицал он.- Положение подсудимого пред совершением им преступления было поистине адское. Его нельзя не назвать трагическим в высшей степени. Драматизм состояния подсудимого был ужасен, оно было невыносимо, оно было чрезвычайно тяжело и, во всяком случае, по меньшей мере, неудобно". Защищая женщину, имевшую последовательно ряд любовников и отравившую жену последнего из них, он, ссылаясь на прошлое подсудимой, просил об оправдании, приводя в пример Христа, простившего блудницу, "зане возлюбила много", что дало повод обвинителю заметить, что защитник, по-видимому, не различает разницы между много и многих. Я не могу забыть и двух молодых адвокатов в Харькове. Один из них горячо протестовал против предложенной мною низшей меры самого слабого, по Уложению, наказания за преступление подсудимого, и на предложение суда высказаться, чего же он хочет, по незнакомству с лестницей наказаний требовал перехода от арестантских отделений на один год к смирительному дому на четыре года и затем, запутавшись окончательно, стал просить перейти для своего клиента к следующему роду наказания, а когда оно оказалось заключением в крепости тоже на четыре года, то, безнадежно махнув рукой, бросил Уложение о наказаниях и сел на свое место. Другой же по делу об убийстве в драке, причем старшиной присяжных был бывший профессор уголовного права, отличавшийся в своих сочинениях очень тяжелым слогом, желая блеснуть определением драки, сказал с большой уверенностью в себе: "Драка, господа присяжные заседатели, есть такое состояние, субъект которого, выходя из границ дозволенного, совершает вторжение в область охраняемых государством объективных прав личности, стремясь нарушить целость ее физических покровов повторным нарушением таковых прав. Если одного из этих элементов нет налицо, то мы не имеем юридического основания видеть во взаимной коллизии субстанцию драки". - "Господа присяжные заседатели, - должен был сказать я в своем возражении, - я думаю, что вам всем известно - и, пожалуй, даже по собственному опыту из детства, что такое драка. Но уж если нужно ее в точности определить, то позвольте вместо длинной формулы защитника сказать, что драка есть такое cостояние, в котором одновременно каждый из участников наносит и получает удары". - "Что вы сделали! - сказал мне с огорчением защитник, когда присяжные ушли совещаться,- ведь я это определение составил совершенно в духе страшины-профессора и уверен, что он его оценил: недаром он так внимательно склонил голову набок и одобрительно ею покачивал".
Составители Судебных уставов разумели уголовную защиту как общественное служение. В их глазах уголовный защитник представлялся как vir bonus, dicendi peritus*(88), вооруженный знанием и глубокой честностью, умеренный в приемах, бескорыстный в материальном отношении, независимый в убеждениях, стойкий в своей солидарности с товарищами. Он должен являться лишь правозаступником и действовать только на суде или на предварительном следствии - там, где это допускается, быть не слугою своего клиента и не пособником ему в стремлении уйти от заслуженной кары правосудия, но помощником и советником человека, который, по его искреннему убеждению, невиновен вовсе или вовсе не так и не в том виновен, как и в чем его обвиняют. Не будучи слугою клиента, защитник, однако, в своем общественном служении - слуга государства и может быть назначен на защиту такого обвиняемого, на помощь которому по собственному желанию он бы не пришел. И в этом случае его вполне бескорыстная роль почтенна, ибо нет такого падшего и преступного человека, в котором безвозвратно был бы затемнен человеческий образ и по отношению к которому не было бы места слову снисхождения. Говоря, при наличности доказанного преступления, о снисхождении, защитник исполняет свою обязанность - свою завидную обязанность: вызывать наряду со строгим голосом правосудия, карающего преступное дело, кроткие звуки милости к человеку, иногда глубоко несчастному. К этому идеалу защитника более или менее стремились почти все из адвокатов, с которыми мне приходилось иметь дело, будучи прокурором. К сожалению, внешние обстоятельства, а отчасти неверный взгляд на смысл своей деятельности уже начинали способствовать образованию той наклонной плоскости, по которой постепенно начали двигаться многие малодушные пред соблазнительностью скорого и крупного заработка или заманчивостью дешевой и не всегда опрятной популярности. Учреждение присяжной адвокатуры, пришедшей на смену старинных ходатаев, крючкотворцев и челобитчиков с заднего крыльца, было встречено горячим общественным сочувствием. Но этому сочувствию был нанесен удар учреждением частных поверенных без высшего образовательного ценза и сословной организации, наводнивших адвокатуру и понизивших ее нравственный уровень в глазах публики, переставшей im Grossen und Ganzen*(89) различать два разных элемента, входивших в личный состав того, что ею разумелось под общим названием адвокатов. Этому содействовало и то, что у нас не было введено французское разделение на avocat и avoue*(90), строго различающее судебные функции адвоката от исполнительных функций поверенного, а к защите по уголовным делам допускались и совершенно чуждые адвокатуре люди, имеющие право быть представителями обвиняемых в уголовном суде без всякого нравственного или подготовительного ценза.
Наряду с этим в самой среде присяжных поверенных иногда стал проводиться взгляд на защитника как на производителя труда, составляющего известную ценность, оплачиваемую эквивалентом в зависимости от тяжести работы и способности работника. Как для врача в его практической деятельности не может быть дурных и хороших людей, заслуженных и незаслуженных болезней, а есть лишь больные и страдания, которые надо облегчить, так и для защитника нет чистых и грязных, правых и неправых дел, а есть лишь даваемый обвинением повод противопоставить доводам прокурора всю силу и тонкость своей диалектики, служа ближайшим интересам клиента и не заглядывая на далекий горизонт общественного блага. Эта теория, опровергаемая прежде всего разностью целей правосудия и целей врачевания, в применении ее на судебной практике создала немало случаев, к которым можно было применить известный стих Некрасова: "Ликует враг,молчит в недоуменьи - вчерашний друг, поникнув головой". Нельзя было без справедливой тревоги видеть, как в отдельных случаях защита преступника обращалась в оправдание преступления, причем, искусно извращая нравственную перспективу дела, заставляла потерпевшего и виновного меняться ролями - или как широко оплаченная ораторская помощь отдавалась в пользование притеснителю слабых, развратителю невинных, расхитителю чужих трудовых сбережений или бессовестному обкрадыванию народа... В этих случаях невольно приходилось вспомнить негодующие слова пророка Исаии: "Горе глаголющим лукавое быти доброе и доброе - лукавое, полагающим тьму свету и свет тьме". Были основания для такой тревоги и в тех случаях, когда действительные интересы обвиняемого и ограждение присяжных заседателей от могущих отразиться на достоинстве их приговора увлечений приносились в жертву эгоистическому желанию возбудить шумное внимание к своему имени или делалась попытка человека, а иногда и целое учреждение, обратить в средство для личных и в конце концов корыстных целей. Нередко во всех этих случаях щедро оплаченный язык ораторов оправдывал себя словами короля Лира: "Нет в мире виноватых". Но люди, прячущиеся за этот афоризм, вероятно, забывали, что ему предшествуют следующие слова: "Под шубой парчовою нет порока! Закуй злодея в золото - стальное копье закона сломится безвредно; одень его в лохмотья - и погибнет он от пустой соломинки пигмея!"
Было бы, однако, в высшей степени несправедливо обобщать эти случаи и поддерживать на основании такого обобщения неблагоприятный и нередко даже враждебный взгляд на такую необходимую жизненную принадлежность состязательного процесса, как защита. Нельзя забывать те достойные глубокого уважения имена, которые оставили и оставят свой нравственный след в рядах адвокатуры, и ту постоянную и вполне бескорыстную работу, которую, нередко с большим напряжением сил, приходилось и приходится нести членам этой адвокатуры, защищая подсудимых по назначению от суда в огромном числе дел. Поэтому нельзя не отнестись с крайним сожалением к тем случаям, когда с прокурорской трибуны раздавались намеки и даже прямые указания на то, что защита руководится лишь денежными соображениями, когда, например, говорилось присяжным, что "уверения защитника в невинности обвиняемого вызваны не столько убеждением, сколько крупным гонораром", или что "к психиатрическим экспертизам защитники прибегают в тех случаях, когда хотят вырвать из рук правосудия своего клиента, которого никоим образом оправдать нельзя", или указывается на то, что защитники способны "своими закупленными руками на массаж закона и массаж подзащитных". Оскорбление противника обвинением, бросаемым ему лично или сословию, к которому он принадлежит, вносит в судебные прения крайнее раздражение и яд оскорбленного самолюбия. Не удивительно поэтому, что по одному делу, как видно было из сообщения газет южной России, защитник на заявление товарища прокурора о большом гонораре, заставляющем прибегать к искажению истины, ответил расценкою речи обвинителя соответственно времени, употребленному на ее произнесение, и получаемому последним содержанию и определил ее стоимость в пятиалтынный.
Главным образом должны быть признаны недопустимыми в речах обвинителя выходки по поводу племенных или вероисповедных особенностей подсудимого и объяснение его действий свойствами народности, к которой он принадлежит, причем эти свойства с непродуманной поспешностью, в качестве огульного обвинения, являются результатом обобщения отдельных, не связанных между собою случаев, и субъективных впечатлений оратора. В бытность мою обер-прокурором уголовного кассационного департамента я несколько раз самым энергическим образом выступал против таких приемов, и Сенат, в интересах истинного правосудия, кассировал приговоры, состоявшиеся после таких обвинительных речей. Сюда же надо отнести - наравне со стремлением расшевелить в присяжных религиозную или племенную обособленность - во-первых, запугивание присяжных результатами их оправдательного приговора; во-вторых, пользование их малой юридической осведомленностью; в-третьих, пренебрежительное отношение к их имеющему последовать решению; в-четвертых, личное удостоверение пред ними таких обстоятельств, которые имеют характер свидетельских показаний, облеченных в форму действующей на воображение картины, и, в-пятых, пользование поведением подсудимого на суде как уликою против него. Мне вспоминается шустрый провинциальный прокурор, хвалившийся тем, что умеет говорить с присяжными понятным им языком, а не "разводить, как он выражался, антимонию". По делу о шайке конокрадов, наличность которой отрицала защита, он обратился к присяжным со следующими словами: "Вот вам говорят, что здесь нет шайки, а простое стечение виновных в одном преступлении; однако, господа присяжные, посчитайте-ка по пальцам - сколько тут подсудимых?! Один, два, четыре, шесть, семь! Ну, как же не шайка?!" "Вам говорят,- продолжал он,- что вина их не доказана, и просят об их оправдании. Что ж! Оправдайте! Воля ваша! Только вот что я вам скажу: смотрю я в окошко и вижу на дворе ваших лошадей и брички, телеги и нетычанки, в которых вы собрались со всех концов уезда и собираетесь уехать домой. Что ж! Оправдайте! Пешком уйдете!.." В 1903 году товарищ прокурора одного из больших поволжских судов в обвинительной речи своей сказал: "Я согласен, что улики, предъявленные против подсудимых, малы и ничтожны, скажу даже более, что будь я вместе с вами, господа присяжные, в вашей совещательной комнате, то я, конечно, как судья должен был бы признать эти улики недостаточными для обвинения. Но как представитель обвинения, а следовательно, представитель общества и государства, я поддерживаю, тем не менее, обвинение против подсудимых и громко заявляю, что и на будущее время при столь же малых уликах я буду составлять обвинительные акты: слишком уж много краж развелось за последнее время, и мы будем оберегать от них общество, засаживая в предварительное заключение заподозренных воров-рецидивистов хотя бы и по таким уликам". В старые годы такое заявление в устах лица прокурорского надзора было немыслимо как по своему цинизму, так и по совершенному извращению задач обвинителя на суде.
