<< Пред. стр.

стр. 2
(общее количество: 2)

ОГЛАВЛЕНИЕ

Идеалы, свойственное только человеку стремление совершенствоваться, которое в ряде случаев рассматривалось как прямая подготовка к переселению в царство мертвых, по-видимому, связаны с возникновением этого особого мира. В нем начали видеть средоточие всего лучшего, прекрасного, источник не только нормативных установок, но и религиозных, моральных, эстетических чувств - всего того, что вкладывается в понятие человеческой души. В частности, вещи которые предназначались для загробной жизни, постепенно замещались изображениями или другими символами этих вещей. Представление о переселении в мир мертвых человеческой души -наводило на мысль, что ее должны сопровождать туда души вещей. Здесь мы можем найти истоки эстетической типологии, стремления не столько запечатлеть реальный объект, сколько воплотить его идеальную сущность.
Эсхатология, таким образом, сцементировала элементы культуры, развивавшиеся более или менее автономно, и дала в их распоряжение особый мир, который долгое время отождествлялся с миром культуры (деление загробного мира на хороший и плохой появилось в связи с дальнейшим развитием морального чувства и более четкого представления о добре и зле, чем, скажем, у героев Гомера, которые все отходили в одно и то же подземное царство). Его притягательность все возрастала. Христианское учение относилось к миру живых с полнейшим пренебрежением, считая пребывание в нем всего лишь подготовкой к переселению в мир мертвых, испытательным Сроком. Смысл Ренессанса заключался в перестановке акцентов, утверждении самоценности мира живых и, в конечном счете, выработке более сбалансированных отношений между жизнью и посмертным существованием в мире культуры.
ОТ ПЛАТОНА К ГЕРАКЛИТУ
Чтобы эффективно выполнять функцию сохранения и продления человеческой жизни, культура сама должна обладать известной устойчивостью. Поэтому приверженность культурным традициям имеет позитивное значение, во всяком случае до определенных пределов. Эволюция культуры, как и любой сложной системы, проходит через серию устойчивых и кризисных состояний. В этом отношении она не отличается от эволюции биосферы. В обоих случаях импульсы развития поступают от взаимодействия с другими сопряженно эволюционирующими системами (о роли производственных отношений и политических надстроек в развитии человеческого общества каждому известно со школьной скамьи).
В мире культуры при всем его многообразии есть ключевые идеи, которые как бы поддерживают все громоздкое сооружение. Обычно это самые общие мировоззренческие идеи, отражающие представление человека о его космической роли, о соотношении между его физическим существованием и посмертной жизнью в потустороннем мире или мире культуры, между «я» и «сверх-я». Они организуют, упорядочивают волнующуюся массу идей и образов, влияют на саму структуру мышления, которая в свою очередь, по принципу обратной связи, накладывает отпечаток на культуру.
Переход к новому этапу эволюции культуры носит более или менее явный кризисный характер. Происходит смена ключевых идей, приводящая в движение всю застоявшуюся систему. Соответственно в каждом кризисе есть свои ключевые фигуры. Благодаря Копернику мы переместились из центра мироздания на небольшую планету второстепенной звезды. В результате мы стали скромнее оценивать свою космогоническую роль. Если раньше человек видел себя в центре противоборства вселенских сил добра и зла, то в свете новой космогонии это представление стало казаться по меньшей мере преувеличенным. Плоскость симметрии мироздания теперь уже не проходила между душой и телом, которые смогли воссоединиться, возродив цельную личность. Искусство Возрождения представляло эту личность вполне земной, полнокровной и богоподобной в своей вновь обретенной гармонии.
После Дарвина нам пришлось расстаться с богоподобностью, а вместе с ней и с типологической концепцией идеального человека, на которой держалось ренессансное и производное от него академическое европейское искусство.
Мы уже знаем, что додарвиновская систематика была типологической: считалось, что. каждый вид, род, класс имеет свой. стандарт, соответствующий первоначальному замыслу, а все отклонения от него рассматривались как уродства или «разновидности» (теперь разновидность имеет другой смысл — это часть вида, типологи же исключали ее из вида). Так и для человека предполагалось существование некоего физического, духовного или комбинированного стандарта, образца, и живопись давала нам о нем зрительное представление в виде златокудрых мадонн и одухотворенных спасителей, демонстрирующих на кресте отличную мускулатуру.
Мировоззренческим оправданием физической и духовной стандартизации было представление о богоподобности человека и боговдохновенности моральных и эстетических установок (хотя эти установки исподволь менялись, боги менялись вместе с ними, так что соотношение между прекрасным и божественным сохранялось). Отклонение от стандарта (богоподобности) рассматривалось как следствие плохого поведения (греховности). Младенцы соответственно считались наиболее бого(ангело)подобными, поощрялось сохранение младенческих признаков во взрослом состоянии — физический и духовный педоморфоз (раннее христианство ориентировалось в основном на убогих и нищих духом; в самом Иисусе подчеркивались педоморфные черты, преломленные в культе мадонны: бог изображался или младенцем, или, в сцене оплакивания, снова на коленях у матери в виде большого ребенка).
Искусство, таким образом, утверждало неизменность как физического облика человека, так и его духовных ценностей. Во второй половине XIX в. технический прогресс, быстрое изменение образа жизни подготовили умы к признанию неизбежности эволюции в материальной сфере. Тем настойчивее пропагандировалась, в частности средствами искусства, незыблемость общечеловеческих духовных ценностей.
