<< Пред. стр.

стр. 5
(общее количество: 6)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

1. Проблема социальных трансформаций для своего обсуждения нуждается не только в макросхемах, но и в микроанализе того, как это происходит на уровне каждой страны и даже по-разному развитых регионов.
2. Успех может быть достигнут при отказе от разрушения собственных особенностей, прежде казавшихся исключительно препятствием развитию, вхождению в современность, обновлению в сторону конкурентоспособности с западными странами.
3. Развитие без предварительной смены идентичности позволяет людям сохранить достоинство. Достоинство состоит и в готовности к жертвам, и в готовности к трудовой аскезе (а не только гедоническим ожиданиям)...
4. Такая способность к развитию не имеет предзаданной модели, она использует уникальные особенности своих стран. Например, критикуемый азиатский фатализм, терпеливость оказались полезными свойствами на сборочных линиях технотронного века.
5. Развитие осуществляется в каждой стране или регионе путем управления им, нахождения конкретно и успешно действующих форм. Вместо моделирования, проектирования (равно как их антитезы — полагания на естественное становление западных форм жизни) здесь уместны методы сценарного прогноза и менеджмента социальных трансформаций, поддерживающего устойчивое развитие.
6. Осуществляемые трансформации закрепили культурные особенности региона и внесли быстрые изменения в экономику и технологии, но более медленные в социальные процессы. По мнению ряда японских ученых, задачи построения гражданского общества, обычно осуществляемые в ходе модернизации, здесь не решены полностью, но и не отброшены: их предстоит решать» [158. С. 76-77].
Федотова показывает исключительную важность определения содержательной стороны модернизационных преобразований, то есть обсуждение смысла самих преобразований, опыта удачных и неудачных реформ, их ресурсов, цены изменений, цивилизационных и культурных ограничений, условий, позволяющих действовать согласованно и проч. Другими словами, меняется не только понимание технологической стороны социального действия (на смену идее социальной инженерии приходит концепция управления социальными трансформациями), но и его смысловая, содержательная сторона. Последняя все больше основывается на знаниях современных социальных и гуманитарных наук, позволяющих, с одной стороны, не столько описывать, сколько конституировать, прогнозировать и сценировать социальные структуры и изменения, с другой — трансформировать их, реагируя на оценку хода социальных изменений. Еще один важный аспект — успешные социальные трансформации невозможны без самосознания, самоопределения и конституирования самих субъектов социального действия.
В России «новые элиты, — пишет Федотова, — обнаружили номенклатурную сущность, независимо от того, были ли они прежде связаны с номенклатурой или нет. Она состоит в стремлении к замкнутости и отгороженности от общества, в защите элиты от вхождения в нее новых членов, в молчаливой способности отличать своих от чужих и проч. Большая же часть общества оказалась аморфной, неструктурированной. И даже десоциализированной и демодернизированной. В этой ситуации исчезла как возможность общего пути, общих интересов, так и возможность согласования интересов. Невыявленные или недостижимые интересы невозможно согласовать... В этической сфере возникает представление о благе, которое бы позволило в переходный период наполнить смыслом свободу, предстающую перед данными слоями общества поначалу как пустота. Именно здесь, решив проблемы идентификации, люди могут быть готовыми к формулировке своих интересов. Следовательно, всякий договор, согласие в переходный период упирается в способность к артикуляции интересов как предпосылке компромисса (жертвы части интересов), согласования интересов, выработки новых общих правил и консенсуса как полного согласия по поводу базовых ценностей и интересов» [158. С. 166—167].
К сказанному я бы добавил еще несколько моментов. Мы иногда забываем, что помимо реформ экономики необходимо разрешить чудовищный клубок всяческих проблем, накопившихся почти за целое столетие. Нельзя скидывать со счетов и особенности российского менталитета. Кто только на него не ссылается, пытаясь объяснить наше неблагополучие. Но что это, собственно, такое? С одной стороны, наши традиции, с другой — российская духовность. Один смысл духовности постоянно обсуждает Н. Бердяев. По его мнению, духовность предполагает культ, религиозное отношение, веру в иные реальности, в конечном счете, в Бога, как бы его ни понимать. Отсюда бердяевское учение о «символичности» культуры и бытия человека: культура, пишет он, символична, в ней даны лишь символы, знаки иного духовного мира, но сам этот мир непосредственно реально не достигается.
Другой смысл российской духовности — в ее эзотеричности. Эзотерическое — это не обязательно запредельное, тайное, дело в другом (см.: [130; 131; 137]). Эзотерическая личность больше верит в тот, подлинный мир, чем в этот, обыденный, живет не столько здесь, сколько там. При этом нельзя понимать дело так, что такая личность просто воображает, грезит, пребывает, как говорил Платон, в состоянии творческого безумия. Нет, она полноценно живет в своем творчестве, в размышлении о мире, в стремлении понять последние проблемы жизни и бытия. Эзотерическая личность каждый раз заново рождается во всем этом и через это. Для русского интеллигента конца XIX — начала XX в. духовный эзотеризм сделался буквально образом жизни, заслонил собой обыденную жизнь с ее практическими заботами и проблемами.
Соединение эзотерического отношения к жизни с неукорененностью или, как сегодня говорят социологи, маргинальностыо, еще одна особенность российского менталитета. В России со второй половины XIX в. всегда было много неукорененных (оторвавшихся от своего сословия и культурной почвы) людей, но самое грустное, что неукоренен был и значительный слой образованного общества. Еще Гоголь писал о недообразованности и беспочвенности русского человека, о том, что нигде не видно настоящего гражданина. Декабристы, хотя и выказали образец гражданственности, но были и не с дворянством и не с народом; и значительно позже, когда сформировалась, так сказать, чеховская интеллигенция, она также была в значительной мере неукорененным слоем общества. Русский интеллигент предпочитает жить в мире книг, идей, размышлений, духовной работы, где, конечно же, приятнее, чем в серой, а порой и страшной российской действительности. Таким образом, понятие российского менталитета довольно сложное. Однако что из этого следует?
Говорят, что в России важно ответить на два главных вопроса: кто виноват и что делать? На первый можно ответить так — никто не виноват, если, конечно, не считать виноватой нашу собственную природу, поэтому нечего искать виноватого или козла отпущения, лучше внимательно посмотреть на себя в зеркало. Ответ на второй вопрос предполагает как раз рассмотрение нового понимания реформ и модернизации.
Первое соображение. Наша культурная и человеческая сегодняшняя неготовность к западным реалиям (правам, свободе, гражданскому обществу и т.п.) вовсе не означает, что они не верны или что мы не сможем их достичь, не сможем к ним приобщиться. Другое дело, как, когда и какие для этого необходимы условия. В этом отношении я не разделяю мнение тех, кто, указывая на наше историческое и культурное своеобразие, на этом основании утверждают, что и жить мы должны иначе, что на нашей почве не действуют законы и ценности, характерные для западной цивилизации. Более вероятно, что для них просто еще не сложились условия. Однако условия иногда можно и создать. Вопрос в другом — захотим ли мы тратить огромные, возможно, титанические усилия на создание таких условий.
Второе соображение. Нам необходимо приобщиться к этим реалиям, это условие и выживания России, и ее возрождения, и обретения россиянами достойного места и положения среди других народов. Ведь Россия — это не только «остров», как утверждает в интересной статье в «Полисе» (см. [170]) В.Л. Цымбурский, и не просто автономная культура, на чем настаивали славянофилы, и даже не только платформа, связывающая Запад и Восток, Европу и Азию. Россия еще и часть мировой системы, один из культурных потоков мировой цивилизации. Сегодня никто, даже такая большая страна, как Россия, не может развиваться сама по себе и автономно, по сути, быстро складывается мировая экономическая система, глобальная мировая цивилизация и культура. У нас общая судьба со всеми другими народами. Только так, мне кажется, можно понимать выживание, возрождение, обретение достойного места России. Тем не менее нельзя игнорировать и другие взгляды на конечную цель наших усилий.
Например, Ю. Громыко, выражая позицию многих современных участников политического дискурса, утверждает, что «по всем позициям, которые выделяются сегодня либеральной формой познания, могут быть выстроены свои собственные противопоставления:
1. Участие России в международном разделении труда... — Умеренный изоляционизм, частичное игнорирование принципов и форм международного разделения труда...
2. Россия должна догонять другие страны — в частности, осваивать технологический уклад, который будет основным в XXI веке... — Россия должна программировать свой собственный технологический уклад безотносительно к движению лидеров мирового технологического развития...
3. Россия должна войти в цивилизационное пространство и уравняться по множеству параметров с богатыми государствами. — Россия не должна создавать единые конвертируемые формы жизни с Западом» [56. С. 10].
Более интересным мне кажется размышление Цымбурского. «Россия, — пишет он, — несомненно, консервативная сила нынешнего мира. Вопрос лишь о том, обязана ли она в понимании этого консервативного принципа совпадать с "мировым цивилизованным" или нет... Не оптимален ли для России такой вариант геополитического консерватизма, который сохранит нынешний мир до поры до времени в равновесии между силами статус-кво и силами дестабилизирующими, в равновесии нестабильном, напряженном на несколько десятилетий, при котором ни революция не вырвется с Юга и не ударит по России — ни "мировое цивилизованное" нас не пожрет ради лишних гарантий своей стабильности? ...Ведь среди наработанных человечеством "великих идей" есть и такая идея — кстати, очень убедительно культивировавшаяся в Америке в изоляционистские 30-е, — как идея "грядущей расы", временно самоустранившейся из окружающего мира, сконцентрировавшейся, зреющей и ждущей, пока господствующая цивилизация себя истощит и подорвет... Побережем русскую кровь как единственный залог когдатошнего более приемлемого для нас порядка и предоставим всему, что не требует от нас участия, совершиться без нас» [171. С. 116, 117].
Сегодня реакция многих на реформу состоит в указании на ее нереалистичность, неприемлемость для определенных слоев населения, неучет ею сложной природы российской действительности. Постепенно становится понятным, что цель реформы — это не просто желаемое состояние экономики и общества, как их понимает правящая элита, а состояние, скорректированное с учетом реальных социокультурных ограничений и реального опыта реформирования. Нужно понять не только, что мы хотим (и кто это мы?), но и что мы можем. Понять, какую цену мы за это готовы заплатить. Понять, что мы делаем и что реально получается из наших усилий. Понять существующие ограничения. И в контексте такого понимания попытаться сформулировать цель реформы, причем понятно, что она может меняться по мере уяснения того, что будет реально получаться.
Третье соображение. Пока реформы идут медленно и часто не получаются. Не беда, будем учиться, будем создавать, выращивать культуру, в которой образование станет сутью жизни. Такая культура уже была. Это средние века. Вся средневековая культура, как верно замечает С.С. Аверинцев, напоминала собой «школу». Идея Страшного суда заставляла людей средних веков учиться, преодолевать в себе «ветхого» человека, выращивать человека «новозаветного» — христианина. Перед нами альтернатива не менее серьезная: или мы растворимся в цивилизационной среде других народов и культур (возможно, пройдя при этом югославский путь), или выживем, возродимся, и нас будет за что уважать. Пока не за что. Мне лично приятно читать, когда некоторые наши руководители прямо говорят: «Да, я не знаю, но я учусь».
Четвертое соображение. На сложную ситуацию, сложную среду и ответ должен быть сложным. Сейчас же нередко у нас в ходу простые ответы на сложные ситуации. Ведь кажется, что естественней, чем такое рассуждение: сначала мы поднимем экономику, ну а потом дойдет очередь, да и то не сразу, до образования и культуры. Все наши действия достаточно простые, развертывающиеся или в плоскости экономической или в политической. И идеология «соцаального действия» простая — идеи модернизации, не учитывающие ни реалий культуры, ни реалий сознания, ни многих других российских реалий. Сейчас, например, многие ищут виновных в неудачах, постигших страну. На мой взгляд, главный виновник — наше упрощенное понимание социального действия, наши попытки простых действий в сложных, многомерных ситуациях.
В целом, говоря о социальном действии, необходимо различать две стратегии — жесткой и мягкой модернизации. Идея жесткой модернизации, как мы уже отмечали, это ориентация на продвинутый в культурном отношении образец (например, западный), создание и реализацию программ модернизации, определение ресурсов, обеспечивающих реализацию таких программ. Программа жесткой модернизации предполагает опору на группу населения и субъекты («элиты»), заинтересованные в реформах и модернизации общества. Положительный аспект этого сценария — относительная ясность решений, поскольку существуют образцы и можно опереться на элиту, которая сегодня имеет государственную поддержку. Отрицательные аспекты в следующем: углубляется конфликт между элитой и консерваторами, не учитываются исторические и российские ограничения и реалии (в частности, неподготовленность, во всяком случае сегодня, населения и субъектов к модернизации в западном ее понимании).
В сценарии мягкой модернизации модернизационные предложения корректируются и видоизменяются под воздействием ряда факторов: требования учитывать исторический старт страны, традиции, ценности; необходимость реализации установок культурной экологии, а следовательно, необходимость удовлетворить интересы и потребности разных групп населения и разных этносов (народов и национальностей); отслеживание готовности и адаптации населения и субъектов к нововведениям и другим модернизационным воздействиям; реализация ряда политических и этических принципов (например, поддержка молодежи, новых сфер деятельности, малооплачиваемых слоев населения). Однако стратегия мягкой модернизации предполагает два условия: а) относительно высокую культуру основных субъектов социального действия и б) понимание ими необходимости модернизационных изменений.