Нужно ли говорить о том, как осторожно и в каких узких пределах допустимо взвешивать поведение подсудимого на суде? В моей ранней практике был случай, послуживший мне в этом отношении тяжелым и поучительным уроком. В качестве молодого товарища прокурора Харьковского окружного суда я обвинял одного мещанина в растлении 13-летней девочки. Подсудимый отрицал свою вину, а эксперты, как тогда часто случалось, совершенно разошлись в своих мнениях. В то время, когда потерпевшая девочка со слезами рассказывала про гнусность, над нею проделанную, а ее мать с волнением описывала непосредственные признаки преступления, виденные ею по горячим следам, подсудимый, сидевший против меня у противоположной стены судебного зала, не только улыбался, но неслышно смеялся во весь рот... То же самое делал он и во время убийственного для него показания эксперта, профессора Питры. Возражая защитнику, который ссылался на свидетельства соседей подсудимого, говоривших, что последний - человек скромный, доброго поведения и богобоязненный, я сказал присяжным, что эти его свойства едва ли подтверждаются его поведением на суде, где скорбь матери и слезы дочери не возбуждают в нем ничего, кроме смеха. Защитник не возражал, и присяжные ушли совещаться. "Я вас не узнаю, - сказал мне почтенный член суда, старик М. И. Зарудный. - Что это вы так на него напали? Ведь он вовсе не смеется, а плачет все время. У него от природы или от какого-нибудь несчастного случая рот до ушей - и судорога лица, сопровождающая слезы, вызывает гримасу, похожую на смех. Я сидел к нему гораздо ближе, чем вы, и мне это было ясно видно". Подойдя вплотную к месту подсудимого, я убедился в справедливости слов Зарудного и с ужасом представил себе, что присяжные могли разделить мое заблуждение и что слова мои легли тяжелым камнем на чашу обвинения. Пословица говорит: "Кто в море не бывал - тот Богу не маливался". Она применима, однако, и к другим случаям жизни - и я испытал это в данном случае на себе. Вернуть присяжных было невозможно по отсутствию законного повода - и те полчаса, которые они совещались, показались мне целой вечностью. Я решил в душе выйти в отставку, если приговор будет обвинительный... Мое взволнованное и вместе удрученное состояние разрешилось невольными слезами благодарности судьбе, когда я услышал слова: "Нет, не виновен".
Наконец, в речи обвинителя не должно находить себе места личное самолюбие, ищущее себе удовлетворение в том, что суд или присяжные заседатели заявляют в своем приговоре о согласии с его доводами. Представитель обвинения по существу своих обязанностей не может быть лично заинтересован в исходе дела. Возможны случаи, когда этим обязанностям не противоречит и содействие подсудимому в представлений на суде данных для оправдания, если только таковые действительно существуют. Первым делом, назначенным к слушанию в Казанском окружном суде в 1870 году, вскоре после его открытия, было дело Каляшина и Беловой, обвиняемых в отравлении и задушении мужа последней. В воспоминаниях об экспертизе мною указаны те разноречия между сведущими людьми, которые возникли в судебном заседании. Присяжные заседатели сразу встретились с обвинением, основанным на косвенных уликах. Я считал себя обязанным сказать представителям общественной совести следующее: "Для того, чтобы обсуждение преступления было возможно для вас, господа заседатели, надо исследовать все обстоятельства дела до мельчайших подробностей, сопоставить и сгруппировать их, пояснить одно другим и из всего этого сделать вывод о виновности лица. Чтобы выяснить пред вами все темные стороны дела, существует особое учреждение - прокурорский надзор, имеющий на суде особую власть - oбвинительную. Не обвиняя во что бы то ни стало, не стремясь непременно добиться от вас тяжелого приговора, обвинитель шаг за шагом идет по пути, пройденному преступлением, поверяет вам свои наблюдения и выводы и, придя к убеждению в виновности подсудимого, обязывается высказать вам это убеждение. Если защита найдет светлые стороны в деле и обнаружит обстоятельства, которые иным, более отрадным лучом озарят действие подсудимого и заставят вас не поверить его виновности или сильно усомниться в ней, то вы должны его оправдать, а у представителя обвинительной власти останется сознание, что он сделал все, что следовало для выполнения трудной и подчас очень тяжелой обязанности. Но если факты - молчаливые, но многозначительные факты - не будут опровергнуты; если вы не почувствуете в сердце своем невиновности подсудимых и если в вашем уме не возникнет основательных сомнений в их виновности, то вы, спокойно исполняя свою задачу быть судьями и защитниками общества от двух одинаковых опасностей - безнаказанности очевидного преступления и осуждения неповинного - согласитесь с обвинителем и произнесете обвинительный приговор".
Такого взгляда я держался в течение всей моей восьмилетней прокурорской деятельности, глубоко сознавая, что для истинной справедливости нет ничего опаснее, как выветривание из основных приемов отправления правосудия возвышающей их человечности. Там, где справедливость и правосудие не сливаются в единое понятие, где возможно повторить слова Бомарше, влагаемые в уста Фигаро и обращенные к судебному деятелю: "Рассчитываю на вашу справедливость, хотя вы и служитель правосудия", там общественный быт поколеблен в своих нравственных основаниях. Я имел радость сознавать, что мои многочисленные товарищи, за небольшими исключениями, разделяли и осуществляли мои воззрения. Думаю, что правосудие от этого ничего не проиграло, а спокойное достоинство обвинительной власти несомненно выигрывало и в глазах суда, и в общественном мнении. Обязанность прокурора, находящего оправдания подсудимого уважительными, не поддерживать обвинительный акт, опровергнутый судебным следствием, заявив о том суду по совести, являет собою одно из лучших выражений того духа живого беспристрастия, который желали упрочить в судебной деятельности составители Судебных уставов. Они не ограничились предоставлением прокурору права отказа от обвинения, но вменили ему это в обязанность, предусмотрев при этом и оба вида судебного состязания - судебное следствие и прения. Обвинительный акт, опирающийся на различные доказательства, между которыми главное место занимают свидетельские показания, может оказаться лишенным всякой силы, когда эти доказательства при разработке их судом на перекрестном допросе, при обозрении их или при экспертизе предстанут совсем в другом виде, чем тот, который они имели в глазах обвинителя, составлявшего акт. Данные обвинительного акта могут остаться и нетронутыми, но то, что будет приведено защитой подсудимого или им самим в свое оправдание, может до такой степени правдиво изменить житейский облик подлежащего суду поступка, установив на него иную точку зрения, что поддержание обвинения во что бы то ни стало являлось бы действием не только бесцельным, но и нравственно недостойным. Достаточно указать хотя бы на случай, где первоначальное обвинение в убийстве вырождается в наличность необходимой обороны или такой неосторожности, которую по справедливости, ввиду условий и обстановки происшествия, невозможно вменить в вину, и т. п. Чуждые установлению каких-либо формальных рамок, составители Судебных уставов мерилом необходимости отказа от обвинения, в возвышенном доверии к духовному складу судебных деятелей, поставили единое внутреннее убеждение прокурора, предоставив ему находить побуждения к отказу в голосе его совести. Конечно, такой отказ не должен быть поспешным и непродуманным или, точнее говоря, непрочувствованным; точно так же он не может быть голословным и нуждается в мотивировке. Сколько мне известно, в судебной практике отказы от обвинения были не часты, а в первые годы существования новых судов эти отказы сопровождались иногда оригинальными последствиями. Так, в 1866 году, когда в стенах Московского окружного суда по делу об убийстве впервые было заявлено товарищем прокурора об отказе от обвинения, окружной суд без дальних околичностей объявил подсудимых свободными от суда, предоставив, таким образом, прокурору, а не присяжным заседателям решить судьбу подсудимого. Между тем присяжные заседатели иногда относились к подобным отказам вполне самостоятельно. Мне пришлось это испытать на себе в Харькове.