В силу всего этого две идеи могли оказать очень сильное влияние на эволюцию эстетики. Первая — что мы «не падшие ангелы, а кузены обезьяны» (Шоу) и приобрели свой внешний облик в результате сложного и отнюдь не безболезненного процесса эволюции. Вторая — что животное происхождение оставило следы не только в физическом облике (с чем еще можно было бы примириться, учитывая христианское пренебрежение телесным), но и в психике, в духовной жизни, также подлежащей эволюции, что духовные ценности, вопреки устоявшимся взглядам, не являются ни неизменными, ни врожденными (3. Фрейду понадобилось все мужество ученого, чтобы отстаивать теорию младенческой сексуальности, вызвавшую даже большее смятение умов, чем обезьяний вопрос). Искусство продолжало по инерции штамповать образцы, но интерес к ним падал. В какой-то момент более интересным оказалось импрессионистическое отражение зыбкой, ускользающей в непрестанном обновлении жизни, означающее крутой поворот от Платона к Гераклиту, начало эрозии эстетических стандартов, которые проложили столь глубокие колеи в нашем сознании, что, казалось, мы способны только автоматически восторгаться тем, чем восторгались многие поколения до нас. Открылась возможность более свободного художественного самовыражения, приведшая к значительному расширению сферы прекрасного, как бы растеканию эстетического чувства, сопряженного с моральным.
Чувство прекрасного играет столь ответственную роль в формировании человеческой души, что наша попытка связать его с трансформированным половым влечением и чувством страха (в свою очередь берущим начало в инстинкте самосохранения, прогрессивно развивающемся в ходе эволюции) может показаться циничным принижением этой важнейшей человеческой ценности. Но, в то же время, яснее становится всегда казавшийся загадочным источник эмоциональной силы прекрасного, смутная, уклоняющаяся от рационального анализа основа эстетического чувства, отличающая его от непосредственных, не испытавших столь сложных трансформаций человеческих чувств. А также его многогранность: ведь преодоление страха (смерти) может выглядеть как торжество света над тьмой, замена хаотического упорядоченным, чуждого знакомым, приручение, освоение, пропускание через себя, очеловечивание (вспомним крайний антропоцентризм античной эстетики, овидиевские и есенинские метаморфозы нимфы — лавра, девушки — березы, юноши — клена, антропоморф-ность природы в народных песнях и сказках). Пока трансформация не стала автоматической, для ее осуществления требуется система специальных действий и символов, называемая искусством. Таков, кажется, подлинный смысл банальной мысли о том, что прекрасное — цель искусства и что без него наша жизнь была бы слишком страшной. Танцующий журавль, танцующий шаман, танцующая Айседора Дункан делают, можно сказать, общее дело, но если профессиональная танцовщица работает с уже в значительной мере покоренным материалом, прошедшим длительный путь эстетизации, то журавль близок к первоистокам искусства, а шаман вскрывает суть его, вступая в единоборство со страшным.
Намеченная Гегелем последовательность развития элементов культуры: искусство—религия—философия кажется слишком условной, так как зачатки их имелись уже в дочеловеческих сообществах и дальнейшая эволюция была сплетена в единую систему взаимодействий с обратной связью. Абстрактные идеи с трудом переваривались древним человеком (как, впрочем, и современным), требуя образного воплощения. Уже наименование объекта содержало абстрагированное представление о нем. Присвоение имени нередко рассматривалось как покорение, приручение, между именем и его носителем усматривалась мистическая связь (и сейчас номенклатура относится скорее к области искусства, чем науки). Мы склонны рассматривать мифопоэтические образы древних как произведения искусства, но они, в отличие от позднейшего искусства, относились не к конкретному, а к общему, не к вещам, а к представлениям, идеям, соединяя понимание явления с отношением к нему. Словом, это были слитые воедино искусство—религия—философия.
Основным объектом эстетизации, противостоящей страху смерти, неизбежно должно было стать то, что дает жизнь, и казалось бы, наиболее естественный выбор должен был пасть на женское тело, что и происходило на определенных этапах развития искусства. Однако в эпоху родового строя женщина рассматривалась как не более чем "сосуд"— нечто вроде колбы или цветочного горшка, в который помещается семя, ее вклад в рождение новой жизни расценивался как пренебрежимо малый по сравнению с вкладом мужчины (шумеры, греки, евреи в этом отношении были вполне согласны друг с другом). Соответственно эстетизировалось преимущественно мужское тело. Таким образом, выбор объектов эстетизации не был случайным.
Древние греки пытались дать теоретическое обоснование своих эстетических пристрастий, используя геометрию (человеческое тело с прижатыми руками — треугольник, с распростертыми руками и ногами—квадрат и т. п.) и пифагорейскую мистику чисел (три — в лице три равных части: лоб, нос, челюсти; шесть—в длине тела шесть ступней и т. д.). Они настолько преуспели в этом, что представление о пропорциях, симметрии как главных проявлениях красоты все еще с нами. В то же время пифагорейцы черпали в эстетике оправдание своих упражнений с числами, усматривая в упорядоченности мироздания, выраженной математически, проявление прекрасного и, стало быть, божественного. Таким образом было положено начало отождествлению прекрасного с истинным. Научные открытия вызывали переживания, мало отличающиеся от эстетических. Сократ в «Кратиле» Платона [1968, с. 459] говорит, что «прекрасное—это имя разума, так как именно он делает такие вещи, которые он с радостью так называет».
Взаимосвязь между религией и эстетикой своеобразно преломляется в эволюции богов, подтверждающей наш тезис о трансформации страшного. В древнеегипетском, греко-римском, иудейско-христианском пантеонах на смену богам-монстрам первого поколения, как правило, приходят человекообразные боги, причем степень их человекообразности явно зависит от эстетических установок (для древних греков не могло быть ничего более прекрасного, чем человек идеальных пропорций, но восточной эстетике, кажется, свойственно предпочтение «герметичной» радиальной симметрии перед билатеральной — отсюда многорукие, многолицые божества; замечу, что радиальная симметрия чаще встречается среди низших форм жизни, в античной мифологии—среди низших и очень древних божеств).