В настоящее время оба эти условия или полностью или частично отсутствуют, что не означает невозможности их появления при проведении правильной политики. Кроме того, в стране определенное время еще будут сохраняться традиционные структуры власти, субъекты и способы решения социальных проблем. Поэтому реализовать стратегию мягкой модернизации в чистом виде вряд ли удастся. Целесообразнее говорить о переходном периоде, когда стратегия мягкой и структурной модернизации будет компромиссно сочетаться как с традиционными подходами к решению проблем, так и со стремлением отдельных субъектов реализовать стратегию жесткой модернизации или немодернизированных действий. Важно, однако, сохранить ведущую установку на стратегию мягкой модернизации, по возможности подчиняя ей другие подходы, тем более, что стратегия мягкой модернизации предполагает адаптацию к другим подходам и способам решения социальных и культурных задач и проблем.
Пятое соображение. Адекватные ответы на сложные ситуации предполагают реализацию современных «социальных технологий». Эти технологии включают в себя: признание многосубъектности как важнейшей особенности современной жизни; приоритет политики (политик) над планированием и программированием, поскольку только в рамках политики можно согласовывать противоречивые интересы разных субъектов; выявление реальных проблем, а также тенденций, т.е. опора на проблематизирующие исследования и прогностические разработки; анализ существующих ресурсов и ограничений, включая культурные и психологические; сочетание социального программирования с социальным и другими видами проектирования; серьезное внимание к проблемам реализации программ и проектов, что предполагает создание специальной среды, инфраструктурного обеспечения, групп поддержки со стороны одних субъектов и нейтрализации действия других, враждебно настроенных.
Сюда же относится понимание того, что большинство современных проектов нереализуемы в точном смысле слова, их «реализация» только готовит среду для осуществления идущих вслед, более осмысленных проектов, запускает определенные процессы нововведений. Еще один важный момент — опережение в создании условий над созданием производств или систем. Исследования показывают, что сначала необходимо создавать рыночную среду, «воспроизводственные контуры», а само производство уже вписывать, естественно, видоизменяя, в эту среду. А мы же пока все делаем наоборот: сначала создаем производство, а потом удивляемся, почему оно убыточно. С точки зрения указанного здесь принципа — опережения в создании условий над созданием систем, если, конечно, его обобщить, начинать очередной этап реформ нужно не с экономики, а с тех сфер образования, науки и культуры, которые, с одной стороны, обеспечивают экономическое развитие, а с другой — нейтрализуют тенденции, препятствующие экономическим преобразованиям. И так во всех сферах: политики, государственного строительства, даже реформ самого образования и культуры. А это означает, что вообще ценности образования, науки и культуры должны являться ведущими.
И последнее соображение. Реформа, вероятно, не то понятие, которое нам нужно, имея в виду перспективу. Реформы мыслятся как достаточно протяженные, но все-таки спланированные действия. А речь идет о новом способе жизни, фактически о новой культуре — новом понимании, новых способах разрешения проблем и противоречий, новом мироощущении и т.д. В этом отношении вполне можно согласиться с А.С. Ахиезером, который пишет: «Реформа, по сути дела, является определенной формой инновации, охватывающей значимые параметры общества и стимулируемой правящей элитой... Реформа должна мыслиться как продолжение некоторой логики истории, что, разумеется, требует глубокой концепции мировой истории. Но одновременно реформа должна быть определенным сдвигом в этой логике, что требует, чтобы эта концепция ценностей включала в себя самокритику, самоизменение... Попытка ускорить проведение реформы без учета присущей соответствующей культуре возможности воспринять инновацию с определенной скоростью может иметь катастрофические последствия... Реформа должна носить рефлективный характер, т.е. быть направлена и на самое себя, на проблему повышения эффективности самой реформы; она должна постоянно реформировать себя на основе накопленного опыта... Проект реформы должен включать в себя критику всех значимых нравственных идеалов, систем ценностей, каждая из которых несет в себе некоторый проект идеального общества... В конечном итоге успех реформы зависит от возможности общества углубить массовый менталитет, лежащий в основе системы ценностей... она должна аккумулировать массовое стремление к саморазвитию, самосовершенствованию в единстве социальных отношений и культуры. Это означает, что реформа должна опираться на опережающее развитие культуры» [17. С. 211—225].
Таким образом, мы видим, что понимание реформы и модернизации сегодня существенно изменилось. Рассмотрим теперь логику и ход реформ в такой важной области культуры, как образование.

4. Природа и смысл гуманитарного образования

Современное гуманитарное образование производит противоречивое впечатление. На фоне большого разнообразия направлений и форм гуманитарного образования, а также типов образовательных гуманитарных учреждений, наблюдается бедность собственно педагогических идей. Можно даже утверждать, что в настоящее время отсутствует удовлетворяющая педагогическое сообщество и методологическим требованиям концепция (концепции) гуманитарного образования, что негативно сказывается на программах и практике гуманитарного образования на всех его уровнях. Хотя о гуманитарном образовании написано и сказано немало, в методологическом отношении большинство из этих размышлений не выдерживают серьезной критики или малосодержательны. Неясно прежде всего, что собой представляет «сфера гуманитарного» (гуманитарный подход, культура, мышление), в чем его специфика, как она относится к другим областям человеческой деятельности или практикам. А если мы этого не понимаем, то и не можем правильно строить педагогическую деятельность.
Не лучше обстоит дело и со сложившейся практикой гуманитарного образования. Если исключить опыт отдельных талантливых педагогов и экспериментальных школ, современное гуманитарное образование воспроизводит идущую еще из XIX в. практику, где в центр ставится гуманитарное знание и теоретическая рефлексия. Считается, например, что если учащийся усвоил знания о литературных произведениях и правильные образцы критики и литературоведческого анализа, он подключился к сфере литературы. А как быть с тем, что он не умеет читать и думать, не познакомился с альтернативными или просто другими интерпретациями тех же самых произведений, не почувствовал прелести гуманитарной полемики, не имеет собственной позиции как участник гуманитарного процесса, вообще не включен в него? Возможно, когда-то гуманитарные знания и теоретическая рефлексия были эффективны в педагогическом отношении, но сегодня они порождают формализм, мертвое знание вместо живого гуманитарного опыта.
В качестве еще одной проблемы можно назвать отсутствие связи гуманитарного образования с запросами современности. Но когда образование только традиционно, оно способствует воспроизводству типа человека ушедших веков. Современная же эпоха выдвигает свои требования и вызовы, на которые гуманитарное образование не может не отвечать. Для примера рассмотрим одно из них. Это требование со стороны будущего. Будущее часто понимают онтологически: как остров во времени, существующий впереди. Но будущее — это последствия наших сегодняшних действий и поступков, нашей современной жизни. К сожалению, характер этих действий и поступков не сулит нам ничего хорошего: в сфере образования мы формируем эгоцентрическую и гедонистическую личность, в других областях социального действия разрушаем природу, оказались вовлечены в глобальные процессы (например, технологического развития), которые мы не контролируем, но которые лишают нас свободы. Перед наукой и образованием встает задача уяснения характера и масштабов человеческих действий и, в частности, понимание того, что эти действия давно уже стали стихией или особой социальной природой, не учитывая законы которой, мы не можем эффективно действовать. Требуется также понимание природы нашей включенности в собственную социальную (и техническую) активность, включенности, с которой человек не согласен и которую он хотел бы изменить, но не знает, как это сделать. Вызов со стороны будущего заставляет пересматривать цели и идеалы образования, о чем пишут сегодня многие философы образования.
Несомненно, что проблемы гуманитарного образования тесно связаны с общепедагогическими проблемами. В свою очередь, большинство последних обусловлены ситуацией, которую можно охарактеризовать как «исчерпанность классической педагогической парадигмы». Идея образования, сложившегося в XIX в., включала представление об образовании как системе подготовки человека в школе, ориентированной на природу (идеи «природосообразности» образования и «психического развития»), специальные цели (формирование человека знающего, разумного, религиозного, подготовленного к зрелости), специальные содержания (учебные знания и предметы). При этом школа трактовалась как организация, несколько напоминающая государственное учреждение (идеи дисциплины и школьной организации). Реализация идеи образования в организационном и других аспектах (создание единых программ, учебников, методического обеспечения, финансовая поддержка и т.д.) приводит к формированию социального института образования. Его функционирование и развитие поддерживается системой норм, органами управления, системой воспроизводства функциональных ролей (подготовка и переподготовка кадров), средствами коммуникации (педагогические журналы, газеты, симпозиумы, семинары и т.п.). В передовых в культурном отношении странах (Германия, Россия, Англия, Франция, США) социальный институт образования складывается уже во второй половине XIX в. В рамках этого института идея образования не только была полностью реализована, но и получила свое дальнейшее развитие. В частности, педагогика все больше начинала ориентироваться не на философию, как на первых этапах, а на психологию, откуда педагоги рассчитывали взять научные знания о человеке, его развитии в обучении, об особенностях усвоения учащимися учебного материала.
В целом указанный здесь круг педагогических идей и педагогическая наука сложились в первой половине XX в. и успешно функционировали, но особенно после Второй мировой войны стали накапливаться различные проблемы. Жизнь людей быстро менялась, в культуре возникли острые противоречия, перешедшие в глобальные кризисы, а школа оставалась неизменной. Изменения в культуре, конечно, происходили и раньше, но в данном случае преобразования и метаморфозы были столь существенны, что возникли условия для формирования новой культурной коммуникации (иной тип сообщества людей, новое видение и понимание проблем и задач, другие отношения между людьми и социальными институтами). В частности, идеи дисциплины, управления, организации, культ специалиста постепенно стали отходить на второй план, на первый же выходили другие: идеи сосуществования, культивирования жизни и природы, признания и понимания чужой точки зрения, диалога, сотрудничества, совместного действия, уважения личности и ее прав, признания обусловленности жизни высшими, трансцендентальными началами.
В результате традиционная школа и образование, сформировавшиеся в рамках иного типа культурной коммуникации, перестают удовлетворять буквально всех (и общество, и родителей, и учителей, даже учеников) и подвергаются резкой критике. Возникло общее ощущение, что школа и образование нуждаются в обновлении, перестройке, реформах, экспериментах. «Масло в огонь» подлил и кризис основного «педагогического органона знания», включающего в себя общую педагогику, дидактику, методические предметы и различные обосновывающие дисциплины, например педагогическую и возрастную психологию.
Несколько упрощая дело, можно сказать, что образ традиционного педагогического знания и организацию его всегда задавала наука (и к тому же часто естественная), поэтому учебный предмет, как правило, основывался на научном знании, а две основные функции научного знания — теоретическая и прикладная — соответственно задавали один из принципов организации педагогического знания (разделение учебных дисциплин на фундаментальные и прикладные). Однако уже в XIX в. возникла проблема «ножниц» между объемом постоянно возраставших научных знаний и дисциплин и ограниченными возможностями обучения, позволявшими усвоить в школе лишь незначительную часть этих новых знаний. К тому же педагогическая практика и теория показывали, что эффективная организация педагогического содержания существенно отличается от организации знаний в научных предметах. Позднее, в XX в. были сформулированы также идеи альтернативного содержания образования: не научные формы знания и организации, а «метапредметные», «рефлексивные» (например, логические и методологические) и собственно «образовательные».
В XX столетии кризис педагогики усугубляется еще одним обстоятельством — выходом на «сцену» множества педагогических практик. В XIX в. в целом удалось сформулировать единую систему требований к образованию и затем создать единую систему образования. Но в течение XIX и первой половины XX в. сама культура была относительно единой. Сегодня же ситуация иная: налицо плюрализм культур и неоднородность культуры. Как следствие — множество субъектов и разнородных требований к образованию. В настоящее время мы уже имеем дело не с единой педагогической практикой, напротив, как ответ на поликультурную цивилизационную ситуацию и свободу образовательного выбора формируются разные, существенно различающиеся виды педагогических практик (традиционное образование, развивающее, новое гуманитарное образование, религиозное, эзотерическое и др.). Естественно, что в этих практиках образование понимается по-разному.
Можно заметить, что большинство из названных здесь проблем относятся и к гуманитарному образованию: можно констатировать ножницы между объемом гуманитарных знаний (дисциплин) и возможностью их усвоить в отведенные для этого сроки; формируются различные гуманитарные педагогические практики; продолжают воспроизводиться традиционные, в значительной мере исчерпавшие себя формы гуманитарных учебных и образовательных дисциплин, а также традиционные формы преподавания; гуманитарное образование слабо реагирует на проблемы и запросы современности.
Понятие гуманитарного. В литературе и педагогической практике употребляются два основных понимания гуманитарного: это нечто, имеющее отношение к человеку и личности, или же гуманитарное знание, познание, наука. В историческом плане можно говорить о четырех основных предпосылках формирования представлений о гуманитарном. Первая — беспрецедентное усиление в XIX и особенно в XX в. значения естественных наук и техники, что приводит к противопоставлению всей сферы научно-технического знания остальному. Вторая — обособление искусства, науки, права и других гуманитарных практик в относительно самостоятельную сферу, как правило, противопоставляемую сфере технического. Третья — попытки конституировать другой тип познания — гуманитарный. Остановимся на последнем подробнее.
Развитие в XIX в. таких дисциплин, как история, социология, языкознание, искусствоведение (эстетика), этика, право, изучение религии и культуры способствовали осознанию того, что естественная наука и математика больше не могут рассматриваться как всеобщая форма научного знания. Но именно таков был отрефлектированный И. Кантом идеал научности.
На рубеже XIX—XX вв. В. Дильтей показывает, что «науки о духе» должны выработать собственные методы и приемы исследования (конкретно его интересовала психология). «Метод объяснительной психологии, — пишет Дильтей, — возник из неправомерного распространения естественно-научных понятий на область душевной жизни и истории». Мы, говорит Дильтей, «заявляем требование наук о духе на право самостоятельного определения методов, соответствующих их предмету» [62. С. 8, 69].