В летнюю сессию присяжных заседателей рассматривалось дело о крестьянине Кухарчуке, обвиняемом в краже с повозки в пути. День был душный, дело - четвертое по порядку - было начато слушанием в семь часов вечера. Присяжные были уже, очевидно, утомлены, а на перекрестном допросе доказательства обвинения разваливались одно за другим. Я решил отказаться от обвинения и заявил об этом суду, в сжатом изложении сопоставив данные обвинительного акта с их существенным изменением на суде. К несчастью для подсудимого, защитником был кандидат на судебные должности, весьма добросовестный и знающий человек, но обладавший тем, что называется суконным языком. Это была его первая защитительная речь, очевидно, написанная заранее и неоднократно просмотренная. Вероятно, уже за несколько дней до заседания он учил ее наизусть и даже, быть может, уподобляясь Мольеру, читал ее своей кухарке или кому-нибудь из близких, заранее волнуясь в ожидании своего maiden speech*(91). Мой отказ от обвинения разбивал его тревожные надежды, и, жалея потраченный труд, он решил не ограничиться присоединением к моему заявлению. И вот, в течение почти полутора часов, медлительно и нудно потекла его речь. Он не замечал невольных знаков нетерпения со стороны судей и некоторых из присяжных и так вошел в свою роль, что совершенно забыл о моем заявлении. "Напрасно обвинитель силится утверждать, что подсудимый виновен..." - процитировал он с унылым пафосом заранее написанное место своей речи, обращаясь в мою сторону, после того, как я отказался от обвинения. Я едва удержался, чтобы не рассмеяться, невольно вспомнив только что появившийся тогда рассказ Щедрина, в котором один из обывателей, пришедших к новому градоначальнику на поклон, повествует, как последний, выйдя к ним, крикнул: "Пикните вы только у меня!" - и прибавляет: "А мы, сударь, и не пикали". После краткого напутствия председателя присяжные ушли совещаться, а через четверть часа вынесли вердикт, гласивший: "Да, виновен". По особой милости судьбы в деле нашлись кассационные поводы, уваженные Сенатом. Первое время деятельности новых судов высшая прокуратура относилась к отказам от обвинения неодобрительно. Мне известно несколько таких случаев, и лично я должен был, будучи товарищем прокурора в Петербурге, давать по требованию прокурора палаты объяснение оснований, по которым я отказался поддерживать обвинение, изложенное в определении судебной палаты. Бывали, впрочем, и обратные случаи, и мне пришлось однажды по одному харьковскому делу, волновавшему на месте сословные страсти, имевшие отголосок и в Петербурге, решительным образом отклонить высокое и влиятельное служебное предложение принять на себя обвинение с тем, чтобы на суде от него отказаться. Обращаясь мысленно от приемов обвинения по существу, которых я держался, стараясь быть последовательным в своем взгляде на прокурора как на говорящего судью, к созданию и к выработке внешней их оболочки, я не могу не припомнить беседы с воспитанниками выпускного класса Училища правоведения после одной из моих лекций по уголовному процессу в конце семидесятых годов. Они спрашивали меня, что им - готовящимся к судебной деятельности - нужно делать, чтобы стать красноречивыми. Я отвечал им, что если под красноречием разуметь дар слова, волнующий и увлекающий слушателя красотою формы, яркостью образов и силою метких выражений, то для этого нужно иметь особую способность, частью прирожденную, частью же являющуюся результатом воспитательных влияний среды, примеров, чтения и собственных переживаний. Дар красноречия, по мнению Бисмарка, который хотя и не был красноречив сам, но умел ценить и испытывать на себе красноречие других, имеет в себе увлекающую силу, подобно музыке и импровизации. "В каждом ораторе,- говорил он,- который действует красноречием на своих слушателей, заключается поэт, и только тогда, когда он награжден этим даром и когда, подобно импровизатору, он властно повелевает своему языку и своим мыслям, он овладевает теми, кто его слушает". Поэтому невозможно преподать никаких советов, исполнение которых может сделать человека красноречивым. Иное дело уметь говорить публично, т. е. быть оратором. Это уменье достигается выполнением ряда требований, лишь при наличности которых можно его достигнуть. Этих требований или условий, по моим наблюдениям и личному опыту, три: нужно знать предмет, о котором говоришь, в точности и подробности, выяснив себе вполне его положительные и отрицательные свойства; нужно знать свой родной язык и уметь пользоваться его гибкостью, богатством и своеобразными оборотами, причем, конечно, к этому знанию относится и знакомство с сокровищами родной литературы.
По поводу требования знания языка я ныне должен заметить, что приходилось слышать мнение, разделяемое многими, что это дело таланта: можно знать язык и не уметь владеть им. Но это неверно. Под знанием языка надо разуметь не богатство Гарпагона или Скупого рыцаря, объятое сном силы и покоя на дне запертых сундуков, а свободно и широко тратимые, обильные и даже неисчерпаемые средства. "Когда мы прониклись идеею, когда ум хорошо овладел своею мыслью, - говорит Вольтер, - она выходит из головы вполне вооруженною подходящими выражениями, облеченными в подходящие слова, как Минерва, вышедшая вся вооруженная из головы Юпитера". В записках братьев Гонкур приводятся знаменательные слова Теофиля Готье: "Я бросаю мои фразы на воздух, как кошек, и уверен, что они упадут на ноги... Это очень просто, если знать законы своего языка". У нас в последнее время происходит какая-то ожесточенная порча языка, и трогательный завет Тургенева о бережливом отношении к родному языку забывается до очевидности. В язык вносятся новые слова, противоречащие его духу, оскорбляющие слух и вкус и притом, по большей части, вовсе не нужные, ибо в сокровищнице нашего языка уже есть слова для выражения того, чему дерзостно думают служить эти новшества. Рядом с этим протискиваются в наш язык иностранные слова взамен русских и, наконец, употребляются такие соединения слов, которые, по образному выражению Гонкура, "hurlent de se trouver ensemble"*(92). Неточностью слога страдают речи большинства судебных ораторов. У нас постоянно говорят, например: "внешняя форма" и даже - horribile dictu*(93) - "для проформы". При привычной небрежности речи нечего и ждать правильного расположения слов, а между тем это было бы невозможно, если бы оценивался вес каждого слова во взаимоотношении с другими. Недавно в газетах было напечатано объявление: "актеры-собаки" вместо "собаки-актеры". Стоит переставить слова в народном выражении "кровь с молоком" и сказать "молоко с кровью", чтобы увидеть значение отдельного слова, поставленного на свое место.
Наконец, сказал я, нужно не лгать. Человек лжет в жизни вообще часто, а в нашей русской жизни и очень часто, трояким образом: он говорит не то, что думает,- это ложь по отношению к другим; он думает не то, что чувствует,- это ложь самому себе, и, наконец, он впадает в ложь, так сказать, в квадрате: говорит не то, что думает, а думает не то, что чувствует. Присутствие каждого из этих видов лжи почти всегда чувствуется слушателями и отнимает у публичной речи ее силу и убедительность. Поэтому искренность по отношению к чувству и к делаемому выводу или утверждаемому положению должна составлять необходимую принадлежность хорошей, т. е. претендующей на влияние, речи. Изустное слово всегда плодотворнее письменного: оно живит слушающего и говорящего. Но этой животворной силы оно лишается, когда оратор сам не верит тому, что говорит, и, утверждая, втайне сомневается или старается призвать себе на помощь вместо зрелой мысли громкие слова, лишенные в данном случае внутреннего содержания. Слушатель почти всегда в этих случаях невольно чувствует то, что говорит Фауст: "Wo Begriffe fehlen, da stellt ein Wort zur rechten Zeit sich ein"*(94). Вот почему лучше ничего не сказать, чем сказать ничего. "Поэтому,- заключил я нашу беседу,- не гонитесь за красноречием. Тот, кому дан дар слова, ощутит его, быть может, внезапно, неожиданно для себя и без всяких приготовлений. Его нельзя приобресть, как нельзя испытать вдохновение, когда душа на него неспособна. Но старайтесь говорить хорошо, любите и изучайте величайшую святыню вашего народа - его язык. Пусть не мысль ваша ищет слова и в этих поисках теряет время и утомляет слушателей, пусть, напротив, слова покорно и услужливо предстоят пред вашею мыслью в полном ее распоряжении. Выступайте во всеоружии знания того, что относится к вашей специальности и на служение чему вы призваны, а затем - не лгите, т. е. будьте искренни, и вы будете хорошо говорить, или, как гласит французская судебная поговорка: "Vous aurez l'oreille du tribunal"*(95). Теперь, после долгого житейского опыта, я прибавил бы к этим словам еще и указание на то, что ораторские приемы совсем не одинаковы для всех вообще публичных речей и что, например, судебному оратору и оратору политическому приходится действовать совершенно различно. Речи политического характера не могут служить образцами для судебного оратора, ибо политическое красноречие совсем не то, что красноречие судебное. Уместные и умные цитаты, хорошо продуманные примеры, тонкие и остроумные сравнения, стрелы иронии и даже подъем на высоту общечеловеческих начал - далеко не всегда достигают своей цели на суде. В основании судебного красноречия лежит необходимость доказывать и убеждать, т. е., иными словами, необходимость склонять слушателей присоединиться к своему мнению. Но политический оратор немного достигнет, убеждая и доказывая. У него та же задача, как и у служителя искусств, хотя и в других формах. Он должен, по выражению Жорж Санд, "montrer et emouvoir"*(96), т.е. осветить известное явление всею силою своего слова и, умея уловить создающееся у большинства отношение к этому явлению, придать этому отношению действующее на чувство выражение. Число, количество, пространство и время, играющие такую роль в критической оценке улик и доказательств при разборе уголовного дела, только бесплодно отягощают речь политического оратора. Речь последнего должна представлять не мозаику, не тщательно и во всех подробностях выписанную картину, а резкие общие контуры и рембрандтовскую светотень. Ей надлежит связывать воедино чувства, возбуждаемые ярким образом, и давать им воплощение в легком по усвоению, полновесном по содержанию слове.
Искать указаний - как надо говорить - в руководствах по части красноречия, по большей части, совершенно бесполезно. У нас исследования о существе и приемах красноречия сводились, за исключением замечательного для своего времени труда Ломоносова "Краткое руководство к риторике на пользу любителей сладкоречия.-1744 и 1748 гг.", до конца шестидесятых годов к повторению теоретических положений и примеров, почерпаемых преимущественно у Квинтилиана и Цицерона, причем почему-то забывалось превосходное "Рассуждение об ораторе" Тацита. Попыток к самостоятельной разработке вопроса о красноречии вследствие отсутствия нового, практического материала мы в литературе не встречаем. "Златослов, или Открытие риторской науки" 1798 года и "Детская риторика, или Благоразумный Вития" 1787 года не могут идти в сравнение с трудом Ломоносова, а "Риторика в пользу молодых девиц, которая равным образом может служить и для мужчин, любящих словесные науки", изданная в 1797 году Григорием Глинкою, есть, в сущности, перевод сочинения Гальяра, лишь снабженный довольно ядовитыми замечаниями переводчика. Хотя Академия наук в самом начале девятнадцатого столетия "старалась сочинить логику, риторику и пиитику", "яко главные основания словесных наук", но это старание разрешилось одними благими намерениями. Лишь в 1815 году впервые на русском языке появилась составленная Феофилактом Малиновским книга, посвященная "Основаниям красноречия". В следующем году тот же автор издал "Правила красноречия, в систематический порядок науки приведенные и Сократовым способом расположенные". Для знакомства с этим первым опытом теории красноречия достаточно привести следующий ответ автора на вопрос о том, какое качество должна иметь речь, удовлетворяющая потребности сердца. Вот он: "Сердце желает с готовою истиною войти в храм своего собственного удовольствия, почувствовав к ней какую-либо страсть, ибо единственная его потребность чувствовать, без сего оно терзается скукою".