Вполне очевидна нормативность исходных эстетических представлений. Несмотря на убеждение в божественности всей природы, трудно было не считать уродливыми животных — паразитов человека. Эстетически негативную реакцию вызывали и животные — конкуренты древнего человека, например обезьяны, тогда как отношение к опасным для человека хищникам было эстетически позитивным — в них усматривали нечто царственное и, следовательно, прекрасное: иерархическое чувство не осталось непричастным к эстетике.
Таким образом, искусство—это механизм формирования человеческих чувств на базе более древних животных чувств, в частности эстетического на базе полового влечения и страха, религиозного на базе иерархического, морального на базе инстинкта самосохранения, а также территориального и родительского инстинктов. Близкие по происхождению, они сцеплены между собой и вместе образуют эмоциональную связь между человеком и потусторонним идеальным миром — источником ценностных ориентиров и целевых установок. Искусство, таким образом, играет огромную роль, формируя эмоциональную упаковку смысла жизни, без которой он утратил бы привлекательность. С его помощью эстетизируются, во-первых, «я» и затем «сверх-я»— проекция личности на ее природное и человеческое окружение, включая родные места, знакомые предметы, членов семьи и т. д. Этот отвоеванный у вселенского хаоса мирок упорядоченных отношений воспринимается как средоточие прекрасного, противостоящего чуждому, хаотическому, безобразному.
Красота настолько прочно ассоциируется с упорядоченностью, что и научная идея, высвечивающая порядок в хаосе явлений, вызывает эстетическое переживание, роднящее науку с искусством. Эмоциональная упаковка, очевидно, во много раз усиливает приверженность любой абстрактной — научной, философской — идее. Эволюция искусства и чувства прекрасного неразрывно связана системой сложных взаимодействий с эволюцией фундаментальных философских идей, представлений о смысле жизни.
Круг позитивных эстетических оценок у древнего человека был, очевидно, гораздо уже, чем у современного. В этом выражается направленность эволюции эстетического чувства. Ни античное искусство, ни искусство Возрождения не испытывало никакого благоговения перед дикой, нетронутой природой, воспринимаемой скорее как враждебная сила. Эстетический интерес к дикой природе пробудился лишь в эпоху романтизма, отвергнувшего классическую упорядоченность, открывшего красоту неясного, изменчивого, хаотичного. Теория Дарвина эстетически принадлежит романтической традиции. Хрупкие окультуренные пейзажи Рафаэля явно не имеют отношения к борьбе за существование в дикой природе, здесь нужен Дж. Тэрнер, современник Дарвина.
Последующая интеллектуальная эволюция человека потребовала дальнейшего раздвигания классических рамок прекрасного. Однако рамки эти, принимаемые многими поколениями людей, приобрели такую жесткость, что раздвинуть их можно было лишь революционным путем, по гегелевской схеме отрицания и затем отрицания отрицаний. В стабильной общественной системе искусство используется главным образом для укрепления желательных чувств. Многократно вызываемые одними и теми же средствами, они легко проходят по мощеной дороге нейронных связей, тогда как новые чувства и новые средства выражения не находят дороги к неактивным нейронным областям (даже предельно интенсивные и сильно выраженные чувства могут полностью игнорироваться, как это случилось в свое время с живописью Ван Гога). Для изменения ситуации необходимо сильное эмоциональное потрясение (одно из средств—эпатажное искусство), связанное с ломкой устоев традиционной культуры.
Презрение к пропорциям, пренебрежение гармонией, восстание против антропоморфизма и верности натуре (ведь требование верности натуре восходит к убеждению, что натура — творение бога, художник не может ни превзойти его, ни даже сравниться с ним, ему отведена роль усердного копииста), утверждение права художника создавать некую новую действительность в конечном счете открыли почти безграничные возможности самовыражения индивида и в качестве творца, и в качестве потребителя произведений искусства.
Произведения классического искусства содержали некое послание (например, утверждение идеалов красоты, доблести, силы духа и т. п.), имевшее общий смысл для всех людей или по крайней мере для всех воспитанных в данной художественной традиции и восприимчивых к ее символике. Они, таким образом, объединяли людей в общих чувствах — главная функция искусства, по Л. Н. Толстому (заметим, что способы формирования эмоциональной общности существуют и в дочеловеческих сообществах; так, в стаде обезьян постоянное похрюкивание создает эмоциональный фон, способствующий быстрой однообразной реакции на внешние стимулы).
Типологическое искусство бесспорно имело какое-то позитивное значение для формирования человеческой души. Но вспомним, когда Гете опубликовал «Страдания юного Вертера», десятки немецких юношей покончили жизнь самоубийством. Сколько их было бы в условиях всеобщей грамотности и массовых тиражей? Не указывает ли феномен Вертера на необходимость кардинального пересмотра основных принципов эстетики?
Модернистское искусство принципиально отличается от классического тем, что его послание не имеет общего для всех смысла, оно рассчитано на индивидуальное восприятие, т. е. приобретает то или иное значение, ту или иную эмоциональную определенность в зависимости от индивидуальности реципиента, помогая этой индивидуальности проявиться, сливаясь с нею и тем самым укрепляя ее (трудность для современного человека заключается главным образом в отказе от эстетических шаблонов, кбторые контролируют его восприятие, направляя эстетический импульс по накатанной колее; при такой высокой паттернизированности восприятия шаблонный смысл может быть усмотрен в чем угодно, даже в чистом листе бумаги).