Обсуждая вопрос о том, как возможно познание языка, творчества, поведения человека, Дильтей вслед за Ф. Шлейермахером связывает новый тип познания с пониманием. При этом Дильтей приходит к исключительно важному выводу, несколько напоминающему кантовское положение о том, что мышление не выводит законы из природы, а, наоборот, предписывает их ей. Дильтей показывает, что понимание и связанное с ним гуманитарное познание определяются установками (позицией, ценностями) исследователя. «Возможность постигнуть другого, — пишет он, — одна из глубоких теоретико-познавательных проблем... Условие возможности состоит в том, что в проявлении чужой индивидуальности не может не выступать нечто такое, чего не было бы в познающем субъекте» [Цит. по: 62. С. 247—248].
Следующий шаг делает М. Вебер. Он усиливает тезис Дильтея о зависимости гуманитарного познания от установок познающего, связывая эту зависимость с ценностями исследователя [43. С. 35]; показывает, что гуманитарное познание представляет собой не просто изучение некоторого явления, но одновременно ее конституирование, внесение в нее смысла, ценностей [43. С. 48]; оригинально решает проблему сочетания в гуманитарном познании индивидуализирующих и генерализирующих методов. «Разумеется, — пишет Вебер, — это не означает, что в области, наук о культуре познание общего, образование абстрактных родовых понятий и знание правил, попытка формулировать "закономерные" связи вообще не имеют научного оправдания. Напротив... Следует только всегда помнить, что установление закономерностей такого рода — не цель, а средство познания» [43. С. 46].
М. Бахтин прекрасно знал работы Г. Риккерта, В. Дильтея и М. Вебера. Еще в ранней статье (1919) он формулирует мысль, сходную с веберовской, о том, что познание в гуманитарной науке есть одновременно и конституирование познаваемой действительности. В поздних работах, отталкиваясь от своих исследований, Бахтин утверждает, что объект познания в гуманитарных науках не просто принадлежит к той же действительности, что и познающий, но что он не менее активен, чем познающий субъект. Гуманитарное познание у Бахтина истолковывается как активный процесс диалогического общения и взаимодействия. «Науки о духе, предмет — не один, а два "духа" (изучаемый и изучающий, которые не должны сливаться в один дух). Настоящим предметом является взаимоотношение и взаимодействие "духов"» [24. С. 349].
Наконец, четвертая, собственно педагогическая предпосылка формирования гуманитарного — это становление в XX в. идеи гуманитарного образования, истоки которого прослеживаются еще в идеале классического образования по В. Гумбольдту.
Для наших целей целесообразно различать два основных плана гуманитарного — гуманитарное познание (подход и науку) и гуманитарную практику жизни в широком понимании. Чтобы пояснить последнее, подумаем, кого мы называем гуманитарно образованным человеком. Вероятно, того, кто создает тексты и произведения (искусства, науки, любой символической области жизни), пользуется ими, проживает их, вырабатывает отношение к создателям этих текстов и произведений, живет реалиями символических форм жизни (т.е. событиями языка, искусства, науки, истории и прочее), в той или иной мере ориентирован на решение проблем современности. Это не означает, что каждый должен быть, как Гумбольдт или Аверинцев, но гуманитарно образованный современный человек все же должен быть включен в культуру, уметь читать и понимать тексты и произведения своего времени, оценивать их, знать точки зрения и позиции других относительно этих текстов и произведений, переживать события истории, языка, искусства, науки и прочее, осмыслять проблемы современности и пытаться в связи с этим действовать, безусловно, так, как это в его силах и возможностях. При этом важна и рефлексия гуманитарного. Она становится просто необходимой для тех, кто специализируется в гуманитарных профессиях — в художественном и научном творчестве, истории, критике, гуманитарной науке и т.д. Напомним в связи с этим особенности гуманитарного подхода и науки.
Гуманитарный подход и наука. В типологическом отношении • можно говорить о трех основных, равноценных идеалах науки — античном, естественно-научном и гуманитарном; первый сложился в конце античной культуры, второй — в XVIII — начале XIX в.; третий — в первой половине XX столетия. В настоящее время формируется еще один идеал науки, его можно назвать «социальным» (В. Лепенис, например, предлагает ввести понятие «третьей, социальной культуры» наряду с технической и гуманитарной). Нетрудно сообразить, что для первого идеала образцами выступили античные науки («Начала» Евклида, «Физика» Аристотеля, работы Архимеда), для второго — естественные науки (прежде всего физика Галилея и Ньютона), а также математика Нового времени, для третьего — гуманитарные науки (история, литературоведение, гуманитарно ориентированная психология, языкознание), наконец, для формирующегося идеала социальных наук образцами выступают некоторые социальные и общественные науки (отдельные экономические теории, понимающая социология, гуманитарная культурология).
Хотя все эти идеалы науки специфичны и различны, они содержат (задают) единое «генетическое ядро» (инвариант), которое сложилось в античной философии и науке и далее постоянно уточнялось. Это ядро включает в себя:
• установку на познавание явлений;
• выделение определенной области изучения (научного предмета);
• построение идеальных объектов и фиксирующих их научных понятий;
• сведение более сложных явлений, принадлежащих области изучения, к более простым, фактически же к сконструированным идеальным объектам;
• получение теоретических знаний об идеальных объектах в процедурах доказательства;
• построение теории, что предполагает разрешение проблем, выделенных относительно области изучения, «снятие» эмпирических знаний (они должны быть переформулированы, отнесены к идеальным объектам и затем получены в доказательстве);
• обоснование всего построения (т.е. системы теоретических знаний, идеальных объектов и понятий) в соответствии с принятыми в данное время критериями строгости и научности.
В античной культуре, где это ядро сложилось, цель науки понималась как получение с помощью доказательств истинных знаний о подлинной реальности (родах сущего, бытия). Для этого эмпирическая реальность описывалась с помощью категорий, а эмпирические знания относились к сконструированным идеальным объектам и затем (уже как теоретические знания) доказывались.
В естествознании Нового времени цели науки меняются: помимо получения истинных знаний о подлинной реальности, которая теперь понимается как природа, на первый план выдвигается практическая задача — овладение силами и энергиями природы. Начиная с работ Г. Галилея, X. Гюйгенса, Ф. Бэкона формируется представление о естественной науке как описывающей законы природы, а сама природа считается «написанной на языке математики и реализуемой в инженерии». Естественно-научный идеал помимо генетического ядра включает в себя экспериментальное обоснование теории и такие процедуры ее развертывания, которые позволяют получить знания, используемые именно в инженерии, где и происходит деятельностное овладение процессами природы. Если в античной науке природа понималась просто как начало, противопоставленное искусственному («Из различных родов изготовления, — пишет Аристотель в "Метафизике", — естественное мы имеем у тех вещей, у которых оно зависит от природы» [10. С. 82]), то в Новое время природа фактически понимается как «латентный механизм», строение которого выявляет сначала ученый-естествоиспытатель (создавая теорию), затем собственно инженер, рассчитывая и изготавливая настоящий механизм или машину.
В гуманитарном подходе цели науки снова переосмысляются: помимо познания подлинной реальности, истолковываемой теперь в оппозиции к природе (не природа, а культура, история, духовные феномены и т.п.), ставится задача получить теоретическое объяснение, принципиально учитывающее, во-первых, позицию исследователя, во-вторых, особенности гуманитарной реальности, в частности то обстоятельство, что гуманитарное познание конституирует познаваемый объект, который, в свою очередь, активен по отношению к исследователю. Выражая различные аспекты и интересы культуры (а также разных культур), имея в виду разные типы социализации и культурные практики, исследователи по-разному видят один и тот же эмпирический материал (явление) и поэтому различно истолковывают и объясняют его в гуманитарной науке.
Мой опыт осмысления гуманитарного познания показывает, что в нем необходимо различать два плана: истолкование (интерпретацию) текстов и построение объяснений и теорий. В естественных науках исследователю дан (и то не всегда) реальный объект, например газ, лучи света и т.п., и он формирует процедуры измерения и манипулирования (так, газ можно изолировать в объеме, сжимать, нагревать). В гуманитарных науках исследователь имеет дело прежде всего с проявлениями изучаемого явления, которые он рассматривает как тексты. Например, для мышления — это тексты рассуждений, решения задач, доказательства, теоретические построения, обоснования разного рода и т.д. Приступая к изучению мышления, исследователь прежде всего формирует способы описания и истолкования этих текстов. Далее, в контексте этих истолкований, в частности, как их необходимое условие, он создает идеальные объекты, приписываемые уже самому мышлению. К уже построенным идеальным объектам в гуманитарной науке применяются стандартные процедуры: эмпирической верификации, сведения новых случаев к уже изученным, преобразования (разложения сложных идеальных объектов на элементы и более простые идеальные объекты, а также обратный синтез), промежуточного изучения, позволяющего получить новые теоретические знания, моделирования (уже за пределами теории), систематизации и др.
В гуманитарном познании важно не только то, о чем гуманитарное знание говорит, но и то, куда оно нас ведет, возникают ли событие, реальность и какие, освобождает ли автор место для нашей жизни, развития, роста, помогает ли всему этому. Именно в последнем случае научное знание выступает как гуманитарное. Действительно, лишь тогда оно является диалогическим, ценностным знанием не только об объекте, но и о самом знании и познании, рассматривается не просто как описание независимого от нас объекта, а как момент взаимоотношений с этим объектом (смена монологической позиции на диалогическую, признание за чужим сознанием автономии, обнаружение в речи диалогических обертонов и
смыслов и т.д.).
Две тенденции в современной гуманитарной практике жизни. Одна — омассовление и стандартизация жизни, другая — стремление к подлинной, духовной жизни культуры. Чтобы пояснить данное утверждение, рассмотрим одну из острейших гуманитарных проблем современности, а именно, отношения между произведением, его интерпретациями и автором. С точки зрения традиционного философского и научного мышления, произведение — это продукт творчества и мышления личности, а интерпретация — истолкование на определенном языке этого продукта. Все три указанных предмета — произведение, его интерпретация и личность, создающая или понимающая произведение на основе интерпретации, существуют независимо и не влияют друг на друга. Напротив, например, М. Мамардашвили пишет следующее: «В XX веке отчетливо поняли старую истину, что роман есть нечто такое, в лоне чего впервые рождается и автор этого текста как личность и как живой человек... литература, в общем — не внешняя "пришлепка" к жизни (развлекательная или поучительная) и что до текста не существует никакого послания, с которым писатель мог бы обратиться к читателям. А то, что он написал, есть лоно, в котором он стал впервые действительным "Я", в том числе от чего-то освободился и прошел какой-то путь посредством текста. Мое свидетельство неизвестное мне самому — до книги» [98. С. 158].
А вот мнение Ж. Делеза относительно интерпретаций. В традиционном искусстве, более широко — в культуре, считает он, произведение было независимым от множества интерпретаций (репрезентаций), которые все его лишь истолковывали, само же произведение «удерживалось» в своей самотождественности сознанием традиционной личности (находилось в «центре большого круга сознания»). В современном искусстве и культуре интерпретация неотрывна от произведения, имманентна ему, поэтому при множестве репрезентаций произведения (в идеале стремящихся к бесконечности) оно превращается в симулякр [59. С. 92—93].
Нужно согласиться, что при множестве интерпретаций произведения и установке на тождество репрезентаций, сознания и произведения, а также признания правомерности любых интерпретаций произведение превращается в симулякр. И подобный подход, провозглашаемый, например, постмодернистами как один из возможных, имеет полное право на существование. Поскольку постмодернистов в искусстве интересуют проблемы множественного истолкования произведений искусства, природа вторых, третьих, энных планов, виртуализация скрытых тем и сюжетов, психоаналитические и культурно-символические интерпретации и обоснования, они и приходят к указанной позиции. Однако это не единственная позиция. Не меньше, если не больше, искусствоведы, философы или просто читатели, зрители, слушатели интересуются проблемами подлинного понимания произведения, понимания, работающего на современность, понимания, решающего определенные задачи. Рассмотрим один пример — вопрос о природе современного искусства, которое, с одной стороны, работает на массовую культуру, становясь все более стандартным и поверхностным, с другой — напротив, стремится к утонченности и духовности.
Одна из черт современного искусства может быть понята в свете хайдеггеровского понятия «постав» (Gestell), под которым знаменитый философ понимал не только современное состояние техники, где все строится и выступает как «средство для другого» в рамках поставляющего производства (даже природа и человек), но также тотальную субъективацию и аксиологическое отношение к миру [163. С. 168]. В качестве еще одной особенности постава можно указать на глобализацию, т.е. постав распространяется на все — природу, человека, даже саму способность мыслить.
Естественно, что постав захватил и искусство, так сказать, поставив его на службу современному производству, понимаемому, конечно, в широком хайдеггеровском смысле. Это означает, по меньшей мере, следующее: разрыв старых связей и отношения искусства с другими сферами жизни (например, разрыв коммуникации «художник — зритель», трансформация отношения «художественная реальность — обычная реальность»), кризис классического понимания искусства (произведения, эстетического субъекта), выявление функций искусства в плане постава, т.е. привязка искусства к обыденной жизни (искусство как фон для работы, как особая социальная оптика, как формы организации деятельности и жизни и проч.), наконец, технологизация искусства, когда оно начинает пониматься как особая технология — семиотическая, психотехническая и т.д. Нельзя ли в этом случае предположить, что искусство, развивающееся в рамках массовой культуры, — это искусство, захваченное и порабощенное поставом, «искусство-постав»?
Итак, особенность современного искусства — это то, что оно превращается в постав, а следовательно, искусство конституирует и обогащает действительность, но при этом — само искусство (в лице искусства-постава) обедняет, теряет глубину и духовное измерение. Действительно, использование искусства в целях постава предполагает совершенно другое его употребление: поверхностное, параллельное с другими занятиями человека, акцентирование его на тех сторонах содержания, которые были характерны для традиционного искусства.
Но модернити - это не только постав, если бы это было так, то пришлось бы согласиться с мнением отдельных философов, что история действительно закончилась. Модернити — это также культивирование духовности и свободы человека, культивирование и сохранение культуры, правда, в ее современных множественных и самоценных формах. Подлинное искусство — это не мимесис, а форма полноценной жизни, поэтому предположение, что современное искусство может помочь нам на нашем пути спасения не такое уж неправдоподобное.