Из сего следует, что прекрасная речь имеет связь с нашим сердцем; дело оратора - открыть путь, которым описываемый предмет входит во внутренность оного. Тогда он, говоря с ним и приводя его в движение, побеждает самовластие и преклоняет волю его без сопротивления на свою сторону". Или вот как определяется смешное как составная часть некоторых видов ораторской речи: "Как скоро душа наша чувствует ничтожное насилие естественного или разумного, состоящее в действиях, не сходных с законами природы или хорошего произвола, то она, будучи уверена внутренно в непременности и в непоколебимости их, предчувствуя, что зла для нее от того не воспоследует, издевается над слабым усилием, ничтожность коего наполняет его веселостью и растворяет дух радостью, который ведет за собою физическое потрясение почти целого тела". В том же году в Москве, в типографии Селивановского напечатана книга неизвестного автора "Оратор, или о Трех главных совершенствах красноречия - ясности, важности и приятности", вся построенная на примерах из Цицерона. В ней заслуживает, однако, внимания указание на "выбор литер и слогов" для придания речи "важности", причем рассуждение о том, что литера R приличествует материи печальной и страшной (terror, horror, horrendum)*(97)"Наводящее страх, ужас (лат.).", удивительным образом совпадает с объяснениями Эдгарда По к его знаменитому стихотворению "Ворон". Дальнейший шаг был сделан Мерзляковым в его рассуждении 1824 года "Об истинных качествах поэта и оратора" и в речи профессора Петра Победоносцева "О существенных обязанностях Витии и о способах к приобретению успеха в красноречии", произнесенной на годовом акте Московского университета 3 июля 1831 г. Наконец, в 1844 г. вышли "Правила высшего красноречия" Сперанского, представляющие систематический обзор теоретических правил о красноречии вообще, изложенных прекрасным языком, но совершенно лишенных практической поучительности за отсутствием примеров. Из всех этих сочинений, не считая даже неудобочитаемых упражнений в элоквенции Малиновского, ничего или, во всяком случае, очень мало может извлечь судебный оратор. Правила, оставленные Квинтилианом и Цицероном и выводимые исключительно из их речей, в значительной мере неприемлемы для современного оратора. Древний грек и древний римлянин выросли в общественных условиях, весьма отличных от тех, в которых развиваются современный европейский судебный оратор и его слушатели. И сами они, и слушатели принадлежали к другому этнографическому типу. Многое из того, что у этих ораторов выходило вполне естественным, показалось бы в настоящее время неискренной декламацией. Притом, как судебный оратор Демосфен гораздо ниже Цицерона и, в сущности, в своих речах судебного характера едва ли стоит выше обыкновенного логогрифа. Он велик в защите погибавшего государственного строя против внешнего врага и внутреннего разложения. Речи его проникнуты альтруизмом, и слово его постоянно поднимается в область общих начал. Целям судебного красноречия гораздо более удовлетворяют речи Цицерона. Он ближе к делу, глубже в анализе мелочных фактов. Он более на земле, на практической почве, и в нем сильнее сказывается тот "esprit de combativite"*(98)"Боевой задор, готовность к бою (фр.).", который составляет необходимую принадлежность судебного оратора, стремящегося к успеху. Одним словом, в его ораторских приемах всегда слышится прежде всего обвинитель или защитник. Чудесный стилист и диалектик, он одинаково искусно впадает в пафос, или предается иронии, или, наконец, ошеломляет противника яростными эпитетами. Достаточно вспомнить делаемые им, сыплющиеся как из рога изобилия различные характеристики в речах против Катилины: отравитель, разбойник, отцеубийца, фальсификатор, друг каждой проститутки, соблазнитель и убийца. Несомненно, однако, что большая часть этих приемов неприменима в современном суде.
Первым по времени трудом на русском языке, предназначенным для судебных ораторов, явилось "Руководство в судебной защите" знаменитого Миттермайера, переведенное и изданное в 1863 году А. М. Унковским. Несмотря на общие похвалы, которыми встречено было это сочинение у нас, оно едва ли оказало услугу кому-либо из наших судебных ораторов. Исходя из мысли об учреждении в университетах особых кафедр "для преподавания руководства к словесным прениям", Миттермайер предлагает вниманию лиц, посвящающих себя уголовной защите, свой труд, чрезвычайно кропотливый, в значительной мере чисто теоретический и весьма несвободный от приемов канцелярского производства, несмотря на то, что у автора везде предполагается защита перед судом присяжных заседателей. Масса параграфов (сто тридцать шесть), разделяющихся на пункты А, В, С, распадающиеся в свою очередь на отделы, обозначенные греческими буквами, производит при первом взгляде впечатление широкого захвата и глубокой мысли, а в действительности содержит в себе элементарные правила обмена суждений, изложенные притом в самых общих выражениях. Среди этих правил попадаются, впрочем, и практические советы, поражающие своею наивностью. Такова, например, рекомендация защитнику не утаивать от подсудимого (sic!) грозящего ему наказания, как будто обвиняемый и защитник находятся в отношениях больного к врачу, причем последний, во избежание осложнения недуга своего пациента, иногда скрывает от него его опасное состояние. Условиями судебного красноречия Миттермайер ставит наличность основательных доказательств, ясный способ изложения и очевидную добросовестность "в соединении с тем достоинством выражений, которое наиболее прилично случаю". Поэтому он советует говорить защитительную речь по заранее заготовленной записке, избегая А) выражений плоских, Б) напыщенных, В) устарелых, Г) иностранных и Д) вообще всяких излишних нововведений, обращая при этом внимание на: а) ударение, б) расстановки, в) различные тоны речи и г) телодвижения. Едва ли нужно говорить, что в таком определении красноречия оно - употребляя выражение Тургенева - и "не ночевало". Доказательства могут оказаться весьма основательными (например, alibi, поличное, собственное признание), ясная мысль может быть облечена в "приличные случаю" выражения и не покушаться извращать истину - и тем не менее от речи будет веять скукой. Нужна легкая форма, в которой сверкает пламень мысли и искренность чувства. Наиболее живой отдел труда Миттермайера - это говорящий об отношении защитника к доказательствам, но и он гораздо ниже по содержанию, чем прекрасная, но, к сожалению, составляющая библиографическую редкость книга нашего почтенного криминалиста Жиряева "Теория улик" или богатое опытом и до сих пор не устаревшее сочинение Уильза "Теория косвенных улик".
С тех пор в оценках речей русских судебных ораторов, в заметках самих ораторов и в наставлениях начинающим адвокатам в различных специальных брошюрах появлялись указания на приемы и методы того или другого оратора или на его собственные взгляды на свою профессию. Но несмотря на ценность отдельных этюдов все это или отрывочно или, главным образом, сведено к оценке и выяснению свойств, таланта и личных приемов определенной личности. Лишь в последнее время появилось прекрасное систематическое по судебному красноречию сочинение П. С. Пороховщикова (Сергеича) "Искусство речи на суде" (1910 г.).
На первом плане я, конечно, считал нужным ставить изучение дела во всех его частях, вдумываясь в видоизменение показаний одних и тех же лиц при дознании и следствии и знакомясь особенно тщательно с вещественными доказательствами. Последнее - скучная и кропотливая работа, казавшаяся порою бесплодною, приносила, однако, во многих случаях чрезвычайно полезные результаты, имевшие решительное влияние на исход дела. Вещественные доказательства не только представляют собою орудия и средства, следы и плоды преступления, но вдумчивое сопоставление их между собою дает иногда возможность проследить постепенную подготовку преступления и даже самое зарождение мысли о нем. В целях правосудия это весьма важно, ибо не только дает опору обвинению, но и создает законную возможность отказа от него. В деле Янсен и Акар, обвинявшихся во ввозе в Россию фальшивых кредитных билетов, мне удалось выработать крайне вескую улику, сопоставляя между собою номера кредитных билетов, расположенных в двух партиях, направленных в отдаленные один от другого города; в деле о диффамации в печати семиреченского губернатора Аристова, по коему состоялся обвинительный приговор в Судебной палате,- разбором официальной переписки о маленьком народце "таранчах", приобщенной, между прочим к делу, удалось установить, что семиреченский губернатор вполне заслужил то, что он называл диффамацией,- и иметь удовольствие отказаться в Сенате от обвинения. Я уже не говорю о том, до какой степени разбор приобщенных к делам переписок, заметок, дневников и других рукописей обвиняемых или потерпевших дает возможность ознакомить суд с их личностью, иногда их же собственными словами. Могу сослаться в этом отношении на характеристики скопца Солодовникова и ростовщика Седкова в моей книге "Судебные речи". Как председатель суда, я бывал не раз свидетелем прискорбных сюрпризов, которые создавались для сторон во время судебного заседания, вследствие незнакомства их с тем, что содержится в не просмотренных ими пакетах и свертках, лежащих на столе вещественных доказательств.
Отсутствие тщательного изучения дела не только грозит такими сюрпризами, но побуждает обвинителя прибегать иногда к приемам, о нравственном значении которых не может быть двух мнений. Я помню одного известного адвоката, ученого, талантливого и знающего - в частной жизни, как говорят, доброго и готового на дружеские услуги, но неразборчивого ни в свойстве дел, ни в свойстве приемов, вносимых им в судебное состязание. По громкому, волновавшему общество, делу о подлоге огромной важности он принял на себя обязанности гражданского истца и, придя ко мне вечером накануне заседания, просил дать ему прочесть дело, находившееся у меня как у будущего обвинителя. "Какой том?" - спросил я его. - "А разве их много?" - в свою очередь спросил он. - "Четырнадцать, да семь томов приложений и восемь связок вещественных доказательств". - "Ах, черт их возьми!.. Где же мне все это разбирать... Но я изучил обвинительный акт: мастерски написан!" - "Так как мы имеем во многом общую задачу в деле, то скажите, как вы смотрите на эпизод с NN?" - "А в чем он состоит?" - "Да ведь ему исключительно посвящена целая глава обвинительного акта, который вы изучили..." - "По правде говоря, я его только перелистал, но у меня будут свои доказательства". В судебном заседании, длившемся целую неделю, он молчал все время судебного следствия и лишь при заключении его потребовал, чтобы было прочтено письмо одного из умерших свидетелей, находящееся в таком-то томе, на такой-то странице, в котором пишущий врач почти что сознается в содействии к отправлению на тот свет других свидетелей, опасных для богатого и влиятельного подсудимого. Это заявление произвело большое впечатление на присяжных и на публику, так как среди последней был пущен ни на чем не основанный слух, что неудобные для подсудимых свидетели "устранены из дела навсегда", а присяжные находились под впечатлением происшедшей у них на глазах смерти одного - очень волновавшегося - свидетеля, последовавшей от разрыва сердца. В месте, указанном поверенным гражданского истца, оказалась чистая страница. Он указал на другой том производства, которого, как мне, из его же слов, было известно, даже не видал,- и там оказалась какая-то незначительная бумага, а на гневный вопрос председателя, после того, как я и защитники заявили, что такого письма ни в деле, ни в вещественных доказательствах нет, объяснил, что том и страница были у него записаны на бумажке, но ее у него "кто-то стащил", причем снова повторил содержание вымышленного письма. На вопрос мой, в перерыв заседаний, зачем он ссылается на документы, которых в деле нет, он, улыбаясь, цинично отвечал: "Да и я знаю, что нет, но у присяжных все-таки кое-что да останется!" Таковы были его свои доказательства!