Мне трудно согласиться с довольно популярным представлением о том, что в истории искусства нет определенной направленности, нет прогресса, что произведения старых мастеров не хуже (лучше, если уж сравнивать) современных, что классицизм по художественным достоинствам ни в коей мере не уступает романтизму, а этот последний — модернизму. Я нахожу некую общность в направлениях биологического прогресса — от группового сохранения к сохранению индивида, каждой жизни, и развития искусства — от всеобщих эстетических стандартов к индивидуальному эстетическому опыту. Нисколько не принижая достоинств классического искусства, следует, очевидно, признать, что современное искусство в большей степени адаптировано к более сложным отношениям человека с окружающим его миром, к возросшей индивидуализации, развитию которой оно в свою очередь помогает. Раскрепощая творческие способности и расширяя сферу прекрасного, современное искусство способствует сохранению разнообразных форм физической и духовной жизни, достижению ими практического бессмертия в мире культуры.
Кажется, и наука, исчерпав со временем свое восхищение перед эмпирическими обобщениями, выступающими сейчас в роли вселенских законов, вернется, на новом уровне, к индивидуальному как исходной ценности. Мы начали интересоваться общим, очевидно желая на фоне его лучше понять конкретное. Однако в силу свойственного всем эволюционным процессам смещения ценностей (гл. II) общее с течением времени превратилось в основную цель науки, единичное же отметалось как не представляющее интереса (вспомним замечание Э. Резерфорда о коллекционировании почтовых марок). Модельный мир идеальных объектов и суждений о них создавался для исследования отдельных сторон действительности, но его причудливое развитие привело к такой переоценке ценности, что теория о реальных вещах сейчас не считается состоявшейся без «онтологизации» в этом платоническом мире. Вероятно, это была необходимая стадия развития науки, но она уже, кажется, близка к завершению. Мы должны вспомнить о первоначальном смысле поисков общего, вернуться к исходным ценностям.
Помочь в этом может лишь последовательное проведение принципа историзма. Если объекты познания имеют историю, развиваются, то не может быть всеобщих онтологических законов — они тоже изменяются. Уже это соображение Снижает патетическое звучание законов и показывает, что они нуждаются в историческом объяснении, которое, может быть, важнее самого закона. Далее, ни одно историческое событие не тождественно другому, хотя их индивидуальность выражена в разной степени и не всегда очевидна. Уже сейчас ощутимы потери, которые приносит нам пренебрежение единичным (выводы Менделя одно время иронически называли «гороховыми», ведь он и сам не смог подтвердить их на ястребинке; прыгающие гены, открытые Б. Макклинток, считали каким-то курьезом, свойственным только кукурузе,— это задержало их изучение на десятки лет; открытию генотрофии у одного сорта льна-долгунца и сейчас не придают значения).
Человеческий вид решает проблему выживания путем познания, поэтому наука стала его главным приспособительным средством. Тем более парадоксально сохранявшееся вплоть до недавнего времени саркастическое, смешанное со страхом отношение к ученому, которого в литературе изображали то никчемным кузеном Бенедиктом, то зловещим Стэплтоном (между прочим, оба—энтомологи). Бокаччо, Мольер, Стендаль, Диккенс, даже Гете (профессиональный ученый — не Фауст, а тупица Вагнер) упражнялись в насмешках над ученым. Нескладный, чудаковатый, не такой, как все, он таил в себе смутную угрозу и жизни, и душевному спокойствию, внося разлад, дух сомнения, покушаясь на идеалы, словом, проходил скорее по ведомству дьявола, чем бога.
Современное общество возлагает большие надежды на науку, но главным образом в сфере удовлетворения физических потребностей. В сфере духа влияние науки пока более скромно. Ученый не может, не превращаясь в проповедника, настаивать на незыблемости, непререкаемости своих выводов. Люди, привыкшие получать жесткие предписания и ждущие их, предпочитают проповедника. Более глубокая причина заключается, по-видимому, в том, что в духовной сфере более остро, чем в материальной, ощущается неудовлетворительность законообразных обобщений науки, имеющих дело с массовым, типовым и пренебрегающих единичным.
Освобождение от аксиом, придающих научному построению жесткость и подчас условность, сознательное акцентирование индивидуального, дающее большую свободу развития, могут приблизить науку к человеку, сделать ее более способной решать его духовные проблемы. Наука, наконец, органически — не заученно — войдет в сознание, замещая метафизические представления и консервативный здравый смысл.
В заключение еще раз подчеркнем общее в прогрессе жизни на Земле и человеческой культуры. Биологический прогресс, как мы пытались показать в гл. I, означал переход от сохранения группы за счет высокой смертности особей к сохранению индивида с его неповторимыми особенностями. Искусство, вопреки традиционным представлениям, также имеет сквозную линию развития — от эстетической типологии, создания образцов, выработки средств эмоционального воздействия, вызывающих во всех случаях однотипную реакцию, к раскрепощению и развитию индивидуального эстетического своеобразия. Прогресс науки ни у кого не вызывает сомнений, но связывается обычно с накоплением знаний. Мне кажется более важной качественная сторона науч- . ного прогресса, проникновение в науку историзма, намечающийся сдвиг интересов от общего к индивидуальному. Эти параллельные тенденции вместе определяют эволюцию гуманизма.
ГУМАНИЗМ И БИОСФЕРИЗМ
Мы уже говорили о том, что уровни эволюционного развития — биомолекулярный, организменный, популяционный, культурный — имеют каждый свои особенности и несводимы друг к другу. Прямые социобиологические аналогии между генами и «культургенами» не помогают пониманию эволюции человеческой культуры. Вместе с тем некоторая общность эволюционных тенденций, отмеченная в предыдущем разделе, может рассматриваться как проявление (и своеобразное преломление на каждом из уровней) общих диалектических закономерностей.