Более того, именно искусство, если оно, конечно, современное, помогает оживить человека, заставить его видеть (слышать, ощущать) заново, реагировать на краски и звуки. Спрашивается, почему, разве он и так не видит и не слышит, ведь человек вроде бы еще не умер? Но разве жизнь поставом, искусство-постав не блокируют наше видение и слышание, наши чувства? Блокируют, именно в силу того, что они сформированы поставом, структурированы, настроены на привычные восприятие и переживание, уже давно не требуют работы и изменения человека. Но если человек каким-либо образом оказывается вовлеченным в современное искусство, оно его выслушивает, испытывает, заставляет работать, выходить из себя, спасать от самого себя.
Таким образом, помимо постмодернистского подхода к произведению, когда признается бесконечное множество равноценных репрезентаций, современного человека живо интересуют проблемы подлинного истолкования произведения, под которым сегодня можно понимать две основные вещи — понимание, работающее на современность, и понимание, решающее определенные задачи, например осмысление искусства-постава и духовного искусства, или этические проблемы в отношении современного искусства.
Что же можно извлечь из данного материала для нашей темы? Не только подтверждение высказанного выше положения о том, что в современной гуманитарной практике жизни существуют две противоположные тенденции (стремление к омассовлению и стандартизации и стремление к подлинной жизни культуры), но и понимание того, что человек гуманитарной культуры (введем такое представление) формируется как личность в лоне гуманитарной культуры, одновременно создавая и истолковывая ее.
Особенности и принципы гуманитарного образования. Что можно считать гуманитарным образованием? Во-первых, это специальное образование для будущих специалистов-гуманитариев (литературоведов, искусствоведов, историков, языковедов и лингвистов, психологов, культурологов и т.д.). Понятно, что, получив гуманитарное образование, они должны быть готовы войти в практику гуманитарной жизни или в гуманитарную науке, или в обе указанные области. Во-вторых, гуманитарное образование — это аспект общего образования, способствующий становлению полноценной личности в современной культуре. Оно предполагает личность, умеющую создавать и понимать (переживать) культурные тексты и произведения, участвующую в культурном процессе, в частности вырабатывающую отношение к другим точкам зрения и интерпретациям, склонную жить реалиями символической жизни. В-третьих, гуманитарное образование — это специальное образование для негуманитариев (инженеров, естествоиспытателей, техников, проектировщиков и т.д.), то, что обычно имеют в виду, например, говоря о гуманизации и гуманитаризации технического образования.
Дальше, гуманитарное образование — это педагогическая практика, удовлетворяющая принципу «гуманитарной сообразности» т.е. готовящая человека к жизни и деятельности именно в сфере гуманитарного. Отсюда эта практика должна строиться таким образом, чтобы учитывать особенности и проблемы гуманитарной практики жизни и гуманитарной науки, разрешать проблемы гуманитарного образования (см. выше), удовлетворять требованиям, предъявляемым обществом к современному гуманитарному образованию. Например, если обособление технической и гуманитарной культур становится нетерпимым, способствует углублению кризиса нашей цивилизации, то нужно работать на их сближение, стремиться к целостной гуманитарно-технической личности. Идеал — целостный, органичный человек, ориентирующийся в обеих культурах, являющий собой «ростки» («очаги») новой культуры, где уже не будет самой этой оппозиции «гуманитарное — техническое». Или другое требование — соединить в гуманитарном образовании выработку умения и способностей работать с текстами, понимания и истолкования произведений с овладением гуманитарной рефлексией, гуманитарным изучением. Наконец, требование, общее для любого образования, — усваивать не знания, а интеллектуальные ситуации, способы деятельности и мышления (подходы, методы, рефлексивные знания).
Наметим теперь основные принципы гуманитарного образования.
• Гуманитарное образование не может строиться как обычная педагогическая практика дисциплинарного научения и теоретической рефлексии. Вне передачи живого гуманитарного опыта работы и включения учащегося в гуманитарный процесс подлинное гуманитарное образование невозможно.
• Необходимо различать три типа гуманитарного образования: а) для гуманитариев-специалистов; б) как аспект общего образования и в) для негуманитариев. Назовем модель гуманитарного образования, ориентированную на первый тип «Гуманитарий», на третий «Технарий», на второй тип «Гуманитарный навигатор».
• Гуманитарное образование обязательно предполагает «авторский подход» со стороны педагога и «гуманитарное самоопределение» со стороны учащегося. Это означает, что первый не просто излагает какие-то представления, но и артикулирует в связи с этими представлениями свой взгляд и подход, а второй учится вырабатывать отношение к подходу и взглядам как педагога, так и других участников гуманитарного процесса.
• В гуманитарную реальность (гуманитарную практику жизни и науку) можно пройти только через работу с текстами и произведениями, а также активно участвуя в гуманитарной коммуникации (процессах «понимания — непонимания», диалоге, самоопределении, споре и прочее).
• Гуманитарное познание ориентировано прежде всего на ценности и видение самого исследователя, а также отношение других участников гуманитарной коммуникации, затем на разрешение гуманитарных проблем и, наконец, на логику и особенности гуманитарного познания.
• Наряду с традиционными формами образования, уходящими здесь на второй план, гуманитарное образование предполагает переход к новым образовательным технологиям. В качестве примера можно привести «лекции-диалоги» (один из вариантов — подобные лекции ведут сразу два педагога, каждый из которых проводит и отстаивает свой гуманитарный дискурс), или «образовательно-учебное творчество». Образовательно-учебное творчество представляет собой индивидуальную и групповую работ)' по решению реальных творческих (теоретических или практических) гуманитарных задач, в ходе которой учащийся осваивает (и самостоятельно, и с помощью более опытных студентов или педагогов и специалистов-гуманитариев) гуманитарные способы мышления, гуманитарные знания и концепции, уясняет ситуацию в гуманитарной науке или практике жизни, позиции разных школ или отдельных интересных гуманитариев. Для этого создаются образовательные группы («проекты»), куда входят на равных правах как начинающие, так и более продвинутые учащиеся, наконец, педагоги и состоявшиеся гуманитарии. Работая над решением данных задач, учащиеся вместе с группой овладевают необходимыми для решения этих задач знаниями и теориями, методологией решения подобных задач, уясняют встающие проблемы. При этом они сами или группа в целом могут «уходить» в историю вопроса или в историю гуманитарной дисциплины (практики), обсуждать дискуссии по поводу сходных задач и проблем, анализировать свое понимание и мышление, создавать самостоятельные теоретические объяснения и т.д. Так происходит вхождение в гуманитарную сферу и развитие студента. Решение реальных, творческих задач и проблем, а также совместная деятельность с педагогами и опытными гуманитариями образуют тот нужный контекст, в котором освоение гуманитарной действительности приобретает творческий и живой характер.
Какая бы образовательная технология ни применялась, учащийся должен войти в конкретное поле гуманитарной жизни. Другими словами, он должен читать, слушать музыку, посещать выставки, интересоваться историей и современностью, знать произведения и позицию основных деятелей культуры. Никакая технология и рефлексия не могут заменить конкретную гуманитарную практику жизни.
Думаю, нет нужды в данном случае доказывать прикладной характер этих исследований. Затем они явно гуманитарно ориентированы и явно предполагают определенный тип социального действия, главные принципы которого — культуросообразность, рефлексивность, эффективность. Имеет смысл обратить внимание на другое. Я старался показать, что новации (реформы, проекты и т.п.) в современной культуре, тем более в России, могут рассчитывать на успех только в том случае, если они инициируют участие субъектов культуры, соединяются с их инициативами. Лишь во встречном, совместном движении «сверху» и «снизу», при соединении рационального расчета и индивидуального понимания происходящего разными субъектами культуры возникает желанный органический синтез, а социальное действие может стать осмысленным.
Глава восьмая
МУЗЫКА КАК ЯВЛЕНИЕ КУЛЬТУРЫ
И ПСИХИЧЕСКИЙ ФЕНОМЕН

1. Формирование классической музыки

Цель этой главы — продемонстрировать опыт культурологического и психологического исследования одного из явлений культуры — музыки. Обычно в культурологии анализируется изобразительное искусство. В 1996 г. вышла и моя работа, посвященная этой теме (Разин В.М. «Визуальное восприятие и культура. Как человек видит и понимает мир» [140]). Музыка практически не анализировалась в культурологическом ключе. Попытаемся хотя бы отчасти восполнить этот пробел.
Анализ музыковедческой литературы позволяет выделить несколько разных точек зрения на этапы и механизм становления классической музыки. Одну точку зрения проводит В. Конен. В своей замечательной книге «Театр и симфония» она намечает логику становления классической музыки: формирование театра и оперы, использование музыкальных средств (пения и инструментального сопровождения) для выражения в оперных произведениях определенных устойчивых образов и событий (скорби, горя, героики, душевного конфликта, нежной меланхолии, светлой любви, комедийного жеста и т.д.), установление стабильных значений музыкальных высказываний (интонационно-мелодических оборотов и образов), освобождение этих оборотов и образов от поэтической (речевой) и театральной поддержки, свободное комбинирование и организация этих оборотов и образов и, наконец, самостоятельное существование их в виде чистой, внепрограммной музыки в специфических музыкальных жанрах (сонате, симфонии и др.) [14]. Интересно, что ту же логику становления музыки намечает и А. Швейцер. Он показывает, что опора на поэтическую драматургию и события (в хоралах и кантатах) способствовала формированию в музыке И.С. Баха устойчивых значений музыкальных высказываний (выражений состояний покоя, скорби, радости, утомления, тревоги, блаженства, поступи Христа и др.).
Обобщая, можно сказать, что классическая музыка вырастает из системы речевых музыкальных высказываний (выражений), значения которых сформировались в жанрах музыкального искусства, тесно связанных со словом (хоралах, кантатах, опере), причем музыкальные значения складывались при ассимиляции значений поэтического текста. В этой концепции мелодическое начало является ведущим, поскольку именно мелодические обороты и образы используются для выражения соответствующих значений поэтического текста.
Иную точку зрения отстаивает известный музыковед Л. Мазель. В книге «Проблемы классической гармонии» он утверждает, что не мелодия, а прежде всего гармоническое начало было ведущим при становлении классической музыки. Хотя Мазель открыто не полемизирует с Конен, его концепция говорит сама за себя: мелодией Мазель считает лишь «мелодику строго организованную, четко расчлененную на крупные и мелкие части, подчиненную простой гармонической логике», причем именно гармония «наилучшим образом служит организации целого, его динамике, логике, форме», т.е. формирует и поддерживает музыкальное произведение [94. С. 61, 62]. «В описанной способности создавать непрерывные напряжения и разрядки, — пишет Мазель, — гармония не имеет соперников... Другие же стороны музыки, например, мелодические восхождения и нисхождения, ритмические учащения и замедления, хотя и могут, как уже упомянуто, передавать эмоциональные нарастания и спады более непосредственно, но не обладают такой способностью, как классическая гармония, распространять внутренние динамические соотношения на все более и более крупные части музыкальной формы, а потому и не способны служить столь же мощными факторами формообразования» [94. С. 119—121].
Если в концепции Швейцер—Конен классическая музыка рождается из системы музыкальных речевых мелодических высказываний, то в концепции Мазеля она формируется как система гармонического музыкального языка (представляя собой, по выражению Мазеля, своего рода «музыкальную грамматику»). При этом Мазель показывает, что на формирование этой системы влияли не только требования мелодического выражения, о которых пишут Конен и Швейцер, но и ряд других музыкальных и внемузыкальных факторов: эстетические, требования голосоведения, слухового контроля, специфика музыкального материала (звукоряда), необходимость четкой дифференциации тонов, мелодической плавности движения и т.д. Система классической гармонии, согласно Мазелю, складывается тогда, когда формируется сложный комплекс (особый звукоряд, оппозиция минора и мажора, функциональные связи тонов и т.д.), удовлетворяющий всем этим факторам.
Итак, кто же прав: Конен или Мазель? В концепции Конен не ясно, как складывается «чистая», непрограммная музыка и музыкальное произведение как целое, поскольку не объяснен переход от отдельных музыкальных выражений и их значений к «чистой музыке» и произведению, где эти значения исчезают (вместо них в «чистой музыке», действительно, царит гармоническая организация, тесно связанная с мелодическим движением, ритмом, тематическим развитием и другими композиционными и драматургическими особенностями произведения). А в концепции Мазеля не понятно, как человек может войти в музыку, присвоить ее, выражать себя в ней, если у него нет такого проводника и учителя чувств, как системы стабильных речевых музыкальных выражений. В этой концепции мир классической музыки, представленный гармонической системой, выглядит парадоксально: с одной стороны, он замкнут, непроницаем для человека, а с другой — в точности похож на мир его души. Как ни странно, душевная эмоциональная жизнь человека, по Мазелю, — это как бы та же музыка, в ней действуют те же динамические процессы, те же напряжения и разрешения (получается, что одна музыка немая, неслышимая «звучит» в душе человека, а другая, точно такая же, но громкая, повторяет и воспроизводит первую). В концепции Конен парадокс другой — понятно, как человек может войти в музыку (как в реку), но непонятно, как он поплыл, т.е. оказался в совершенно другой реальности (в реальности «чистой», непрограммной музыки).