Изучение и знание дела во всех его подробностях было, по крайней мере в начале семидесятых годов, необходимо для проведения в жизнь возможно широким образом и в неприкосновенности основных начал деятельности реформированного суда - устности, гласности и непосредственности. Я помню заседание по одному очень сложному и серьезному делу, длившееся шесть дней, в 1872 году. В деле была масса протоколов осмотров и обысков, показаний неявившихся свидетелей и множество документов, весьма нужных для судебного состязания. По закону, каждая из сторон могла требовать их прочтения, томительного и подчас трудно уловимого. Мы с К. К. Арсеньевым, стоявшим во главе защиты по делу, молчаливым соглашением решили почти ничего не читать на суде и провести весь процесс на строгом начале устности. Поэтому, во всех нужных случаях, каждый из нас с согласия противника, просил разрешения ссылаться на письменный материал, говоря присяжным: "Господа, в таком-то документе, протоколе или показании есть такое-то место, выражение, отметка, цифра; прошу удержать их в памяти; если я ошибся, мой противник меня поправит". Таким образом мы провели все заседание, не прочитав присяжным ничего, но рассказали очень многое. Конечно, это требовало, кроме знания подробностей дела, большого напряжения памяти и взаимного уважения сторон. Но первая в то время у К. К. Арсеньева и у меня была очень сильна, а взаимное уважение само собою вытекало из одинакового понимания нами задач правосудия.
Ознакомясь с делом, я приступал прежде всего к мысленной постройке защиты, выдвигая перед собою резко и определительно все возникающие и могущие возникнуть по делу сомнения, и решал поддерживать обвинение лишь в тех случаях, когда эти сомнения бывали путем напряженного раздумья разрушены и на развалинах их возникало твердое убеждение в виновности. Когда эта работа была окончена, я посвящал вечер накануне заседания исключительно мысли о предстоящем деле, стараясь представить себе, как именно было совершено преступление и в какой обстановке. После того, как я пришел к убеждению в виновности путем логических, житейских и психологических соображений, я начинал мыслить образами. Они иногда возникали предо мною с такою силой, что я как бы присутствовал невидимым свидетелем при самом совершении преступления, и это без моего желания, невольно, как мне кажется, отражалось на убедительности моей речи, обращенной к присяжным. Мне особенно вспоминается в этом отношении дело банщика Емельянова, утопившего в речке Ждановке, для того, чтобы сойтись с прежней любовницей, свою тихую, молчаливую и наскучившую жену. Придя к твердому убеждению в его виновности (в чем он и сам после суда сознался), несмотря на то, что полиция нашла, что здесь было самоубийство, я в ночь перед заседанием, обдумывая свои доводы и ходя, по тогдашней своей привычке, по трем комнатам своей квартиры, из которых лишь две крайние были освещены, с такой ясностью видел, входя в среднюю темную комнату, лежащую в воде ничком, с распущенными волосами, несчастную Лукерью Емельянову, что мне, наконец, стало жутко.
Речей своих я никогда не писал. Раза два пробовал я набросать вступление, но убедился, что судебное следствие дает такие житейские краски и так перемещает иногда центр тяжести изложения, что даже несколько слов вступления, заготовленного заранее, оказываются вовсе не той увертюрой, выражаясь музыкальным языком, с которой должна бы начинаться речь. Поэтому, в отношении к началу и заключению речи, я держался поговорки: "Как бог на душу положит". Самую сущность речи я никогда не писал и даже не излагал в виде конспекта, отмечая лишь для памяти отдельные мысли и соображения, приходившие мне в голову во время судебного следствия, и набрасывая схему речи, пред самым ее произнесением, отдельными словами или условными знаками, значения которых, должен сознаться, через два-три месяца уже сам не помнил и не понимал. Я всегда чувствовал, что заранее написанная речь должна стеснять оратора, связывать свободу распоряжения материалом и смущать мыслью, что что-то им забыто или пропущено. Профессор Тимофеев в своих статьях об ораторском искусстве не ошибается, говоря, что Спасович всегда писал свои речи: он действительно подготовлял свои речи на письме, чем довольно коварно пользовались некоторые его противники, ограничиваясь кратким изложением оснований обвинения и выдвигая свою тяжелую артиллерию уже после того, как Спасович сказал свою речь, причем его возражения, конечно относительно, бывали слабы. Писал свои речи и Н. В. Муравьев - крупным раздельным почерком, очень искусно и почти незаметно читал наиболее выдающиеся места из них. Обвиняя под моим председательством братьев Висленевых и Кутузова, судимых за подлоги, он, после речей защиты, просил перерыв на два часа и заперся в моем служебном кабинете, чтобы писать свое возражение. Не надо забывать, что не только там, где личность подсудимого и свидетелей изучается по предварительному следствию, но даже и в тех случаях, когда обвинитель наблюдал за следствием и присутствовал при допросах у следователя, судебное заседание может готовить для него большие неожиданности. Нужно ли говорить о тех изменениях, которые претерпевает первоначально сложившееся обвинение и самая сущность дела во время судебного следствия? Старые свидетели забывают зачастую то, о чем показывали у следователя, или совершенно изменяют свои показания под влиянием принятой присяги; их показания, выходя из горнила перекрестного допроса, иногда длящегося несколько часов, совершенно другими, приобретают резкие оттенки, о которых прежде и помину не было; новые свидетели, впервые являющиеся на суд, приносят новую окраску обстоятельствам дела и выясняют данные, совершенно изменяющие картину события, его обстановки, его последствий. Кроме того, прокурор, не присутствовавший на предварительном следствии, видит подсудимого иногда впервые - и пред ним предстает совсем не тот человек, которого он рисовал себе, готовясь к обвинению или занимаясь писанием обвинительной речи.
"В губернском городе судился учитель пения за покушение на убийство жены,- рассказывает из своего опыта П. С. Пороховщиков.- Это был мелкий деспот, жестоко издевавшийся над любящей, трудящейся, безупречной супругой и матерью; насколько жалким представлялся он в своем себялюбии и самомнении, настолько привлекательна была она своей простотой, искренностью. Муж стрелял в нее сзади, сделал четыре выстрела и всадил ей одну пулю в спину, другую в живот. Обвинитель заранее рассчитывал на то негодование, которое рассказ этой мученицы произведет на присяжных. Когда ее вызвали к допросу и спросили, что она может показать, она сказала: "Я виновата перед мужем, муж виноват передо мной - я его простила и ничего показывать не желаю. Я виновата - и я простила!" Обвинитель ожидал другого, ничего подобного он не предполагал, но надо сказать, что сколько бы он ни думал, как бы ни искал он сильных и новых эффектов, такого эффекта он никогда бы не нашел". Еще большие изменения может вносить экспертиза. Вновь вызванные сведущие люди могут иногда дать такое объяснение судебно-медицинской стороне дела, внести такое неожиданное освещение смысла тех или других явлений или признаков, что из-под заготовленной заранее речи будут вынуты все сваи, на которых держалась постройка. Каждый старый судебный деятель, конечно, многократно бывал свидетелем такой "перемены декораций". Если бы действительно существовала необходимость в предварительном письменном изложении речи, то возражения обыкновенно бывали бы бесцветны и кратки. Между тем в судебной практике встречаются возражения, которые сильнее, ярче, действительнее первых речей. Несомненно, что судебный оратор не должен являться в суд с пустыми руками. Изучение дела во всех подробностях, размышление над некоторыми возникающими в нем вопросами, характерные выражения, попадающиеся в показаниях и письменных доказательствах, числовые данные, специальные названия и т. п. должны оставить свой след не только в памяти оратора, но и в его письменных заметках. Вполне естественно, если он по сложным делам набросает себе план речи или ее схему - своего рода vade mecum*(99) в лесу разнородных обстоятельств дела. Но от этого еще далеко до изготовления речи в окончательной форме. Приема неписания речей держался и известный московский прокурор Громницкий, говорящий в своих воспоминаниях о писаных речах, что они "гладки и стройны, но бледны, безжизненны и не производят должного впечатления; это блеск, но не свет и тепло; это красивый букет искусственных цветов, но с запахом бумаги и клея". Мой опыт подтверждает этот взгляд. Из отзывов компетентных ценителей и из отношения ко мне присяжных заседателей, отношения, не выражаемого внешним образом, но чувствуемого, я убедился, что мои возражения, иногда нескольким защитникам сразу, сказанные без всякой предварительной подготовки и обыкновенно, по просьбе моей, немедленно по окончании речей моих противников, производили наибольшее впечатление.
Еще до вступления в ряды прокуратуры я интересовался судебными прениями и читал речи выдающихся западных судебных ораторов, преимущественно французских, но должен сознаться, что мало вынес из них поучительного. Их приемы не подходят к природе русского человека, которой чужда приподнятая фразеология и полемический задор. Замечание митрополита Филарета о том, что народ наш не настроен к напряженному и продолжительному вниманию, и краткое, близкое к разумению и сердцу слово он берет и, не роняя, уносит, вполне справедливо. Этим объясняется частый неуспех тех, иногда весьма способных, ораторов, которые говорят по нескольку часов, подвергая присяжных заседателей своеобразному измору, причем измор этот приводит зачастую к неожиданным результатам или к знакам нетерпения, смущающим говорящего. Речь обвинителя должна быть сжата и направлена на то, чтобы приковывать внимание слушателей, но не утомлять их. Судебный оратор должен избегать того, что еще Аристофан в своих "Облаках" называл "словесным поносом", замечая, что "у человека с коротким умом язык обыкновенно бывает слишком долгий". Мне вспоминается адвокат при одном из больших провинциальных судов на Волге, который любил начинать свои речи ab ovo*(100). По делу о третьей краже пред усталыми от предшествовавших дел присяжными он, пользуясь апатичным невмешательством председателя, посвятил первый час своей речи на историю возникновения права собственности и на развитие этого понятия с древнейших времен в связи с развитием культуры. "Теперь перехожу к обстоятельствам настоящего дела",- заключил он свой обзор и дрожащею от усталости рукою стал наливать себе стакан воды. Присяжные заседатели состояли, как нарочно, из купцов и мелких торговцев. Начинало смеркаться, наступило время закрывать лавки и подсчитывать выручку - и, вероятно, у многих из них мысль невольно обращалась к тому, что делает теперь "хозяйка" и как управился оставленный вместо себя "молодец". Когда наступила минута общего молчания перед переходом оратора от Египта, Рима и средних веков к "обстоятельствам дела", старшина присяжных с седою бородою и иконописной наружностью поднял давно уже опущенную голову, обвел страдальческим взглядом суд и оратора и, тяжело вздохнув, довольно громко, с явным унынием в голосе, произнес: "Эхе-хе-хех-эхе!" - и снова опустил голову. "Я кончил",- упавшим голосом сказал автор исторического исследования. Увы! Непонимание опасности такого измора существовало, как видно, и до недавнего времени. В одном из судов Украины товарищ прокурора, как удостоверено протоколом судебного заседания, сказал: "Я чувствую, что суд недоволен моей речью и делает разного рода жестикуляции; я прошу отдыха и воды - я устал". Можно себе представить, как должны были устать и судьи, и сколько воды, сверх выпитой товарищем прокурора, оказалось в его речи...