Как и в биологической эволюции, успех на поприще культуры может быть достигнут различными средствами, но не все средства прогрессивны. Не претендуя на особую оригинальность, мы будем рассматривать как регресс все, что грозит отдельной человеческой личности физической, генетической или духовной смертью, будь то война, расизм, кастовость, евгеника или сжигание книг. И евгеника, и другие виды нетерпимости к нестандартному (внешнему облику, проявлению чувств', мышлению, художественному самовыражению) связаны между собой и все вместе — с типологией, в свою очередь восходящей к иерархической структуре древних человеческих сообществ, унаследованной от животных предков.
Гуманизм в эволюционном плане выступает как проблема сохранения и совершенствования человека как биологического вида, как члена общества, как личности. Мы знаем, что господствовавшие в прошлом виды вымерли. Причины вымирания сложны и трудно анализируемы. Это и конкуренция, и изменение условий отбора, и подрыв пищевой базы.
В современном органическом мире Земли человек как будто не имеет серьезных конкурентов и главную опасность для него представляют изменение условий — естественное и антропогенное, истощение ресурсов и самоуничтожение. Последнее — новый фактор, напоминающий о качественном отличии человека от других биологических видов.
В истории Земли чередовались периоды ледникового и безледникового — оранжерейного — климата, причем первые были относительно короткими. Следовательно, человек возник в преходящую фазу земной истории и должен быть готов к радикальным переменам. В данном случае естественная тенденция и антропогенное воздействие на среду обитания — загрязнение ее углекислым газом, дающим оранжерейный эффект, идут рука об руку.
Однако древние организмы нередко справлялись с изменением условий и более того — научались использовать отходы жизнедеятельности, загрязнявшие среду обитания (так, древние фотосинтетики «загрязняли» среду кислородом, который потом стал столь необходимым для жизни). Для человека использование отходов тоже становится первоочередной проблемой. Переработка вторичного сырья, острова из мусора — это лишь первые шаги.
Проблема истощения ресурсов издавна решалась в органическом мире переходом на менее дефицитные источники энергии (в частности, использование воды как донора водорода в фотосинтезе), и человек, очевидно, не будет исключением.
В то же время воздействие человека на среду и его связи со средой гораздо более многообразны, чем у какого-либо другого вида. Следовательно, и опасность нарушения среды более велика. Осознание этого заставило покончить с бездумной эксплуатацией среды и выдвинуло на первый план проблему ее сохранения. Однако в этой экологической проблеме справедливо различают два уровня — «мелкую» и «глубокую» экологию. «Мелкая» экология настаивает на сохранении среды, имея в виду нужды человека в настоящем и будущем. «Глубокая» экология, впитавшая идеи великих гуманистов прошлого и современности (назовем В. И. Вернадского, П. Тейара де Шардена, А. Швейцера), рассматривает человека как компонент биосферы, сохранение которой не может быть подчинено чьим-либо нуждам. Это означает, в сущности, переход гуманизма на качественно новый этап, который можно назвать биосферизмом. Он предполагает действительно глубокие изменения в психологии человека, которые требуют значительных воспитательных усилий, преодоления типологических и иерархических атавизмов в сознании, препятствующих распространению нравственного и эстетического чувства на все живое.
Те же атавизмы мешают решению проблемы личности и общества, которая тоже имеет прямое отношение к гуманизму. В животном мире сообщества возникают под действием естественного отбора как средство сохранения индивида. В дальнейшем они приобретают самодовлеющую ценность и подавляют индивидуальность, ограничивая дальнейшую эволюцию, как это произошло с полипами и общественными насекомыми. Сообщества высших животных обычно имеют иерархическую структуру. В древних человеческих сообществах она способствовала выработке общих стандартов, единообразного мироощущения — всего того, что мы вкладываем в понятие типологии и что так ярко воплощено в платоническом идеале общественного устройства.
Развитие культуры начинается с того, что человек ощущает себя личностью, которой есть что сказать, и сделать, и оставить в качестве памяти о себе. Однако общественная система, формирующаяся на основе таких личных вкладов и для их сохранения, приобретает, в результате происходящего в ходе эволюции смещения ценностей, о котором мы уже говорили (гл. II), довлеющее значение, стандартизуя, обезличивая свои компоненты. Это в равной мере справедливо для колонии полипов, муравейника, Рима Нерона или датского королевства Клавдия. В результате обезличивания и, соответственно, сокращения личных вкладов культура утрачивает динамичность и костенеет, приобретая формализованный обрядовый характер. Если в период становления иерархическая структура была настолько ослаблена, что человек чувствовал себя почти равным богам, мог вступать с ними в единоборство или в брачный союз, что по мере стабилизации системы дистанция между человеком и богом все возрастала, как можно заметить по эволюции мифов различных народов. Появлялось и усиливалось ощущение ничтожности отдельного человека перед неодолимой мощью системы, воплощенной в фигуре верховного правителя или, в демократическом варианте, в безликом «они», трагического бессилия, заставлявшего усомниться в ценности бытия. Утрата личного, свободно выбираемого смысла жизни не компенсировалась спускаемым сверху стандартным смыслом жизни, который, по мере того как культура в целом все больше походила на пустую скорлупу, о былом содержимом которой давно забыли, тоже становился бесцветным и бесплотным. Бесцельность, тщетность усилий, беспомощность и неразрывно связанная с нею религиозность заставляли смотреть на земное существование как на испытание перед переходом в лучший мир. Для этого периода характерно ностальгическое отношение к прошлому, будь то сказания о золотом веке или мода «ретро». Иерархия воспринимается как единственно возможная структура человеческого общества и соответственно место наверху — как предел личных устремлений. Индивидуализм принимает форму борьбы за власть, не создающей никаких культурных ценностей. Окостенение культуры и несомненно связанное с ним измельчание личности приписывают загадочному «старению наций», как будто здесь замешаны генетические факторы. Ситуация аналогична «старению вида», о котором говорилось в гл. II. В обоих случаях мы сталкиваемся с редукционизмом, мешающим увидеть настоящую причину изменений в эволюции системы. Яркие, динамичные личности, столь необходимые для развития культуры, исчезали не из-за генетического вырождения, а вследствие окостенения иерархической структуры (некоторую роль, впрочем, могла играть генетическая изоляция, также безусловно связанная с культурной).