Однако и Конен, и Мазель, и многие другие музыковеды одинаково определяют природу музыки (и это образует еще одну загадку): они считают, что музыка выражает мир эмоций и переживаний человека. Для Мазеля музыка прежде всего — система языка, а не речь, не произведение, не отдельные мелодические выражения, не сложный динамический и энергетический процесс, не просто система музыкальных образов. Но что вообще современные музыковеды имеют в виду, когда говорят о «выражении», «раскрытии» душевного континуума, эмоциональных состояний или переживаний? Означает ли это, что душевная и эмоциональная жизнь уже сложились и их нужно только описать, представить, «промоделировать» в музыке.'' Или, может быть, само выражение в музыке как-то влияет на душевную и эмоциональную жизнь, видоизменяет их? Наконец, возможен и более кардинальный вариант: именно музыка (так же, как и другие искусства), выражение в ней чего-то (?) формирует определенные стороны и структуры душевной жизни. До музыки, вне музыки этих сторон и структур душевной и эмоциональной жизни не было в природе вообще. По отношению к классической музыке этот тезис (гипотеза) может звучать так: именно классическая музыка сформировала в человеке Нового времени (начиная с XVII столетия и дальше) определенные стороны и структуры душевной и эмоциональной жизни. В этом смысле человек Нового времени подготовлен не только культурой эпох Возрождения и Просвещения, но и классической музыкой.
Не получается ли при таком рассуждении парадокс: классическая музыка сформировала определенные стороны душевной жизни человека Нового времени, но разве не человек создал эту музыку? Прежде чем разобраться в данном противоречии, вспомним интересную концепцию психической жизни, сформулированную еще в конце 1920-х гг. одновременно В. Волошиновым и Л. Выготским.
«Действительность внутренней психики, — писал Волошинов, — действительность знака. Вне знакового материала нет психики... психику нельзя анализировать как вещь, а можно лишь понимать и истолковывать как знак» [45. С. 29]. Всякое переживание имеет значение и неизбежно должно «осуществляться на знаковом материале» [45. С. 31]. «Не столько знак приспособляется к психической жизни (нашему внутреннему миру), сколько психическая жизнь приспособляется к возможностям знакового обозначения и выражения» [45. С. 43]. Отсюда, естественно, следовало утверждение о том, что «психика в организме — экстерриториальна. Это социальное, проникшее в организм особи... знак, находящийся вне организма, должен войти во внутренний мир, чтобы осуществить свое знаковое значение» [45. С. 43]. Сходные идеи в этот период развивает и Выготский. Анализируя высшие психические функции, к которым относится и переживание произведений искусств, Выготский пишет, что в этих функциях «определяющим целым или фокусом всего процесса является знак и способ его употребления... характер употребляемого знака является тем основным моментом, в зависимости от которого конституируется весь остальной процесс» [48. С. 160]. «Сам же знак и его значение формируются сначала во внешнем социальном контексте и лишь затем усваиваются (интериоризуются) во внутреннем плане психики» [48. С. 197].
Если далее предположить, что музыка в художественной коммуникации также является знаком в широком смысле слова (особого рода языком), то, следуя гипотезе Волошинова—Выготского, нужно утверждать, что музыка и психика формируются одновременно. Музыка, точнее определенные ее стороны, находит себя (организуется, формируется) через психику человека. Конечно, это всего лишь гипотеза, но мы попробуем применить ее для объяснения логики становления классической музыки.
Прежде всего напомним некоторые особенности музыки средних веков и Возрождения (речь идет об основной тенденции, сформировавшейся в русле богослужения и церковной музыки). Эта музыка была неразрывно связана с религиозно-поэтическими текстами (писалась на соответствующие тексты и сопровождала их исполнение), а также с религиозной эстетикой (отрешенно возвышенной или драматургической в религиозном смысле — переживание ужаса и страха перед загробной жизнью, переживание божественной тайны и восторга, смешанного со страхом и т.п.). Музыка средних веков и Возрождения была многоголосной, причем одни голоса не согласовывались в интонационном отношении с другими (например, в мотете XII—XIII вв. каждый из трех голосов имел самостоятельный текст и часто произносился на разных языках). Связь отдельных голосов достигалась согласованностью тонов, консонансностью созвучий, своеобразным «архитектурным» сочетанием и связью голосов (вспомним известную формулу «музыка как звучащая архитектура»). Наконец, для музыки этого периода характерны «общие формы движения», отсутствие индивидуальности музыкальных выражений. Указанные особенности можно связать с несколькими моментами. Во-первых, музыка в союзе с религиозно-поэтическими текстами соединяла человека с Богом и не просто отдельного человека, а общину, человеческий «собор». С Богом человека связывало прежде всего слово, имеющее творящую, сакральную силу, поэтому средневековая музыка была неотделима от слова, сопровождала религиозное слово, несла его к Богу. Во-вторых, голос самого человека, обращающегося к Богу, звучал значительно слабее, чем голоса Христа, святых, ангелов или Сатаны. Для средневекового человека мир был наполнен многими артикулированными голосами, поэтому и в музыке нельзя было допустить доминирование какого-нибудь одного голоса. В-третьих, человек почти не обращал внимание на свою внутреннюю жизнь, и соответственно она была мало дифференцирована и развита. Более осознавалась связь с общиной и богом. Но даже когда человек сосредоточивался на своей душе и переживаниях, он понимал последние как вызванные внешними силами, а именно вмешательством светлых или темных сил («Тело охотнее покорялось душе, — пишет Августин, — нежели душа сама себе в исполнении высшей воли... А воля моя, к несчастью, была в то время не столько во власти моей, сколько во власти врага моего... две воли боролись во мне, ветхая и новая, плотская и духовная, и в этой борьбе раздиралась душа моя» [3. С. 209]). Как это ни кажется невероятным, человек средних веков не имел переживаний и эмоций, соответствующих современным, характеризуемым непрерывностью, динамизмом, напряжениями и разрешениями, индивидуальной «драматургией». С переходом от ужаса к душевному облегчению (в результате причастия или отпущения грехов) средневековый человек просто менял одно состояние на другое, связь между ними мыслилась им не во времени, не в перипетиях собственного Я, а относилась к внешнему плану и действию (ведь отпускал грехи священник).
Каким же образом человек средних веков мог переживать музыку? Скорее всего, как звучащий храм, собор. Попадая в него, душа или возносилась на небо, к Богу, или падала вниз, в преисподнюю; трепетала от восторга и радости («пронзенье сердца», как тогда говорили) или замирала от страха и ужаса. Личными здесь были только сами переживания души, все содержание и структура этих переживаний были общими, соборными, задавались религиозным мироощущением.
Что же произошло в Новое время? Уже Возрождение предельно усилило личностный момент человеческого бытия, которое стало осознаваться по аналогии с божественным, творящим себя и природу. Постепенно складывается практика индивидуального воспитания, индивидуального выбора профессии, возможность самостоятельно глядеть на мир, строить свою жизнь, думать, чувствовать, желать. Все это вело к личности. В плане сознавания и переживания необходимое условие становления новоевропейской личности — образование особой реальности психики, назовем ее «Я реальностью». Для нашей темы представление о реальности требует различения нескольких важных феноменов, которые, судя по эмпирическому материалу, формировались в этот период. Это «кристаллизация желаний» в определенной реальности, феномен «сознавания событий реальности», включающий также и вход в реальность, феномен «завершения», т.е. выход из реальности в результате осуществления желаний, феномен «блокирования» или выпадения из реальности, например, в результате резкой смены поведения, феномен «переключения», т.е. переход из одной реальности в другую, наконец, феномен «претерпевания» (он представляет собой состояния психики, спонтанно возникающие в ходе реализации желаний в тех или иных реальностях). Уже кристаллизация желаний заставляет человека претерпевать определенное состояние — сосредоточенность на предмете желания, устремленность к нему. Изживание может сопровождаться претерпеванием самых различных состояний (приятных, неприятных, нейтральных), все зависит от реальности, ее событий, их значения для человека. Завершение обычно вызывает состояние удовлетворения, снимает напряжение. Блокирование, как правило, выводит человека из равновесия, связано с неприятными чувствами, оцепенением. Важно и то, что само претерпевание может превратиться в предмет желания.
Что же характерно для «Я реальности», формирующейся у человека Нового времени? Прежде всего представление о самом Я как личности. События, принадлежащие «Я реальности», разворачиваются в пространстве, определяемом следующими координатами (отношениями). Во-первых, это самотождественность Я во времени (Я настоящее, Я прошлое и Я будущее — это одно и то же Я), а также в различных жизненных ситуациях (одно и то же Я у человека бодрствующего, спящего, размышляющего, общающегося, созерцающего произведения искусств и т.д.). Во-вторых, противопоставленность Я другим, а также внутреннего мира Я внешнему миру. В-третьих, осознание психических функций (желаний, воли, мышления, ощущений, чувств, переживаний и т.д.) как исходящих из Я, обусловленных, мотивированных Я. В структуре психики «Я реальность», как мы уже отмечали выше, задается образом Я, в который входят указанные здесь характеристики, а также ряд других, например, осознание и оценка себя, приписывание себе определенных характеристик, императивные требования к себе и т.п. В «Я реальности» все переживания человека начинают вращаться вокруг его личности (фигуры Я): процессов ее сознавания (осознания и подтверждения своего личного бытия), изживания своих желаний и устремлений, завершения, удовлетворения этих желаний, переключения и блокирования (коллизий и проблем личной жизни), претерпевания (осознания и переживания собственных психических состояний). Интересно, что у человека Нового времени именно феномены претерпевания осознаются как чувственная, эмоциональная жизнь души и, кроме того, как то, что характеризует саму личность, Я. Последнее, очевидно, объясняется тем, что поскольку в «Я реальности» все происходящее мотивируется через Я, именно претерпевание выглядит как неотъемлемое свойство Я (оно не зависит от содержания событий, зато его связь с Я кажется очевидной).
Таким образом, эмоции новоевропейской личности — это довольно сложное образование; они возникают в «Я реальности» как феномен претерпевания, за которым стоят различные другие психические феномены: кристаллизация личных желаний, осознание, изживание и т.д. Но как формируется вся эта сложная действительность психической жизни? На основе различных знаков (языков), прежде всего науки и искусства (словесного языка, философии, математики, литературы, живописи и других). В свою очередь, необходимость в новых знаках (языках) диктовалось потребностями и проблемами новой культурной ситуации и коммуникации. Если в средние века языки богословия, науки и искусства обеспечивали связь человека с Богом и общиной, то в Новое время возникает потребность в связях человека с человеком, а также человека с самим собой (своей личностью). Начиная с Возрождения все большее значение приобретает ориентация на других людей, социальные группы, социальную систему. Человек Нового времени идентифицирует себя с другими, он жадно усваивает образцы поведения, сравнивает себя с другими. Наблюдение за жизнью других людей, а также собственной жизнью позволяет человеку действовать самостоятельно и одновременно согласованно с другими людьми. Как особые знаковые системы новая живопись, литература, архитектура, наука, философия обеспечивали, с одной стороны, формирование института личности, с другой — новый тип поведения и жизнедеятельности человека.
К рубежу XVII столетия сформировались не только новая наука и искусство (кроме чистой музыки), но и новая художественная коммуникация. Она обеспечивала, во-первых, обмен переживаниями, т.е. сопереживание, во-вторых, выявление и реализацию собственных переживаний личности. Этот феномен можно назвать самопереживанием. Сопереживание в сфере искусства расширяло опыт жизнедеятельности отдельного человека путем наблюдения за переживаниями других, а самопереживание позволяло реализовать в искусстве желания самой личности (как эстетические, так и обычные, не изжитые вне сферы искусства). Если сопереживание в общем-то обеспечивалось сложившимися к XVII столетию языками науки и искусства, то самопереживание еще ждало своего Колумба. Особенно беспомощными выглядели сложившиеся языки, когда в сфере переживания нужно было выявить и реализовать феномены претерпевания личности, главные из которых составляли эмоции. Действительно, что, спрашивается, в переживаниях скорби и боли могли выразить такие слова, как «скорбь», «печаль», «горе», или восклицания вроде «о горе», «горе мне», «несчастный я» (из оперы XVII в. «Эвридика»)?
В этот период, вероятно, была следующая структура претерпевания личности. Осознавались (прежде всего в вербально-понятийной области) и переживались отдельные события «Я реальности» и связанные с ними феномены претерпевания, а также отношения между ними. Временные, энергетические или динамические особенности феноменов претерпевания не только не осознавались, но и не могли осознаваться, этих особенностей еще не было в природе психики. Это утверждение может показаться неправдоподобным: разве человек, например, эпохи, предшествующей Возрождению, имел не те же самые эмоции и переживания, разве его эмоции разворачивались не во времени и не в энергетическом поле психики? Судя по всему, нет. В психике и духовном опыте всякий феномен должен быть поддержан и обеспечен на знаковом уровне, а если таковой поддержки нет, он не может сложиться (самоорганизоваться).
Рассмотрим, как мог в классической музыке кристаллизоваться опыт современной эмоциональной жизни новоевропейской личности и как одновременно складывалась сама классическая музыка (речь идет лишь об идее, логической схеме, подробный генезис этих явлений — дело будущего).
А. Швейцер и В. Конен правы, указывая, что все начинается с установления области стабильных музыкальных выражений и значений, с формирования новых музыкальных знаков. Какую же сферу художественной коммуникации обеспечивали эти знаки? Прежде всего, область сопереживаний. Если происходит обмен переживаниями, то достаточно музыкальных знаков, которые, как пишет Швейцер, «являются лишь средствами общения, передачи эстетической ассоциации идей». Но ведь существует еще потребность самопереживания, реализации «Я реальности»: ее желаний, событий, феноменов претерпевания, причем последние, как мы отмечали, берут на себя представительство самой личности, так сказать, манифестируют ее. Можно предположить, что именно потребность в самопереживании выступила, в XVII столетии катализатором и стимулом, которые не только переорганизуют ряд существующих психических процессов человека, но и способствуют формированию принципиально новых. Так, под влиянием потребностей «Я реальности», где все события обыгрывают Я, формируются и приобретают все большее значение музыкальные знаковые средства, обеспечивающие централизацию и индивидуализацию (усиление и развитие главного, верхнего голоса, становление индивидуальной мелодии, тенденция к группировке всех аккордов вокруг тонического трезвучия). И далее необходимость реализации в музыке феноменов претерпевания способствует интенсивному развитию гармонической системы. Рассмотрим этот вопрос подробнее.