По поводу "жестикуляций", так уязвивших бедного словоохотливого обвинителя, я должен заметить, что всегда считал вполне неуместными всякие жесты и говорил свои речи, опираясь обеими руками на поставленную стоймя книгу Судебных уставов, купленную в 1864 году, тотчас по выходе ее в свет, и прошедшую со мною весь мой 40-летний судебный путь. Не думаю, чтобы резкие жесты и модуляции голоса были по душе русским присяжным заседателям, которые, по моим наблюдениям, ценят спокойствие и простоту в "повадке" обвинителя. Я не мог разделить восхищения некоторых почтительных ценителей пред красноречием обвинителя, который в историческом процессе первейшей важности и значения, характеризуя одного из подсудимых с чисто русской фамилией, возопил: "Нет! Нет! Он не русский!" - и, швырнув пред собою трагическим жестом длинный карандаш, в деланном бессилии опустился в кресло. Таким приемам место на театральных подмостках. Обвинителю, как и проповеднику, не следует забывать великого Петра в его Духовном регламенте: "Не надобно шататься вельми, будто веслом гребет; не надобно руками сплескивать, в боки упираться, смеяться, да ненадобно и рыдать: вся бо сия лишняя, и неблагообразна суть, и слушателей возмущает".
Во время моего прокурорства не существовало сборников судебных речей, по которым можно было бы подготовиться к технике речи. Приходилось полагаться на собственные силы. Уже впоследствии, чрез много лет по оставлении прокуратуры, я стал знакомиться с русским духовным красноречием и нашел в нем блестящие примеры богатства языка и глубины мысли. Несомненно, что первое место в этом отношении принадлежит митрополиту московскому Филарету, хотя его проповеди и не согревают сердца, как некоторые чудесные слова архиепископа Иннокентия, например "Слово в Великий Пятак", и не блещут широтою взгляда митрополита Макария. Ум гораздо более, чем сердце слышится в словах Филарета, которые, подобно осеннему солнцу, светят, но не греют. Но в них нет зато ни полемического задора Амвросия и Никанора, ни узкой злопыхательной нетерпимости некоторых из следующих проповедников. У Филарета поражает чистота и строгость языка и отсутствие причастий и деепричастий и частого употребления слова "который", причем у него в высшей степени проявляется то, что французы называют "la a sobriete de la parole"*(101), и доведено до виртуозности устранение всего излишнего. Он сам определяет значение живого слова, говоря, что оно может быть изострено как меч - и тогда оно будет ранить и убивать - и может быть измягчено как елей - и тогда оно будет врачевать. Его проповеди исполнены красивых и сжатых образов и богаты афоризмами. "Послушал бы молчания Исакова",- говорит он, упоминая о своем несбыточном желании посетить обитель преподобного Сергия при жизни последнего. "Да будут благословенны,- восклицает он,- и слово, и молчание. Да не будет слово праздно и молчание бессловесно". Или вот еще несколько афоризмов: "Видеть невидимые, но подлинные грехи человеку иногда мешают видимые, но мнимые добродетели". "Язвы друга, наносимые по братолюбию, достовернее, чем вольные лобзания врага". "Из глубины в день можно видеть звезды - это справедливо - только глубина должна быть крута, и чем глубже человек в своем смирении, тем яснее видит он небо". Читая Филарета, нельзя не удивляться искусству, с которым он в сильной и вместе сжатой форме умеет употребить приемы уподобления, повторения и сравнения, как, например, в следующем начале Слова на Рождество: "Слава Христу, явившемуся в смирении естества нашего, да явит нам образы смирения. Он явился в вертепе, чтобы мы довольны были кельей, в яслях, чтобы мы не требовали мягкого ложа, в пеленах, чтобы мы любили простую одежду, в несловесии младенческом, да будем яко дети простотою и незлобием и да не разрешаем языка нашего на празднословие". Образцы истинного красноречия находятся в Четьих-Минеях Макария. Мученики говорят в них Диоклетиану, игемонам и префектам целые речи, дышащие вдохновением и исполненные красоты сильного и содержательного слова, чему, конечно, способствует и церковно-славянский язык. Сжатость языка, скупость слов и рядом с этим богатство содержания, в них влагаемого, достойны внимательного изучения в Четьих-Минеях. Как много говорят, например, такие выражения, как "тесное и прискорбное житие", "общий естества человеческого смертный долг", "положить человека в сердце своем", "воевать тайным коварством во образе правды" и т. д.
О построении обвинительных речей могу сказать, что никогда не следовал какому-либо общему и предвзятому приему. Черпая свои доводы из житейского опыта, психологического анализа побуждений и сопоставления между собою объективных обстоятельств дела, я начинал речи то с краткого описания события преступления, то с оценки бытового значения преступного деяния, о котором шло дело, то с характеристики главнейших личностей в деле, то, наконец, с изложения шаг за шагом хода тех следственных действий, результатом которых явилось предание суду. Желая убеждать присяжных в том, в чем я сам был убежден, а не производить на них впечатление, я старался избегать действовать на их воображение, и, подчас видя со стороны присяжных доверие и сочувствие к тому, что я говорю, сознательно стирал слишком резкие контуры вызываемых мною образов, за что подвергался иногда строгой критике прямолинейных обвинителей. Сознание некоторого дара слова, который был мне дан судьбою, заставляло меня строго относиться к себе, как к судебному оратору, и никогда не забывать пред лицом человека, на судьбу которого я мог повлиять, завета Гоголя: "Со словом надо обращаться честно".
Еще в юности глубоко врезались в мою память прекрасные слова Лабулэ: "Avec le pauvre, l'enfant, la femme et le coupable meme - la justice doit se defier de ses forces et craindre d'avoir trop raison"*(102). Вот почему, через 48 лет по оставлении мною прокурорской деятельности, я спокойно вспоминаю свой труд обвинителя и думаю, что едва ли между моими подсудимыми были люди, уносившие с собою, будучи поражены судебным приговором, чувство злобы, негодования или озлобления против меня лично. В речах моих я не мог, конечно, оправдывать их преступного дела и разделять взгляд, по которому tout comprendre - c'est tout pardonner*(103), или безразлично "зреть на правых и виновных". Но я старался понять, как дошел подсудимый до своего злого дела, и в анализ совершенного им пути избегал вносить надменное самодовольство официальной безупречности. Я не забывал русской поговорки: "Чужими грехами свят не будешь" или слышанного мною однажды на улице возгласа "святым-то кулаком да по окаянной шее", и мне часто приходили на память глубокие слова Альфонса Карра: "Я не могу удержаться,- говорит он,- от упрека некоторым судебным ораторам в том, что они иногда забираются на нравственную высоту, недоступную для большинства обыкновенных смертных. Мне хочется чувствовать человека в моем судье и обвинителе и знать, что если высокая добродетель и оградила его от пропасти, в которую я упал, то, по крайней мере, он измерил взором ее глубину и знает, по собственным наблюдениям, как легко в нее оступиться. Если бы мне приходилось быть судимым ангелами, то я предпочел бы быть осужденным заочно". Я всегда находил, что наряду со служебным долгом судебного деятеля вырастает его нравственный долг. Он предписывает никогда не забывать, что объектом действий этого деятеля является прежде всего человек, имеющий право на уважение к своему человеческому достоинству. Всякое поругание последнего есть, неизбежно, поругание своей собственной души в ее высочайшем проявлении - совести. Оно не проходит даром и рано или поздно может ожить в тяжких, гнетущих сознание, образах. Правосудие не может быть отрешено от справедливости, а последняя состоит вовсе не в одном правомерном применении к доказанному деянию карательных определений закона. Судебный деятель всем своим образом действий относительно людей, к деяниям которых он призван приложить свой ум, труд и власть, должен стремиться к осуществлению и нравственного закона. Забвение про живого человека, про товарища в общем мировом существовании, способного на чувство страдания, вменяет в ничто и ум, и талант судебного деятеля, и внешнюю предполагаемую полезность его работы! Как бы ни было различно его общественное положение, сравнительно с положением тех, кого он призывает пред свой суд, как бы ни считал он себя безупречным не только в формальном, но и в нравственном отношении, в душе его должно, как живое напоминание о связи со всем окружающим миром, звучать прекрасное выражение браминов: "tat twam asi!" - это - тоже ты, но - ты в падении, ты в несчастии, ты в невежестве, нищете и заблуждении, ты в руках страсти!
Вот почему я не раз считал себя вправе просить присяжных заседателей о признании подсудимых заслуживающими, по обстоятельствам дела, снисхождения. По делу об убийстве Филиппа Штрам, совершенном его племянником, причем мать убийцы Елизавета Штрам обвинялась в укрывательстве, я сказал о ней в конце своей речи: "Невольная свидетельница злодеяния своего сына, забитая нуждою и жизнью, она сделалась укрывательницей его действий потому, что не могла найти в себе силы изобличать его... Трепещущие и бессильные руки матери вынуждены были скрывать следы преступления своего сына потому, что сердце матери по праву, данному ему природой, укрывало самого преступника. Поэтому вы, господа присяжные, поступите не только милостиво, но и справедливо, если скажете, что она заслуживает снисхождения". Где было возможно отыскать в деле проблески совести в подсудимом или указание на то, что он упал нравственно, но не погиб бесповоротно, я всегда подчеркивал это перед присяжными в таких выражениях, которые говорили подсудимому, особливо, если он был еще молод, что пред ним еще целая жизнь и что есть время исправиться и честной жизнью загладить и заставить забыть свой поступок. Я никогда не сочувствовал, однако, той жестокой чувствительности, благодаря которой у нас нередко совершенно исчезают из виду обвиняемый и дурное дело, им совершенное, а на скамье сидят отвлеченные подсудимые, не подлежащие каре закона и называемые обыкновенно средою, порядком вещей, темпераментом, страстью, увлечением. Я находил, что страсть многое объясняет и ничего не оправдывает; что никакой политический строй не может извинить попрания в себе и в других нравственного начала; что излишнее доверие, отсутствие или слабость надзора не уменьшает вины того, кто этим пользуется. Увлекаясь чувствительностью в отношении к виновному, нельзя становиться жестоким к потерпевшему, к пострадавшему - и к нравственному и материальному ущербу, причиненному преступлением, присоединять еще и обидное сознание, что это ничего не значит, что за это ни кары, ни порицания не следует и что закон, который грозит спасительным страхом слабому и колеблющемуся, есть мертвая буква, лишенная практического значения. Но там, где наряду со строгим словом осуждения уместно было слово милости и снисхождения, я ему давал звучать в своей речи. Такое отношение к подсудимым по одному делу оставило во мне своеобразные воспоминания. Помещик одной из северных губерний, брачная жизнь которого сложилась неудачно, был дружески принят в семье другого местного помещика и изливал скорбь по поводу своих житейских невзгод перед сестрой этого помещика, молодой впечатлительной девушкой, только что окончившей воспитание в институте. Она стала его жалеть, и эта жалость, как часто бывает у русской женщины, перешла в любовь, которою и воспользовался сладкоречивый неудачник. Через некоторое время, заметив, что она нравится местному энергичному земскому деятелю, он, пустив в ход свое неотразимое на нее влияние, уговорил ее выйти замуж, предложив себя, с цинической самоуверенностью, в ее посаженые отцы. Бедная девушка, внявшая его настойчивым советам, вскоре убедилась, что нашла в муже доверчивого, благородного и горячо любящего человека, видящего в ней утешение и поддержку в своей тревожной, полной борьбы, общественной деятельности.