В непосредственной связи с иерархическим мироощущением находится моральный экстернализм — определение смысла жизни путем предписаний извне, заставляющее человека искать себе хозяина. Как раболепие, так и его обратная сторона — властолюбие — не способствуют полноценному развитию личности. Эта мысль четко выражена уже в древней философии кинизма: Диоген, когда его продавали в рабство, предложил купить себя тому, кто нуждается в хозяине.
Во всей античной философии только Диоген был по-настоящему последовательным оппонентом Платона. Не потому ли афиняне благосклонно относились к выходкам Диогена, что видели или ощущали в его учении необходимый противовес платонизму? С тех пор платонизм и кинизм образовали как бы два полюса притяжения европейских философских и литературных течений.
В эпоху безраздельного господства платонизма кинизирующий нонконформизм казался безумием. Таковы великие безумцы Дон Кихот, Гамлет, король Лир. Гамлет как бы невольно, но последовательно истребляет Полония и его детей — воплощение конформизма. Как и сказано в трагедии, есть метод в его безумии. В первой половине XIX в. окрепший нонконформизм выступает в форме байронизма. Двадцатишестилетний Байрон записывает в дневнике: «Я упростил свою политику до полнейшего отвращения к любому правительству». В философии С. Кьеркегор выступил оппонентом Гегеля, утверждая свободу индивидуального определения смысла существования. В XX в. его идеи, как известно, были подхвачены различными течениями экзистенциализма. Отчетливо определились крайние позиции в философии и философствующей литературе (Курт Воннегут иронически противопоставил экзистенциальному человеку, который таков, .каким хочет быть, своего Кэмпбелла, который таков, каким ему велят быть).
Великий гамлетовский вопрос можно прочитать так: быть Гамлетом или быть Полонием? Судьба Гамлета неизбежно трагична, тогда как Полоний мог бы жить благополучно, если считать его существование жизнью. И тот, и другой — типичные порождения окостенелой социальной структуры.
Признаки социальности находят еще у австралопитеков. Социальность — естественная для человека форма существования, необходимое условие возникновения и сохранения культуры, в мире которой созидательный труд человека, его мысли и чувства получают потенциальное бессмертие. В эволюционном контексте приемлемый смысл жизни заключается в максимизации личного вклада в развитие культуры, расширение ее пространства, увеличение ее емкости — возможности, своеобразного самовыражения каждого человека. Индивидуальное существование, не продленное в культуре, слишком эфемерно и представляется бесцельным. По библейской легенде, бог в конце сотворения мира создал человека, чтобы тот мог засвидетельствовать совершенное, «онтологизировать» его, дать ему статус реального существования. В этой древней легенде чувствуется глубокая философская интуиция, связавшая существование с адекватным отражением. Для человека онтологизирующим долгое время было убеждение в том, что он «ходит перед лицом бога» (или на худой конец разумного инопланетянина). Но и боги, и инопланетяне— лишь элементы культуры, нашего единственного «свидетеля», того мира, в котором отдельный человек и человечество в целом находят адекватное отражение и существование которого необходимо для их онтологизации. Экзистенциалисты оспаривают такой способ онтологизации, но сказать, что смысл существования заключается в нем самом, равносильно признанию того, что существование вообще не имеет смысла. Поэтому экзистенциализм неизбежно сочетается с пессимизмом. В то же время противоположные ему платонические установки нивелируют личность и, следовательно, приостанавливают развитие культуры. Ускорение прогресса, как известно, было связано с возникновением на стадии родового строя свойственной только человеческому виду сложной инфраструктуры сообщества, допускающей индивидуализацию входящих в него ячеек.
Справедливо, что свойственный западной цивилизации индивидуализм не способствует определению истинного смысла жизни. Свобода выбора жизненных целей оказывается мнимой, так как выбор в любом случае ограничен теми вариантами, которые уже имеются в наличной культуре. Вместе с тем для прогрессивного развития общества как целого парадоксальным образом благоприятна максимальная индивидуализация входящих в него людей. Только при этом условии они могут внести действительно оригинальный личный вклад в культуру.
Индивидуализация имеет также отношение к проблеме перенаселения, которая возникает главным образом из-за несоответствия между репродуктивным вкладом и вкладом в культуру, между приростом людей и приростом оригинальных технологических, философских, художественных и прочих идей.
В этой связи несомненную социальную угрозу представляет ориентация на усредненного человека. В течение достаточно длительного периода человеческой истории успех обычно сопутствовал посредственности. В любви Чацкий терпел поражение от Молчалина, Байрон — от Мастерса, Гете — от Кестнера. Такого рода конкурентное вытеснение выдающихся людей было своеобразным стабилизирующим механизмом, сопротивлением прогрессу.