Вспомним, что собой представляет душевный эмоциональный мир человека Нового времени. Центральной, как мы указывали, является «Я реальность», ей подчиняются различные другие реальности. Основными феноменами переживания и претерпевания в «Я реальности» являются те, которые связаны: с кристаллизацией желаний (возникновение влечения к объекту желаний), с сознаванием «Я реальности» (предвосхищение событий и переживаний этой реальности), с реализацией желаний (удовлетворение, освобождение от напряженности), с переключением и блокировкой (т.е. переход из одной реальности в другую или выпадение из «Я реальности»). Кроме того, две полярные группы переживаний обусловлены принятием или непринятием человеком событий «Я реальности» (на их основе кристаллизуются эмоции с положительным или отрицательным знаком). Как показывает Мазель, формирующаяся начиная с XVII в. классическая гармония имеет многие свойства, сходные с названными: вводнотоновость, создающую начальную напряженность и тяготение, функциональность, действующую на большом протяжении и разных масштабных уровнях произведения, разрешение напряжений, торможения и смены, двуладовость (мажорность и минорность) гармонической системы. Безусловно, это не случайно. Напрашивается гипотеза, что классическая гармония вместе с мелодическими и ритмическими началами формировалась как такая система знаковых средств, которая позволила реализовать опыт самопереживания новоевропейской личности, одновременно по-новому конституируя и структурируя его. Распределение «ролей» здесь, очевидно, было следующим: гармония обеспечивала преимущественно общую структуру изживания и претерпевания, мелодия задавала главным образом индивидуальный сценарий событий и претерпеваний, имевших место в «Я реальности», а также связывала предыдущие события и претерпевания с последующими; ритм выступал как энергетическая основа, мотор изживания и поддерживал события «Я реальности», подготавливал их в энергетическом отношении. Каким образом формируются все эти начала музыки, «чистая музыка» и душевная жизнь, реализуемая в музыке? Здесь можно предположить такую последовательность.
Первоначально в ходе сопереживания (в жанрах кантаты, хорала, оперы и др.) формируются различные музыкальные значащие выражения, не только мелодические, но и гармонические и ритмические. Они сразу же вовлекаются в контекст самопереживания личности и в нем выступают уже не как знаки (музыкальные выражения, имеющие значение), а как особые психические образования, реализуемые в форме соответствующих музыкальных выражений. Точнее, на основе музыкальных выражений складываются, с одной стороны, островки, фрагменты «чистой музыки», с другой — выражаемые в них и через них особые психические желания, события и другие связанные с ними феномены. Например, в сфере сопереживания, как показывает Конен, для выражения скорби и горя формируются особые мелодические обороты (как правило, нисходящее мелодическое движение), аккорды, соответствующие минорному ладу, ритмическая поддержка мелодических оборотов (замедление и особая акцентуация ритма) и, наконец, прием остинатности (возвращение к одному и тому же мотиву). Весь этот музыкальный комплекс в контексте сопереживания (когда, например, слушается ария) является сложным знаком, музыкальным выражением скорби или горя. Однако в контексте самопереживания, если человек старается пережить скорбь или горе в музыке, на основе данного музыкального комплекса возникают, с одной стороны, особые психические феномены — горе и скорбь, переживаемые в музыке, с другой — фрагменты (монады) «чистой музыки», т.е. определенный музыкальный комплекс, уже ничего не выражающий вне себя. В отличие от обычных горя и скорби, музыкальные горе и скорбь живут в особой реальности (ее образует звучащая музыка и эстетические события, подчиняющиеся условности искусства), однако сила переживания и претерпевания от этого нисколько не снижается, а часто даже усиливается. В то же время соответствующие фрагменты «чистой музыки» не имеют значений, зато имеют собственный энергетический заряд, самодвижение, собственную жизнь (психическую), т.е. образуют самостоятельную реальность.
Может возникнуть вопрос, в какой мере сами особенности эмоциональной душевной жизни (претерпевания и переживания личности) определяли характер новых музыкальных построений, например, непрерывность и плавность мелодического пения bel canto или же минорную организацию аккорда? Со всей определенностью нужно сказать, что изобретение новых музыкальных комплексов и структур детерминировалось вовсе не потребностью выразить в музыке соответствующие особенности эмоциональной жизни (например, непрерывность эмоциональных переживаний или тяготение одних эмоциональных событий к другим), ведь стремление к предмету желания — все-таки не гармоническое тяготение, а непрерывность претерпеваний или переживаний до тех пор, пока она не выражена в знаках, вообще является вещью в себе. Изобретение новых музыкальных комплексов определялось прежде всего возможностью в целом реализовать в музыке жизнедеятельность, переживания и претерпевания личности. Другое дело, что потом, когда эта реализация осуществилась, например, в конкретной форме пения bel canto или минорно-мажорной гармонической организации, сама эмоциональная жизнь оказалась иначе структурированной: новые музыкальные построения внесли в нее и качества непрерывности (которые в другой музыке могли и не развиться), и характеристики тяготения — разрешения. Теперь уже стремление к предмету желания могло реализоваться в форме гармонического тяготения, а смена событий или состояний претерпевания — в форме непрерывного изменения мелодического движения, поддержанного ритмом и гармоническим тяготением.
Но в целом, конечно, действовали и другие факторы: эстетические требования восприятия и понимания, требования и проблемы исполнения, сопротивление заново организуемого звукового материала и др. (см. исследования Б. Асафьева и Л. Мазеля). Лишь под влиянием всех этих системных детерминант и сил проходили «естественный» и искусственный отбор и «выживание» изобретенных музыкантами новых гармонических, мелодических и ритмических построений.
Следующий этап формирования фактически тоже указан Конен и Мазелем (хотя в их системе объяснения этот этап и не осознается). Фрагменты «чистой музыки» могут существовать самостоятельно, но долгое время они функционировали вместе с соответствующими музыкальными выражениями, впитывая в себя разнообразные их свойства и особенности (которые как бы перетекают в «чистую музыку»). Возможность подобного перетекания объясняется просто: по материалу и ряду психических свойств музыкальные выражения и соответствующие фрагменты «чистой музыки» совпадают (кроме того, контексты сопереживания и самопереживания постоянно переходят друг в друга).
Параллельно разворачивается и другой важный процесс — свободное конструирование из отдельных фрагментов «чистой музыки» все более и более сложных музыкальных построений, вплоть до музыкального произведения (Важную роль здесь играло нотное письмо и изобретение партитуры, что позволило оперировать с «чистой музыкой» как с объектом конструктивного типа). Подобная деятельность не является выражением в музыкальном языке внемузыкальных событий, а представляет собой движение в самой музыкальной реальности, создание в ней новых связей и отношений, новых музыкальных событий. Эти отношения и связи позволяют существенно перестроить «чистую музыку» и реализуемую в ней эмоциональную жизнь, затем вне музыки они могут использоваться и для Выражения тех или иных новых событий и переживаний обычной душевной жизни.
Сегодня процесс конструирования «чистой музыки» (сочинения ее) настолько привычен, что нам трудно понять, каким революционным он был, когда композиторская деятельность только складывалась. Дело в том, что первоначально, пока не сложились правила и нормы композиторской деятельности, сочинение музыки регулировалось только одним — произвольными возможностями самого сочинения (связывания, расчленения, отождествления, противопоставления, построения той или иной композиции и т.д.). Парадокс здесь в том, что «чистая музыка» является не только особой реальностью и в этом отношении формой реализации психической жизни личности, от которой зависит, но и объектом деятельности конструктивного типа. Представленная в нотной записи «чистая музыка», действительно, становится рукотворной и, следовательно, начинает развиваться также и по законам самого сочинения музыки (а не только самопереживания личности).
Конечно, помимо указанных здесь направлений формирования «чистой внепрограммной музыки» были и другие, но в нашу задачу не входит исследование ее подробного генезиса. Мы постарались наметить лишь общую логику становления классической музыки и нового «музыкального континуума душевной жизни» человека. В этом континууме «чистая музыка» и в самом деле является выражением душевной эмоциональной жизни человека, но вовсе не потому, что она ее моделирует или изображает, а потому, что в «чистой музыке» душевная эмоциональная жизнь полноценно реализуется, осуществляется. Только в музыкальном континууме получила свое представительство и реализуется сфера самопереживания личности, и музыкальное произведение служит одной из законченных форм такого самопереживания. Поскольку, однако, музыкальный континуум душевной жизни не отделен китайской стеной от общего континуума души человека, напротив, в психике осуществляется постоянное взаимодействие родственных континуумов и сфер (в частности, музыкального континуума и общего эмоционального), постольку можно утверждать, что становление классической музыки преобразовало соответствующие стороны и самой душевной эмоциональной жизни человека. Именно классическая музыка способствовала формированию временности, непрерывности и «музыкальной» событийности в области душевной жизни, она же обеспечила становление ряда процессуально-динамических и энергетических ее аспектов. Именно классическая музыка (но, конечно, не только она одна) помогла сформироваться в самостоятельное целое процессам претерпевания, имеющим место в «Я реальности». Тем самым мы вернулись к тезису, выдвинутому выше: классическая музыка и определенные стороны личности человека Нового времени формировались одновременно, причем необходимым условием становления классической музыки выступает складывающаяся новоевропейская личность и, наоборот, необходимым условием становления определенных указанных здесь сторон новоевропейской личности выступает классическая музыка.

2. Сравнительный анализ музыковедческих концепций Э. Курта и Б. Асафьева

Влияние исследований видных музыковедов первой половины XX в. Э. Курта и Б. Асафьева на современное музыкознание общеизвестно. Их работы предопределили некоторые важнейшие направления современной музыкальной теории: анализ отдельных музыкальных произведений, принадлежащих к различным жанрам, стилям и периодам в музыке, культурологические, социологические и психологические обоснования музыковедческих построений, исследование музыкальной интонации и др. В поисках средств обоснования и объяснения теории музыки они обратились к методам и представлениям, разрабатываемым вне музыковедения — в философии, культурологии, социологии, психологии.
Курт дал образцы тонкого теоретического анализа отдельных музыкальных произведений, творчества некоторых композиторов, определивших развитие европейской музыки. При этом он относил свои теоретические построения только к тому типу музыки, который был представлен в проанализированном материале. Напротив, Асафьев, наряду с анализом музыкальных произведений стремился к широким теоретическим обобщениям и построениям, характеризующим музыку как таковую, особенности ее развития, закономерности построения музыкальных произведений и т.д.
Ценностные установки. В оценке музыкального наследия мнения Курта и Асафьева расходились. Курт несколько принижает значение творчества композиторов классического периода (Гайдна, Моцарта, Бетховена и их последователей) в общем историческом процессе развития музыки [111. С. 98—100]. Он утверждает, что эволюция музыки идет по пути преодоления в романтизме оков и схем гармонизации и возвращения на новой основе (красочность и т.п.) к линеарности и Баху [84. С. 352, 416].
Асафьев везде старался занять поликультурную позицию. Любой исторический этап и период развития музыки, по его убеждению, -самоценны. Так обстоит дело с методологическими установками, в плане же их реализации у Асафьева можно обнаружить пристрастие к классическому периоду — Бетховену, Чайковскому и таким композиторам, как Скрябин, Прокофьев, Стравинский. Широко применяя в ходе своего анализа наряду с другими понятиями представления о тонике, доминанте, тяготении и т.п. (т.е. понятия, выработанные в функциональной школе, задающие статические и архитектонические конструкции музыкальной формы), Асафьев невольно придавал любой музыке, не осознавая того, классическую структурность.
Вообще, в творчестве Асафьева нетрудно обнаружить противоположные группы ценностей. С одной стороны, он яркий представитель музыковедения, профессионал, подчеркивающий, что «музыку слушают многие, а слышат немногие». Сам Асафьев как аналитик и композитор слышал в музыке тонику, доминанту, напряжения, разрешения и другие теоретические конструкции, которые обычный любитель музыки не различает; и не только слышал все это, но и мог, вслушиваясь и размышляя, имитировать логику развития музыкального произведения, объяснить ее причудливые изменения и повороты. Асафьев писал, что нужно «научиться слышать (воспринимать полным сознанием и напряженным вниманием) музыку в одновременном схватывании всех ее "компонентов", раскрывающихся слуху; но так, чтобы каждый миг звукодвижения осознать в его связи с предыдущим и последующим и тут же моментально определять, логична или алогична эта связь» [13. С. 234]. Он поясняет, что «логическое развертывание музыки влечет слух, и при этом каждая неожиданность, торможение или просто техническая неловкость воспринимаются как нарушение смысла» [13. С. 235].
С другой стороны, Асафьев видел недостатки профессионализма (недаром еще в 1920-х гг. он бросил лозунг «в сторону от профессионализма» [24. С. 149]), подчеркивал инертность, консервативность слуха профессионалов (особенно в период «кризиса интонаций»), сочувствовал разным аудиториям слушателей («очагам слушания»), обращал внимание на то, что разделение труда в музыке и профессионализм привели к разрыву органической связи композитора со слушателем. «Когда, — пишет он, — замолкло это великое искусство "устного творчества" непосредственной импровизации, начался ужасный процесс разъединения композитора и слушателя, творчества и восприятия — один из разъединяющих музыку интонационных внутренних кризисов» [13. С. 296]. Подобное отношение к музыкальному профессионализму можно понять: Асафьев в отличие от Курта не просто теоретик (и не только композитор), он долгие годы активно участвовал в музыкальной жизни, пропагандировал и разъяснял серьезную музыку широким массам, решал сложнейшие вопросы музыкальной культуры и образования. Постоянной темой его творчества были особенности и пути развития русской музыки и музыкальной культуры, ее народные истоки, связи с европейской культурой. Поэтому музыка интересовала Асафьева не только «изнутри», как теоретика, аналитика, но и «извне», с общекультурной позиции.