Так прошло семь лет, и однажды, когда вернувшись в свой усадьбу из уездного города, муж стал рассказывать про происки и вражду своих противников и высказал жене, какое огромное нравственное значение имеет для него непоколебимая вера в ее любовь и чистоту, она почувствовала, что не может и не должна скрывать от него истину о своем прошлом, и рассказала ему все. Это запоздалое признание ошеломило несчастного человека, разрушило и осквернило в его глазах счастие его многих лет и возбудило в нем, на почве оскорбленного самолюбия, ревность, которая стала питать сама себя болезненными представлениями и приводившими его в ярость подозрениями. Заставляя жену почти ежедневно терзать его и терзаться самой подробным рассказом о своем "падении", он, наконец, потребовал, чтобы она повторила в лицо своему соблазнителю все то, что рассказала мужу, и затем стал его преследовать настойчивыми требованиями "сойти со сцены". Посаженый отец бежал за границу, но оскорбленный муж, в сопровождении почти обезумевшей от страданий жены, бросился за ним в погоню, искал его по всей Европе и, наконец, настиг, вернувшись вслед за ним в Петербург, где ворвался в его квартиру и убил его ударами кинжала, приказав при этом жене стрелять в него из револьвера. Оба были преданы суду - он за убийство, она за покушение. Обвиняя по этому делу, обратившему на себя особое общественное внимание, и изображая на основании объективных данных последовательное развитие преступной решимости у подсудимого, я не мог не указать присяжным на глубину душевных страданий, перенесенных им, и не обратить внимания на несчастную судьбу молодой женщины, не сумевшей заглушить в себе вопли совести, уставшей скрывать истину от любимого и достойного уважения человека. Присяжные дали ему снисхождение, а жену его, потерявшую голову в поднятой ею буре и ставшую слепым орудием в руках своего мужа, оправдали. Она пошла за мужем в ссылку на поселение в Сибирь. Я не терял их из виду и, когда представился случай, через несколько лет, в качестве управляющего департаментом Министерства юстиции, помог облегчению их участи.
Этот процесс был долгое время причиной непечатания мною сборника моих судебных речей, так как без него последний был бы не полон, а мне не хотелось давать повод случайным читателям моей книги растравлять своим любопытством, намеками или бестактными вопросами начавшие заживать у подсудимых раны прошлого. Между тем издание такого сборника представлялось мне необходимым, так как в прокуратуре начинали водворяться нежелательные приемы, от которых я хотел отвратить примерами моей деятельности как говорящего судьи. После долгих колебаний я нашел исход в том, что, печатая отчет об этом процессе, ни разу не упомянул об именах и фамилии подсудимых, заменив их словами "обвиняемый", "обвиняемая", "подсудимый", "подсудимая". Вскоре по выходе в свет первого издания "Судебных речей" я получил письма от моих бывших подсудимых, в которых сквозило чувство горячей признательности за употребленный мною прием умолчания, и с тех пор между мною и этими прекрасными в существе своем людьми установилась переписка. Он сообщал мне о своих взглядах на разные общественные дела и события, она с трогательным доверием писала мне о своей счастливой семейной жизни и детях, принимая к сердцу мои личные и общественные скорби и радости. Несколько лет назад, давно прощенный и принятый на службу, он умер, пользуясь уважением окружающих, а я и до сих пор несколько раз в год получаю с далекого юга письма от нее, исполненные благоговейных воспоминаний о муже и нежной тревоги о моем пошатнувшемся здоровье... Невольно вспоминаются мне по этому поводу упреки Герцена нашей привычке налеплять на людей заранее сделанные ярлыки, из-за которых не желают видеть настоящего человека. "Душе все внешнее подвластно",- говорит Лермонтов. Иногда, получая письма, о которых я только что говорил, я переношусь в дни, последовавшие за судебным заседанием по этому делу, когда различные дамы из общества удивлялись моему "непозволительно мягкому" отношению к подсудимой и, негодуя на оправдательный приговор, находили, что ее-то и следовало наказать особенно строго за ее неуместную откровенность. "Кто ее тянул за язык?" - спрашивали меня некоторые чувствительные особы с нескрываемым к ней презрением. Я получил и несколько открытых анонимных писем с намеками на то, что мое снисходительное к ней отношение, конечно, ничем иным не может быть объяснено, как влюбчивостью, столь неуместною в прокуроре. Такое вольное и невольное непонимание роли прокурора с особенной силой проявилось в нашумевшем в свое время деле Мясниковых, обвиняемых в составлении подложного завещания от имени разбогатевшего приказчика их отца Беляева, коим все его очень большое, но запутанное состояние, заключавшееся в разных предприятиях, лесных дачах, приисках, паях и т. п., было будто бы оставлено им своей жене, которая не замедлила по договору передать его подсудимым за 392 тыс., чем были нарушены права законных наследников, очень отдаленных родственников мнимого завещателя.
Отсутствие здоровой политической жизни в тогдашнем петербургском обществе сказывалось в том страстном отношении, которое проявляли различные круги к процессам, выдающимся или по свойству преступления, или по общественному положению обвиняемых. При всякого рода стеснительных и запретительных мерах по отношению к публичным чтениям сравнительно свободная речь могла быть услышана, за исключением редких публичных заседаний ученых обществ, лишь из проповеднических уст духовных ораторов, на официальных торжествах и юбилеях и, наконец, в суде. Но на духовном витийстве лежала мертвящая рука, втискивавшая живое слово в узкие рамки предвзятых и не связанных с вопросами жизни текстов. Этим, конечно, объясняется успех таких ораторствующих богословов, как, например, пресловутый лорд Редсток, приезжавший гастролировать в Петербург. В его развязном обращении с Евангелием и в великосветской проповеди "веры без де" слышалось все-таки независимое слово, и это невольно пленяло слушателей, давно мучимых духовным голодом.
Так же мало удовлетворения доставляли и разные торжественные, юбилейные и застольные речи. Произносимые в узких пределах данного случая, они были проникнуты той условной ложью, которая заставляла звучать изображение действительности "октавой выше", причем иногда сам юбиляр или иной "виновник торжества" должен был чувствовать себя сконфуженным от раздутого превознесения своих скромных заслуг пред ведомством, отечеством и даже человечеством, в глубине души, быть может, вспоминая стих Гаммерлинга: "Lаsst uns lachen uber die Grossen - die keine sind!"*(104). К тому же эти торжества бывали доступны небольшому числу лиц. Оставались судебные заседания. Здесь слово тоже было ограничено конкретными обстоятельствами данного дела, но оно вырабатывалось в свободной и наглядной борьбе сторон, и в содержание его вливалась неподдельная, настоящая жизнь с ее скорбями, падениями и роковыми осложнениями, причем толкование сторонами закона открывало путь критике различных общественных отношений. Поэтому в словах подсудимых, свидетелей, защитников и подчас самих обвинителей и в поведении публики нередко слышались отголоски отдаленных надежд, душевной неудовлетворенности, возмущенного чувства или сдержанного негодования на тяжкие условия и обстановку официальной жизни и общественной среды. Как ни старался суд иногда оградить себя от внешнего мира, с его страстями и упованиями, плотиною строгих процессуальных правил, напор бывал так силен, что взволнованная общественная стихия, просачиваясь сквозь последнюю, то тут, то там прорывала ее и вторгалась в спокойное отправление правосудия. Наш новый суд долгое время был единственной отдушиной, в которую неизбежно и неотвратимо вылетали со свистом и шумом пары повсюду пригнетаемых общественных вожделений. Это заставляло при каждом выходящем из ряду деле волноваться все те элементы, которые, не будучи призваны судить, приходили, однако, в соприкосновение с судом. Понятно, какую роль при этом могла играть и играла ежедневная печать, отражая на себе это волнение. В деле Мясниковых было несколько поводов для возбуждения исключительного и болезненного любопытства публики. Дело тянулось четырнадцать лет, по большей части в старых судах, несколько раз кончаясь ничем и снова возникая. А суды эти не без основания внушали обществу подозрительное к себе отношение. Обвиняемые были людьми очень богатыми, и их монументальный дом на Знаменской улице в то время, еще бедное красивыми частными постройками в Петербурге, вероятно, не раз останавливал на себе завистливое внимание проходящих. Один из Мясниковых был адъютантом главного начальника третьего отделения, т. е. состоял в глазах общества в ближайшем распоряжении той власти, к которой оно в лице многих относилось с чувством боязливого и тайного недружелюбия. Вокруг наследственных прав безвестного сарапульского мещанина Ижболдина, предъявившего гражданский иск о признании завещания подложным, образовалась группа далеко не бескорыстных радетелей и участников будущего дележа, коих, конечно, лишь с этой точки зрения интересовало предстоящее "торжество правосудия", о котором они усиленно и постоянно взывали на доверчивых страницах мелкой прессы. Все это вместе взятое создало напряженный интерес к делу.