Аналогичную роль играли физические и интеллектуальные стандарты. В обществе, имеющем иерархическую структуру, ориентирующемся на типологические установки, возникали кастовые и классовые стандарты и предпочтения, создавайте некое подобие дизруптивного отбора и даже способствовавшие фиксации некоторых мутаций. Был распространен родственный отбор (kin selection), т. е. неслучайный выбор брачного партнера, зависящий не только от его личных качеств, но и от качеств его родственников — их имущественного и социального положения, случаев врожденных заболеваний в семье. Последние и сейчас могут повлиять на репродуктивный успех и служат поводом для евгенических мероприятий, обрекающих человека если не на физическую, как в древней Спарте, то на генетическую смерть. Необходимость евгеники обычно обосновывают тем, что ослабление естественного отбора в человеческом обществе создает угрозу накопления вредных мутаций. Один из основателей экспериментальной генетики Г. Меллер предсказывал вырождение человечества от бесконтрольных мутаций примерно к началу пятидесятых годов. Известно более 2000 генетических болезней, но пока что мы обходимся (если не говорить о некоторых специфических случаях бездетности) без искусственного осеменения из фонда гамет генетически здоровых мужчин, за который ратовал другой известный биолог Дж. Хаксли (его идеи своеобразно преломлены в творчестве его брата Олдаса Хаксли: один из персонажей «Желтого Крома» рисует картину «обширных государственных инкубаторов», снабжающих мир населением, какое ему потребуется, и полного отделения половой любви от деторождения). Дело в том, что более свободное передвижение людей, устранение расовых и кастовых барьеров, ограничивающих поток генов и рекомбинационную изменчивость, привели к более широкому перемешиванию популяционных генофондов, увеличению гетерозиготности, сглаживающей генетические дефекты. Следовательно, наиболее серьезную угрозу генетическому здоровью человечества представляет типологический подход в индивидуальных отношениях и политических установках. Евгенические мероприятия, укрепляющие ориентацию на норму, типологический подход к человеку, могут принести больше вреда, чем пользы.
Гуманизм проделал длинный путь от ренессансной типизации физического и духовного совершенства - к современному полиморфизму и эстетическому плюрализму. Гуманизм Достоевского и Тулуз-Лотрека отличается от гуманизма Петрарки и Рафаэля тем, что распространяется на все разнообразие людей, а не только на идеальную личность. Это позволяет говорить об экспансивном развитии гуманизма и «растекании» морального чувства, которому предстоит еще охватить не только все человечество, но и всю биосферу.
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ О БИОЛОГИЧЕСКОМ ПРОГРЕССЕ И ЭВОЛЮЦИИ ЧЕЛОВЕКА
Теория эволюции несомненно связана с определением смысла жизни, иначе как объяснить накал страстей вокруг «обезьяньих» дебатов в 1860 г. на оксфордском съезде, в 1925 г. на теннессийском процессе (закончившемся для молодого учителя Скопса, который нарушил запрет на преподавание дарвинизма, штрафом в 100 долларов, выплаченным нажившимися на процессе газетчиками, а для дарвинизма — последовавшей вскоре официальной отменой запрета и неофициальным изгнанием из учебников биологии, где портрет Дарвина был заменен схемой пищеварительной системы) и в начале 80-х годов вокруг «научного креационизма», сторонники которого — в основном политические деятели и представители технических наук — требовали разделить учебные часы поровну между дарвинизмом и наукообразным изложением библейского генезиса. Они добились временного успеха в двух штатах и повергли мощный отряд американских эволюционистов в некоторое смятение. Известный палеонтолог Филип Джинджерич рассказывает [Gingerich, 1983], что перед его лекцией об эволюции приматов и человека студент-креационист обратился к аудитории с призывом сделать выбор между игрой случая (эволюцией) и божественным творением, от которого зависит «что вы чувствуете относительно себя и других в этом мире», т. е. самосознание и мироощущение. Каков же ответ профессора? Оказывается, сама постановка вопроса несостоятельна, так как смешивает материальную жизнь с духовной. Дарвинизм — это научная теория, относящаяся к материальной жизни. Библейский генезис — это откровение, относящееся к духовной жизни. Не надо смешивать. Примерно такую же позицию уже в течение ряда лет занимает Ватикан (характерно, что церковь не поддержала «научный креационизм»).
Позиция профессора в этом споре в сущности не имеет преимуществ перед позицией студента-креациониста. Может быть, вместо апелляции к аохаичному дуализму души и тела следовало бы сказать о возможности духовного раскрепощения, определения смысла жизни с помощью разума, а не внешних предписаний, о мировоззренческом значении идеи эволюционного прогресса.
С самых общих позиций, прогресс заключается в сохранении живого, сокращении смертности и, в конечном счете, достижении какой-то формы бессмертия. Можно разграничить, хотя бы условно, две эволюционные стратегии: 1) сохранение определенной формы организации за счет массового ее копирования на фоне высокой смертности и 2) сохранение каждого индивида, предохранение его от безвременной смерти (теория эволюции долгое время принимала во внимание только первую, тогда как птицы, например, уменьшающие размер кладки в неблагоприятных условиях, демонстрируют вторую; такого рода примеры не были известны ранним эволюционистам).
Успех (в терминах численности, распространения), в зависимости от обстоятельств, сопутствует как первой, так и второй стратегии, но только вторая может быть признана прогрессивной — она уменьшает дань смерти. Прогрессивны все приспособления (подвижность, гомеостаз, органы чувств, забота о потомстве, внутренние механизмы регуляции численности, обучаемость, ин-. теллект), способствующие выживанию индивида в непредсказуемых условиях. Их накопление означает увеличение общей приспособленности. И наоборот, утрата подобных приспособлений, ставка на репродуктивный потенциал могут рассматриваться как снижение приспособленности безотносительно к численности. Широкое распространение подобной стратегии характеризует регрессивные эпизоды в истории жизни, связанные с периодическими биосферными кризисами.
В прошлом регрессивные эпизоды играли важную роль как необходимое условие обновления биоты. Большое значение имел естественный отбор, обрекающий те или иные индивиды на физическое уничтожение или «генетическую смерть». Однако в ходе прогрессивной эволюции, по-видимому, происходило диалектическое преодоление, изживание регрессивных форм развития, в том числе естественного отбора — общая тенденция, особенно отчетливо проявившаяся в эволюции человека.