Теоретические «профессиональные» знания, очевидно, должны быть не только истинными, но и эффективными, поскольку наряду с другими функциями они предназначаются для педагогической деятельности, а также в помощь композиторскому и исполнительскому творчеству. Эти знания получены в ходе рефлексии сложившейся музыкальной практики, они задают единицы и отношения формы и содержания музыкального произведения, особенности музыкальных выразительных средств, характеризуют структуру и компоненты музыкального произведения, устанавливают его жанровые и стилистические особенности и т.п. Теоретические представления, которые намечает Асафьев, помимо собственно профессиональных объединяют в себе знания, полученные с позиции человека, включавшего музыку и музыкальную практику в более широкое целое — культуру, быт, социум, и с этой позиции наблюдающего развитие музыки, старающегося предсказать, куда она идет, какие механизмы ее обусловливают.
Методологические представления. Идеалом в построении музыковедческой теории для Асафьева были естественные науки и прежде всего физика, на что указывают и категоризация объекта изучения («форма как процесс», «музыкальное движение»), и деление научных предметов с оглядкой на механику («музыкальная статика», «музыкальная динамика»), и, наконец, широко применяемые в его работах физические категории и аналогии («силы музыки», «работа», «энергия», «равновесие», «сопротивление», «толчок», «разбег», «торможение» и т.п.).
Асафьев настойчиво пытается открыть законы, объяснить причины, дать генезис музыки, т.е. историю музыки, подчиненную строгим закономерностям.
В отличие от Асафьева Курт последовательно придерживается гуманитарной традиции мышления. Задачу теоретического музыкознания он видит в осмыслении музыкального искусства, превращении теории в воззрение (Anschauung), пробуждающее и активирующее художественное восприятие [84. С. 12]. Музыкальный анализ, по его мнению, может лишь «плыть по течению» вместе с нашим восприятием. (Как известно, подобная установка реализуется в рамках гуманитарного подхода и герменевтической процедуры, направленной на теоретическое истолкование текста художественного произведения, выявления и обнаружения в нем оригинального смысла и характерной структуры.)
Курт решительно отказывается прогнозировать музыкальное развитие, изучать его причины и механизмы. «Предсказывать будущее или даже стремиться предопределить его пути, — пишет он, —было бы чересчур смелым предприятием, от которого музыковедению следовало бы решительно отказаться. Дар же прорицания ему в немалой мере необходим для того, чтобы лучше рассмотреть прошлое» [84. С. 13]. Теоретические построения и обобщения Курта неотделимы от рассматриваемого им материала (анализируемых направлений музыки, творчества композиторов, отдельных произведений); они позволяют по-новому осмыслить и понять его.
Онтологические представления. От изучения «внешней» звуковой стороны музыки Курт и Асафьев предлагают перейти к характеристике ее внутренней сущности, которую они определяют как «движение», «процесс». На этом, пожалуй, сходство заканчивается. Для Курта сущность мелоса располагается в области психического, жизни («Мы не только слышим» мелодическую линию, замечает он, но и «изживаем глубочайший мелодический импульс потока движущихся в ней сил»). Изживание, переживание и ощущение музыки, по Курту, обусловлены и вызваны напряжениями психической энергии, силами, идущими из бессознательного, движениями этой энергии и сил. «Ибо мы должны признать скрытые под чувственным впечатлением звучания, ощущение движения за поток силы, струящейся через тоны и связующей их; это ощущение движения указывает на первичные процессы музыкального становления, на энергии, характер которых познается через движение. Это первичные возбудители всякого мелоса, начинающиеся в области бессознательного или завершающиеся в чувственно-воспринимаемом звучании» [83. С. 37]. Необходимое условие «разрядки» напряжения психической энергии,-считает Курт, — воплощение и выражение ее в звуке, тоне, а также структурирование во времени («тяготение»), в звуковом пространстве и другими способами (ритм, гармония и проч.).
Если Курт в явной форме задает природу мелоса, то Асафьев предпочитает этого не делать. Из его работ трудно понять, что же собой представляет музыкальное движение. Один его аспект связан со звучанием, другой — с работой сознания и памяти (сравнение и анализ), третий — с социальным процессом кристаллизации музыкальных форм (схем) [13. С. 103].
Когда же Асафьев полемизирует с Куртом, подчеркивая интонационную природу музыки («Курт вовсе не понимает значения интонации как качества музыки»), и утверждает, что «энергии действуют и обнаруживаются в процессе интонирования» [13. С. 27], то, на наш взгляд, он лишь смещает проблему; вместо определения движения теперь необходимо определять музыкальную интонацию. В конечном счете Асафьев охарактеризовал музыкальную интонацию, но так, что проблема музыкального движения фактически утрачивает смысл.
Пытаясь поставить изучение музыки на твердую реалистическую почву, Асафьев, как известно, рассматривает ее в контекстах социальной коммуникации и живого интонирования. Он сталкивается с трудной теоретической проблемой: как связаны эти контексты с реальностью самой музыки. Курт, решая ту же проблему, пытается определить и задать эту связь: он указывает на психическую и жизненную основу мелоса. Утверждая, что «каждое музыкальное произведение развертывается между первичным толчком и замыканием движения (кадансом)» [13. С. 61], Асафьев фактически обращал внимание на тот факт, что восприятие музыки вовлекает психику слушателя в особый мир, в «реальность музыки», отграниченную от обычной жизни первичным толчком и замыканием. Но характеризует он эту реальность как музыкальное движение. Хотя музыкальное движение обнаруживается в живой интонации, структурируется памятью и социальным отбором, все-таки само по себе в исследованиях Асафьева оно не определяется, выступает как неизвестное.
То же самое можно сказать и относительно второй категоризации мелоса — представления музыкальной формы как «окристаллизованной схемы» (конструкции), кстати, полностью отсутствующей у Курта. Показав, что музыкальная форма формируется социальным путем осознания, отбора и закрепления определенных интонаций, звукосочетаний, звукосопряжений и построений, Асафьев все же не отвечает на вопрос, что в теоретическом плане представляет собой окристаллизованная конструкция музыкальной формы, какова ее природа, где и как она существует и действует (в произведении (?), в музыкальной теории (?), в восприятии(?)).
При чтении исследований Асафьева может показаться, что музыкальное движение и окристаллизованные конструкции музыкальной формы категорируются относительно способностей человека (памяти, воображения, мыслительных операций, сравнения и различения). Но известно, что все эти способности образуют лишь одно из необходимых условий усвоения и запоминания музыки. На решение Асафьева, вероятно, повлияла его профессиональная принадлежность: он музыковед, аналитик, и поэтому нередко трактует музыкальное произведение прежде всего как предмет познания и анализа.
Перейдем теперь к рассмотрению той действительности, в рамках которой Курт задает психические энергии и движения, образующие сущность мелоса, а Асафьев — интонацию и структуры сознания человека, обеспечивающие усвоение и запоминание музыки.
Такой действительностью для обоих теоретиков является культура, «эпоха», «мироощущение века».
«Эти душевные силы, туманные и осмысленные, беспредельные и ограниченные, во всех особенностях их взаимных переходов теснейшим образом обуславливаются всем мироощущением века» [84. С. 27]. «Народ, культура, эпоха в их исторической жизни определяют стадии интонации, а через интонацию определяются и средства выражения музыки, и отбор, и взаимосопряжение музыкальных элементов» [13. С. 217].
Однако и понимают и анализируют культуру Курт и Асафьев по-разному. Для Курта каждая культура — это замкнутое целое, противостоящее другим культурам, принципиально от них отличающееся. Романтизм противостоит, с одной стороны, символизму и импрессионизму, с другой — классике. Классика противостоит Баху. При переходе от одной культуры к другой происходит «революция в сознании», «изменение всего восприятия жизни и искусства в целом» [84. С. 41]. «Чем глубже мы исследуем структуры и внутренние процессы романтической гармонии вплоть до своеобразных новых звучностей "Тристана", — пишет Курт, — тем отчетливее понимаем, что отход от классической гармонии полностью обусловлен изменением всего восприятия жизни и искусства в целом» [84. С. 41].
Для Асафьева, наоборот, одна культура не просто сменяет другую, но подготавливается в ее недрах, развивается из нее. Поэтому музыка (музыкальная культура), поднявшаяся до «самоопределения», обладает, по Асафьеву, таким фундаментальным качеством, как «развитие» (...то качество, которое обеспечивало жизнь музыке, — развитие — стало объектом упорной работы ряда поколений... [13. С. 237]). Если для Курта культура сближается с мировоззрением и мироощущением века, то для Асафьева характерна социологическая трактовка культуры.
Разный подход к пониманию культуры тесно связан с различием методологических представлений обоих теоретиков. Не предсказывая путей развития музыки, ставя своей целью теоретическое осмысление конкретных произведений и музыкальных стилей, считая, что теоретическое музыкознание должно прежде всего воздействовать на характер слышания, Курт рассматривает культуру изнутри, пытается проникнуться ее духом. Для него ценно прежде всего своеобразие мыслей, ощущений, переживаний отдельной культуры, проявляющееся и выражающееся, как он считает, в музыке.
Асафьев же рассматривает культуру извне, он пытается проследить ее развитие, выявить закономерности, определяющие развитие музыки. Гипотеза о «кризисе интонаций» и является, по его мнению, таким законом, позволяющим судить о закономерном развитии музыки. «С точки зрения общекультурной эволюции, — пишет Асафьев, — понятно, что в музыке должны были совершиться под влиянием исторических процессов изменения, но почему совершались такие-то и в такой-то форме, — оставалось неясным. На смену этой неясности я выдвигаю гипотезу "кризисов музыкальных интонаций"... Я не перечисляю здесь "кризисов", но утверждаю, что нет для моего слуха и сознания факта или фактора и вообще действующих сил в европейской истории музыки, которые нельзя было бы объяснить через интонационное их обоснование в связи с ростом и кризисами общественного сознания» [13. С. 358, 359].
Особенности понимания культуры и ее эволюции объясняют и различие у Курта и Асафьева трактовок взаимоотношения формы и содержания в музыкальном произведении. Для Курта, поскольку он наблюдает культуру изнутри и пытается описывать своеобразие культурного мироощущения, воплощающегося как в содержании, так и в форме, содержание музыкального произведения всегда находится в соответствии с его формой. Для Асафьева, изучавшего изменение и развитие мелоса, форма музыкального произведения революционна, она периодически перестает выражать старое содержание, способствуя формированию нового.
Связав сущность мелоса с культурой, Курт и Асафьев как бы взяли на себя обязательство анализировать музыку, ее формирование, функционирование и развитие в контексте культуры. Для Курта подобный культурологический анализ — сопоставление и противопоставление самостоятельных культурных мировоззрений и мироощущений (классического, баховского, романтического, символического, импрессионистского) осуществляется на основе априорных схем и представлений. Среди этих схем центральная — взаимоотношение сознательного и бессознательного, которое, по Курту, имеет разнообразные конкретные виды — соотношение ясности и неясности, чувственной красоты, гармонии и темных фантастических видений, разумных начал и демонических сил, конечности и бесконечности, реальности и нереальности и т.п.
Анализ работ Курта показывает, что эти оппозиции в целом не в состоянии объяснить реального богатства культур, их особенностей и отличий друг от друга (хотя какие-то моменты эта схема, как и всякие другие абстракции, схватывает). Поэтому для практических целей музыкального анализа он вынужден обращаться к другим идеям (например, синтеза искусства, игры и театра), которые уже практически не связаны с культурологическим подходом. Правда, Курт пытается установить связь этих идей с оппозицией сознательного и бессознательного. «В сущности, — пишет он, — искусство само собой, в своих истоках и наиболее глубоких корнях, вообще представляет собой синтез искусств, что находит свое выражение в произведениях всех столетий и всех жанров. Но не всякое художественное направление проникается сознанием этого синтеза. Что же касается романтизма, в самой его сущности заложено стремление к усилению этой черты, к тому, чтобы выявлять ее в особой подчеркнутой манере. И этот характерный момент связан со всеобщим тяготением романтизма к бессознательным глубинам» [84. С. 49]. Но аргументировать подобную связь Курт ничем не мог, его культурологическая установка повисла в воздухе. Поэтому нет ничего удивительного в том, что свой действительно тонкий анализ Курт осуществляет не на основе оппозиции сознательного и бессознательного и культурологических понятий, а используя линеарные представления и вполне традиционные средства музыковедения.
К сожалению, приходится признать, что и Асафьев не дает теоретического анализа культуры и ее развития. Он лишь перечисляет факторы, обуславливающие в культуре изменение музыки, показывает, что на развитие музыки влияют кризисы общественного сознания, появление новых слоев и классов, движение (смена) идей, чувств и переживаний, новые формы общения, формирование новой реальности и тематики, изменение языка и речи, развитие инструментальной техники, взаимодействие искусства и другие факторы.
Чтобы связать эти культурологические факторы с особенностями самой музыки (поскольку непосредственной связи между ними нет), Асафьев вводит понятие «музыкальной интонации». Фактически с помощью этого понятия он пытается задать «музыкальную онтологию», т.е. специфически музыкальную действительность, посредством которой в музыку вводятся различные экстрамузыкальные реалии — слово, мимика, танец, эмоции, переживания и т.п. Именно в музыкальной онтологии происходит таинственное переосмысление экстрамузыкальных реалий и превращение их в собственно музыкальные феномены — звуки, аккорды, ритм, тембр, тяготения и разрешения и т.п. «Музыкальная интонация никогда не теряет связи ни со словом, ни с танцем, ни с мимикой (пантомимой) тела человеческого, но "переосмысливает" закономерности их форм и составляющих форму элементов в свои музыкальные средства выражения» [13. С. 212].