Подсудимые, Александр и Иван Мясниковы, из которых один, старший, разбитый жестоким параличом, производил, лежа в длинном кресле, очень тяжелое впечатление, виновными себя не признали, а третий подсудимый, мещанин Амфилогий Карганов*(105), сознавшийся в подделке подписи Беляева на завещании, имел вид нервнобольного человека, очень волновался, с трудом овладевал нитью рассказа и настойчиво сбивался на повествование о своей жизни на отдаленном заводе, где он предавался беспробудному пьянству, обрекаемый на него скукой и разладом с женою, бывшею прежде "близкой знакомою" одного из обвиняемых. Пред судом прошло множество разноречивых свидетелей, из которых некоторые, особливо со стороны гражданского истца, давали показания с чрезвычайной страстностью, а настоящая, по моему мнению, потерпевшая Екатерина Беляева, женщина уже весьма немолодых лет, в светлой шляпке с розами, горячо и упорно заступалась за подсудимых, считая себя вполне удовлетворенной полученными от Мясниковых деньгами. Где было нужно, она отзывалась ослаблением памяти - и стойко выдержала более чем двухчасовой перекрестный допрос, вовсе не представляя из себя "трепетной лани", как ее называл насмешливо поверенный гражданского истца. Судебные прения были очень оживленные и продолжительные. Кончая свою обвинительную речь, я сказал: "Господа присяжные! Обвинение мое окончено: я старался, не увлекаясь, спокойно и сжато изложить перед вами существенные обстоятельства этого сложного дела и те данные, которые почерпнуты мною из письменных документов. Если я упустил что-либо, то дополнит это ваша память, в которой отпечатлелись, без сомнения, все черты, все оттенки этого дела. Я обвиняю Александра Мясникова в том, что он задумал составить подложное завещание от имени Беляева и привел это намерение в исполнение. Ни в общественном и материальном его положении, ни в его образовании не нахожу я никаких обстоятельств, по которым можно бы говорить о снисходительном отношении к его поступку; он виновен - и только виновен. Обращаясь к Ивану Мясникову, я по совести должен заявить, что в деле нет указаний на его непосредственное участие в преступлении. Это не значит, однако, чтобы он не участвовал в нем косвенно. Нет сомнения, что Александр Мясников не мог бы решиться составить подложное завещание, не имея на то предварительного, быть может, молчаливого, согласия со стороны брата, он не мог бы составить завещания, не быв наперед уверен в том, что брат его беспрекословно примет все последствия этого, что при этом между ними не выйдет недоразумений. Ему надлежало быть уверенным, что Иван Мясников будет смотреть на все сквозь пальцы в то время, когда он станет действовать. Иван Мясников знал хорошо, какое преступление подготовляется, и не остановил брата, не предупредил своим влиянием преступления, не напугал своими угрозами. Поэтому я обвиняю Ивана Мясникова в попустительстве. Карганова я обвиняю в том, что он, после подготовительных занятий, подписал бумагу чужим именем, зная, что это делается для духовного завещания.
Вместе с тем не могу не заметить, что Карганов был орудием в руках других, умственно и материально более, чем он, сильных лиц, что он находился под давлением своей привязанности к хозяевам и что жизнь его разбита навсегда и непоправимо. Я прошу вас поэтому признать его заслуживающим полного снисхождения; равным образом, думаю я, что не будет несправедливым признать заслуживающим снисхождения и Ивана Мясникова. Взглянув на него, близкого к гробу и разбитого параличом, вы, господа присяжные, поймете, под влиянием какого чувства я указываю вам на возможность этого признания. Излишне говорить вам, что приговор ваш будет иметь большое значение. Дело это тянется четырнадцать лет и возбудило целую массу толков. Общественное мнение клонилось по отношению к нему то в одну, то в другую сторону, и судом общественного мнения дело это было несколько раз, и самым противоположным образом, разрешаемо. Подсудимых признавали то закоренелыми преступниками, то жертвами судебного ослепления. Но суд общественного мнения не есть суд правильный, не есть суд, свободный от увлечений, - общественное мнение бывает часто слепо, оно увлекается, бывает пристрастно и - или жестоко не по вине, или милостиво не по заслугам. Поэтому приговоры общественного мнения по этому делу не могут и не должны иметь значения для вас. Есть другой высший суд - суд общественной совести. Это - ваш суд, господа присяжные. Мы переносим теперь дело Мясниковых из суда общественного мнения на суд общественной совести, которая не позволит вам не признать виновности подсудимых, если они действительно виноваты, и не допустит вас уклониться от оправдания их, если вы найдете их невиновными. Произнося ваш приговор, вы или снимете с них то ярмо подозрений и слухов, которое над ними тяготеет издавна, или скрепите его вашим спокойным и решительным словом. Если вы произнесете приговор обвинительный, если согласитесь с моими доводами и проникнетесь моим убеждением, то из него будет видно, что перед судом по Судебным уставам нет богатых и бедных, нет сильных и слабых, а все равны, все одинаково ответственны..."
Присяжные заседатели совещались пять часов и среди всеобщего напряженного внимания вынесли решение о том, что завещание не подложно, и тем самым произнесли оправдательный приговор относительно подсудимых. Приговор этот был понятен. Если с ним трудно было согласиться с точки зрения тяжести и доказательности улик, собранных по делу, совокупность которых должна бы привести присяжных к обвинительному ответу, согласному с логикой фактов, то, с другой стороны, с точки зрения житейской, решение присяжных было легко объяснимо. Пред ними были люди, выстрадавшие четырнадцать лет мучительного состояния под подозрением; один из них лежал пред ними бессильный и разрушенный физически, другой - Карганов - стоял полуразрушенный духовно, собирая последние силы своего мерцающего ума на защиту своих бывших хозяев. Если из дела выяснилось, что путем подложного завещания Мясниковы завладели имуществом Беляевой, то, с другой стороны, было с несомненностью ясно, что все это имущество было Беляевым приобретено от Мясниковых, благодаря участию его в их делах. Присяжным было видно, что Беляев с преданностью верного слуги любил сыновей своего старого хозяина, как родных детей, и что вместе с тем он думал, как видно было из клочков бумаги, на которых он пробовал написать проект завещания, об обеспечении своей жены, но не выразил этого окончательно, вероятно, лишь по свойственному многим боязливому отвращению к составлению завещания. Затем, в деле не было действительно пострадавшего от преступления и ввергнутого в нищету или тяжелое материальное положение, так как та спутница жизни Беляева, которой он несомненно собирался оставить часть своего имущества, признавала себя совершенно удовлетворенной и обеспеченной сделкой с Мясниковыми, доказывая своим поведением во время тяжелого допроса на суде, что volenti non fit injuria*(106). Наконец, к этому имуществу тянулись жадные руки целой компании искателей Золотого Руна, своего рода аргонавтов, окруживших совершенно чужого для Беляева человека, ничем не заслуженное благополучение которых должно было быть построено, в случае признания завещания подложным, на ссылке в Сибирь трех предстоявших перед судом людей. Все это должны были видеть и чувствовать присяжные заседатели. И они произнесли оправдательный приговор, отпустив подсудимым их вину. Так же поступили через полгода и присяжные заседатели в Москве, куда вследствие кассации, согласно моему протесту, приговора было перенесено дело Мясниковых, несмотря на крайние усилия поверенного гражданских истцов Лохвицкого, подготовлявшего обвинительный приговор статьями в "Московских ведомостях" и усиленным розысканием и доставлением в Москву новых свидетелей обвинения, показание одного из которых вызвало оригинальный вопрос присяжного заседателя: "Значит вы состоите у мещанина Ижболдина на иждивении?"
Приговор петербургских присяжных вызвал в Петербурге ропот и шумные толки, искусно подогреваемые и питаемые материальным разочарованием "аргонавтов". На суд посыпались самые грубые нарекания и инсинуации. Окончание моей речи вызвало в печати ядовитые выходки. Мне не хотели простить того, что я не представил из себя французского обвинителя, видящего в оправдательном приговоре личную для себя обиду. Не только мелкая пресса, но и некоторые более солидные органы, выражавшие четыре года спустя свое крайнее сожаление по поводу оставления мною прокуратуры, нападали на меня за слабость обвинения, а имевший крупную известность в беллетристике, искусный улавливатель общественных настроений П. Д. Боборыкин даже назвал в своем фельетоне мое обвинение защитительною речью. Вообще вокруг решения присяжных загорелась страстная полемика, вызванная теми причинами, лежащими в общественном строе, на которые я указал выше. Тогда только что были введены открытые письма с исключенною впоследствии надписью, что почтовое управление не отвечает за содержание письма. И я стал получать ругательные письма самого злобного содержания, причем, судя по стилю, иногда по несколько штук их подряд исходили от одного и того же лица, которому, очевидно, доставляло особое удовольствие делиться своим негодованием с почтальонами и швейцарами. Я был молод, впечатлителен и еще недостаточно "обстрелян" в общественной деятельности, и вся эта травля против меня, суда и присяжных действовала на меня удручающим образом. Но и теперь, через пятьдесят лет, я не могу без грусти вспомнить о том ослеплении, в которое вводилось по рядовому, в сущности, делу общественное мнение. Vivit sub pectore vulnus!*(107) Присяжные заседатели как форма суда составляли одно из драгоценнейших приобретений для бесправного и безгласного русского общества, а в суде шла творческая работа по созиданию согласных с народным характером и требованиями истинного правосудия типов судебных деятелей - прокурора, защитника и судьи. Мне было тяжко видеть грубое и в значительной степени умышленное непонимание моего участия в этой работе и искажение смысла моих слов, в особенности со стороны тех, кто, горделиво присваивая себе роль руководителей общественного мнения, так мало заботился о его нравственном воспитании по отношению к святому делу правосудия. Непосредственные результаты этой шумихи и ее практическая бесплодность сказались очень скоро. И в Москве, где обвинение метало громы и молнии в подсудимых, а гражданский истец ожесточенно копался в интимных подробностях их жизни, присяжные совещались по делу лишь полчаса и вынесли такой же приговор, как в Петербурге.
Не избежала нападений по этому делу и адвокатура. Против К. К. Арсеньева было воздвинуто целое словесное и печатное гонение за то, как смел он выступить защитником одного из Мясниковых. Были забыты его научные и литературные заслуги, благородство его судебных приемов и то этическое направление в адвокатуре, которого он, вместе с В. Д. Спасовичем, был видным представителем. Люди, знакомые с делом лишь по случайным фельетонам, сенсационным заметкам и заугольному шушуканию "аргонавтов", не хотели допустить мысли, что он мог быть убежден в невиновности обратившегося к нему подсудимого, и с пеной у рта вопили о полученном им за свой тяжелый и продолжительный труд вполне законном вознаграждении. Быть может, в этих завистливых нападках лежала одна из причин того, что вскоре русская адвокатура утратила в своих рядах такого безупречного и чистого, как кристалл, деятеля.
К обязанностям прокурорского надзора относится и возбуждение уголовных преследований.

стр. 1
(общее количество: 5)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>