Уже среди высших животных наблюдается смещение приспособлений из области морфологии и физиологии в область поведения, связанное с этим накопление коллективного опыта и его передача средствами обучения. Элементы протокультуры — брачное и развившееся на его основе игровое поведение, иерархическая структура дема, протоэстетическое и протоморальное чувства, также порожденные половым поведением и заботой о потомстве — возникли на дочеловеческом эволюционном уровне. С появлением человека произошел резкий сдвиг эволюции а область культуры. Культура представляет собой продукт интеллектуальной жизни людей, организованную в систему совокупность их личных интеллектуальных вкладов, продолжительность существования которых ограничена лишь существованием самой культуры. С ее возникновением появляется потенциальная возможность интеллектуального бессмертия, которое по мере развития разума приобретает большее значение, чем бессмертие физическое, а также возможность эволюции без изменения морфологии, отбора и генетических смертей.
Физический облик человека, подвергшись эстетизации, стал элементом культуры и попал под ее стабилизирующее воздействие. В столкновениях этнических группировок, особенно на ранних стадиях развития цивилизации, происходил естественный отбор культур (попутно в какой-то мере и отбор морфологических типов человека как элементов культуры). Однако атавистический механизм естественного отбора, перенесенный из области морфологической эволюции, чужд эволюции культуры — в громадном большинстве случаев происходило не вытеснение, вымирание, а ассимиляция культур, новая культура возникала путем органического слияния противоборствующих элементов — и в современном мире, кажется, окончательно атрофировался. В то же время биологическому процветанию может сопутствовать как культурная экспансия, так и утрата оригинальной культуры (хотя численность некоторых племен амазонских индейцев резко возросла за последние десятилетия, вторжение миссионеров привело к быстрой и, очевидно, безвозвратной утрате культурных традиций).
Замедленное развитие человека—продленное детство—способствовало укреплению семейных уз, на почве которых выросли любовь, моральное чувство, стремление к совершенствованию, представление о назначении (смысле) жизни. Одновременно те же факторы поддерживали иерархическую структуру человеческого сообщества, в которой потусторонний мир образовал высший уровень, питали религиозное чувство, моральный экстер-нализм — глубоко укоренившуюся привычку получать ценностные ориентиры и определения смысла жизни в виде предписаний, спускаемых «сверху»,— все то, что можно обобщенно назвать типолого-иерархическим мироощущением. У древних народов оно персонифицировалось в верховном божестве или, более осязаемо, в фигуре вождя, служение которому принималось в качестве единственно возможного смысла жизни, И какие мощные рецидивы этого архаичного мироощущения мы наблюдаем в регрессивные периоды, каковыми являются в первую очередь войны! (Л. Н. Толстой не сразу нашел удовлетворившее его начало описания военных действий 1812 г. После долгих раздумий он остановился на эпизоде переправы через Неман улан, которые без особой нужды тонули в холодной воде, счастливые тем, что гибнут на глазах Наполеона; этот эпизод, кажется, не имеет отношения к авторской концепции истории, но выбор на него пал не случайно: без психического комплекса таких улан война была бы невозможна ).
Жесткая иерархическая структура несет в себе угрозу деградации личности (подавляемой сознанием собственного ничтожества перед лицом всесильной системы или расходующей силы на бесплодную борьбу за власть) и, следовательно, окостенения культуры, оторванной от питательной среды личных творческих вкладов. В этом, очевидно, основная причина упадка некогда процветавших культур.
Для западной цивилизации характерна установка на служение человека богу (или адекватной трансцендентной идее), в то время как остальной материальный мир предназначен для служения человеку. Вся эта система служении, очевидно, унаследована от иерархической структуры дочел овеческих и ранних человеческих сообществ. Серия научных революций (от Коперника до Дарвина) шаг за шагом разрушала мифические представления о месте человека в системе мироздания и смысле жизни. Сейчас мы переживаем очередную революцию — экологическую. Человеку придется расстаться со своими амбициями в отношении безраздельного господства над остальной биосферой. Новое мироощущение выражают идеи ноосферы, биофилии, «глубокой экологии», биосферизма, параллели которым можно найти в некоторых философских системах древнего Востока. Состояние биосферы таково, что любовь ко всему живому превращается в насущную необходимость. Однако любовь — не то чувство, которое можно пробудить логическими доводами. Для воплощения идеи биосферизма в жизнь необходимы: а) способность отождествления себя со всем живым, распространение категорического императива на всю биосферу и б) восприятие любого живого существа как элемента культуры, эстетизация всей биосферы и включение ее в область культуры, необходимость сохранения которой уже привычно воспринимается как условие интеллектуального бессмертия. И то, и другое требует преодоления типолого-иерархического мироощущения в науке, искусстве, семейных отношениях — всех областях культуры.
Дарвин писал, что «поскольку все живые существа происходят по прямой линии от тех, что жили задолго до кембрийской эпохи, то обычная смена поколений, очевидно, никогда не прерывалась, не было катастроф, которые опустошили бы весь мир. Значит, можно смотреть в будущее с некоторой надеждой на длительную безопасность». Да, но все виды, господствовавшие до нас, вымерли. Это еще не основание для мрачных пророчеств, потому что эволюция человека качественно отличается от эволюции животных, но серьезное предупреждение, поскольку та и другая имеют немало общего. Средняя длительность существования вида высших животных 1—2 млн. лет, наш вид существует около 0,2 млн. лет. У нас еще есть время, но его не так уж много.

<< Пред. стр.

стр. 2
(общее количество: 2)

ОГЛАВЛЕНИЕ