Исходя из социологической трактовки культуры, Асафьев характеризует музыкальную интонацию как коммуникационную связь композитора (исполнителя) со слушателем. Он фактически постулирует закон соответствия (или адекватности) структуры музыкального произведения, созданного композитором (или исполняемого музыкантом), интонациям, которыми владеет и поэтому понимает слушатель. Если композитор (или исполнитель) нарушает закон соответствия, то имеет место факт непонимания музыкального произведения, конфликт художника и слушателя. Композиторы и исполнители должны внимательно следить за «жизнью» музыкальных интонаций, стараться не пропустить те периоды, когда интонации меняются (старые интонации ветшают, а их место занимают новые, «живые»). «Новые люди, новое идейное устремление, иная "настроенность эмоций" — пишет Асафьев, — вызывают иные интонации или переосмысливают привычные... явление интонации объясняет причины жизнеспособности и нежизнеспособности музыкальных произведений. Объясняет и то значение, которое всегда было присуще музыкальному исполнительству как интонированию, выявлению музыки перед общественным сознанием» [13. С. 262, 357].
Понятию музыкальной интонации Асафьев придает еще одно значение (в генетическом отношении оно было исходным) — формы социального обнаружения музыки, формы, в которой музыка дана человеку. Судя по всему, к этому пониманию интонации Асафьев пришел, решая проблему «музыкальной энергии», размышляя над тем, что делает звучание собственно музыкой, переживанием. «Понятие энергии не может не быть приложимо именно к явлению сопряжения созвучий... при исследовании процессов оформления в музыке никак нельзя исключить самого факта звучания или интонирования (не в пассивном, а актуальном значении этого понятия — как ежемоментное обнаружение материала)... факт работы, факт перехода некоей затраченной силы в ряд звукодвижений и ощущение последствий этого перехода в восприятии наличествует в музыке, как и в других явлениях окружающего мира» [13. С. 54].
Интонация, по его мнению, это та живая, ни на секунду не прекращающаяся работа сознания и слуха, которая превращает звучания (звукосопряжения музыкальных «элементов») в музыку. Сравнивая эту характеристику музыкальной интонации с первой (как музыкальной онтологии), можно заметить, что в обоих случаях рассматриваются причины и механизмы, объясняющие природу самой музыки, только в одном случае эта природа характеризуется в плане работы сознания и слуха, а в другом — с точки зрения экстрамузыкальных факторов и процессов. В то же время характеристика музыкальной интонации, связанная с гипотезой о кризисе интонаций, представляет собой теоретическое описание не самой музыки, а факторов и механизмов ее функционирования и развития.
Но если природу музыки Асафьев объяснил достаточно успешно, то теоретическое описание этих факторов и механизмов имеет много пробелов. Так, из его исследований остается непонятным, как рождаются живые интонации, какой вклад в них вносит сама культура, а какой — предыдущее музыкальное развитие, неясны также причины и пути социального «закрепления» интонаций, соотношение в музыкальном формировании и развитии внутренних музыкальных и внешних социокультурных факторов. Короче, перед нами лишь «эскиз» механизма, призванного объяснить функционирование и эволюцию музыки. В «оправдание» Асафьева нужно заметить, что в его время культурология, социология, языкознание и другие гуманитарные дисциплины были на таком уровне развития, который вряд ли позволял наметить что-нибудь большее, чем эскиз. Сегодня положение дел в этой области существенно изменилось и задача теоретического описания механизмов функционирования и развития музыки может быть поставлена на новом уровне и более серьезно.
Подведем итог. Курт и Асафьев связали теоретическое обоснование музыкознания с культурологическими, психологическими и социологическими дисциплинами, т.е. предложили реформировать традиционное музыковедческое мышление. От обоснования и теоретического осмысления расчленений и представлений, выработанных внутри сложившейся музыкальной практики (в педагогике, критике, анализе, в композиторской и исполнительской деятельности), они перешли к построению новых расчленений и представлений, опирающихся не только на сложившийся опыт музыковедения, но и на знания, заимствованные из других немузыковедческих дисциплин и наук. Именно Курт и Асафьев «открыли музыковедение всем ветрам», втянули в него новые понятия и представления, процедуры обоснования и осмысления, которые не вписывались в сложившееся музыковедческое мышление и работу.
Подобная кардинальная смена представлений и методов, как известно, не проходит безболезненно. Традиционно мыслящие музыковеды, оправившись от первого шока, приняли соответствующие контрмеры. Они согласились с расширением средств обоснования и осмысления, но придали всему этому свой смысл и понимание. Новый подход не только не нарушил основные принципы музыковедческого мышления, но, напротив, позволил использовать предложенные средства (культурологические, социологические, психологические, семиотические, системные, кибернетические и т.п.) для укрепления тех же самых традиционных позиций и способов работы.
Между тем, современное состояние теоретического музыкознания настоятельно требует возвращения к основным идеям Курта и Асафьева, обсуждения их эффективности, возможности или невозможности реализации в современной гуманитарной науке, предложения улучшенных или альтернативных музыкально-теоретических концепций. Без этой необходимой работы теоретическое музыкознание не сможет, на мой взгляд, достаточно плодотворно осуществлять свое назначение — способствовать развитию музыкальной науки и практики, обогащая их последними достижениями смежных дисциплин и гуманитарной мысли.

3. Музыка на рубеже XXI в.

Если композитор или исполнитель одаривают нас чистым золотом, создавая захватывающие, идеальные или просто интересные звуковые миры, заставляя нас переживать, то культуролог может предложить лишь скромную монету — осмысление и понимание музыки. Современную культурологию музыка интересует меньше, чем человек, религия, наука, техника, искусство и многое другое. В то же время музыка играет в жизни современного человека колоссальную роль. Весь наш мир звучит, он пронизан шумом и музыкой. Пытка плохой музыкой и пытка тишиной — оборотная сторона наполненности нашей жизни музыкой и звуками жизни. Она давно перешагнула пороги концертных залов и салонов, пришла в каждый дом, звучит в парках и на улицах, прокралась в учреждения, где мы работаем, сопровождает нас, если мы пожелаем, везде — в городе, в метро, в лесу. Я знаю людей, которые не могут заснуть, если выключен приемник, которым становится не по себе, когда вдруг наступает тишина.
И какой разный он, этот любитель музыки! Молодой поклонник битлов или тяжелого рока часто отличается от ценителя Бетховена или Моцарта примерно так же, как марсианин от жителя Земли. Некогда относительно единая музыкальная культура, величественно протекавшая в берегах классической и народной музыки, распалась на наших глазах и сменилась пестрым многообразием видов и жанров. Для одних музыка Востока примитивна или бессмысленна, другие же (например, К. Штокгаузен) видят в ней такие глубины, которые классической европейской музыке и не снились. Одни музыковеды считают, что музыкальный авангард — это совершенно новая музыка, выражающая трагическое бытие и протест человека. Другие, напротив, говорят, что авангард не трагичен, а скорее патологичен, в лучшем случае — это музыкальный декаданс.
Диаметрально противоположны даже суждения о развитии европейской музыкальной классики: одни ценители и музыковеды видят в творчестве Прокофьева, Шенберга, Дебюсси, Стравинского, Бартока, Веберна, Хиндемита, Шнитке вызревание новых, более совершенных гармонических и мелодических систем, другие обнаруживают в нем распад и деградацию, символизирующие закат нашей европейской цивилизации. Например, известный советский музыковед Ю. Холопов считает, что современный человек слышит гармонию, закономерный порядок, разумную слаженность, логику в таких звуковых сочетаниях и последовательностях, которые прежде казались нестерпимой какофонией и абсолютной бессмыслицей. Напротив, другой, не менее известный советский музыковед В. Медушевский утверждает, что современная музыка полностью утеряла ту организацию, которая делала ее настоящей музыкой «божественных сфер».
В разнообразии мнений о музыке мне слышны четыре темы (вопроса): старинная музыка, отношение к ней; классическая музыка, что это такое и не устарела ли она; серьезная музыка современных композиторов (Артемьев, Денисов, Губайдулина, Шнитке и др.); наконец, отношение к неевропейской музыке, например к музыке Востока. Но — по порядку.
Есть такой феномен — Бах. Почему, интересно, почти все сходятся в любви к Баху? Как Бах стал популярнейшим «современным композитором», причем не только для любителей классической музыки (ценят Баха, например, и многие поклонники рока)? Чем нас Бах так пленяет? Может быть, тем, что его музыка вводит нас в мир возвышенных, гармоничных чувств, мир предельно просветленный и одухотворенный, мир, которого нам сегодня так недостает? Наиболее подходящее название для этого мира, как я уже отмечал выше, — храм, собор.
Музыкальный критик или искусствовед, вероятно, мог бы удовлетвориться подобным объяснением. Культуролог — нет, ему необходимо идти от самой музыки к человеку, к его душе. Для него — каков человек, такова и любимая им музыка. Более того, каково время (эпоха), такова и музыка. Поэтому не обойтись здесь без культурологии и исторической психологии. Современный человек, как утверждает экзистенциальная философия, сложен, одинок, раздерган, противоречив, амбивалентен, он боится ядерной войны, экологической катастрофы, СПИДа, рака, конца света.
Конечно, и человек средних веков, как и человек начала Возрождения, боялся конца света и Страшного суда, но ему помогала вера в Христа, в спасение, в простой выбор (с Богом или против Бога). Музыка средних веков, как я уже отмечал, была многоголосной, она соединяла человека с Богом. Но важнее музыки было слово, оно прежде всего связывало человека с Богом, имело творящую, сакральную силу, поэтому средневековая музыка была неотделима от слова, сопровождала религиозное слово, несла его к Богу. Голос самого человека, обращенного к Богу, звучал слабее, чем голоса Христа, святых, ангелов или нашептывания Сатаны. Для средневекового человека мир был наполнен многими артикулированными голосами, поэтому и в музыке нельзя было допустить доминирование одного голоса. Каким образом человек средних веков мог переживать музыку? Скорее всего, действительно, как звучащий храм, собор. Не этого ли звукового собора так недостает современному человеку? Не создает ли для него музыка Баха подобный храм, к которому должна вести любая дорога жизни? Наверное, о такой музыке говорит наш поэт:

Музыкант играл на скрипке,
Я в глаза ему глядел.
Я не то чтоб любопытствовал,
Я по небу летел...

Итак, мой ответ таков: старинная музыка необходима нашей душе, поскольку она возвращает нас, хотя бы в сфере искусства, к нашим христианским истокам. И дело не просто в вере, а в тяге любого европейского человека к спасению, свету, собору душ, счастью в иной жизни, милосердию.
Однако и музыка Моцарта, Бетховена, Шумана или Шопена сегодня достаточно популярна. Как только начинает звучать классическая музыка, наша душа оживает, наполняется энергиями, волнами радостных или печальных чувств. Исследования музыковедов позволили выявить удивительную структуру классической музыки, ее сложную звуковысотную организацию, составленность из сходных элементов, наличие сквозной тематической логики. Гармонические и мелодические опоры классической музыки позволяют нам видеть и слышать подобие целого и частей, единство в многообразии, следить за развитием, драматургией текущих во времени событий и процессов. Причем эти процессы, как я старался показать, принадлежат и самой музыке, и нашей душе. В классической музыке переживания отдельного человека получают свое адекватное выражение, собственно говоря, именно в классической музыке они, эти переживания, во многом и складывались.
Последнее утверждение может показаться преувеличением, разве музыка может играть такую роль в формировании нашей психики? Да, только в классической музыке с ее четкой мелодической и гармонической организацией формирующаяся в XVI—XVIII столетиях новоевропейская личность (т.е. мы с вами) получила возможность реализовать ряд важных моментов своей жизни и деятельности. Прежде всего доминирование, выделенность индивидуального голоса (сознания, Я); затем кристаллизацию и реализацию индивидуальных желаний личности; наконец, полярные (радостные или печальные) переживания, сопровождающие как работу сознания, так и осуществление (или невозможность осуществления) желаний человека. Усиление и развитие в музыке XVII—XVIII вв. главного, верхнего голоса, формирование яркой индивидуальной мелодии, тенденция к группировке всех аккордов вокруг тонического трезвучия; вводнотоновость, создающая начальную напряженность и тяготение; функциональность, действующая на большом протяжении и разных масштабных уровнях музыкального произведения; разрешение напряжений, торможения и смены; двухладовость (мажорность и минорность) гармонической системы — все эти моменты, характеризующие классическую музыку, позволили новоевропейской личности реализовать и сформировать указанные здесь моменты работы ее сознания и психики.
Как я отмечал выше, можно утверждать, что классическая музыка и новоевропейская личность формировались одновременно, находя себя друг в друге. В развитом состоянии общие структуры обеих осознаются в идеях временности и психического энергетизма, а также изоморфизма музыкальной и психической реальностей. Для нас сегодня обычны представления о том, что музыка — временное искусство; что звуки, тона, даже паузы тишины энергетически насыщены; что произведения классической музыки описывают и выражают эмоции нашей психической жизни. Итак, в Новое время «музыкальный собор» средневекового человека сменяется «музыкальным универсумом новоевропейской личности». Получается, что классическая музыка — это не какая-то вообще музыка, а иная форма бытия души европейского человека. Поэтому, когда Б. Окуджава поет, что музыка проникает в нашу душу и поджигает ее,

Да еще ведь надо в душу
К нам проникнуть и поджечь..,

он не преувеличивает. Не освоив музыкального наследия классической музыки, нельзя в полной мере войти в европейскую культуру. Ведь культура — это не только техника или наука, но и культура чувств, переживаний, сопереживаний.
Но личность XVII—XVIII вв. по сравнению с современной была относительно проста — одномерна, Я человека было целостным; идеи разума и просвещения пока еще работали согласованно, не разрушая друг друга. Может быть, поэтому классическая музыка для современного человека кажется прибежищем красоты, разума, ясных и чистых переживаний и в то же время выглядит немного упрощенной, наивной относительно наших сложных проблем, нашего трагического бытия.
Усложнение и кризис личности, происходившие в XIX и XX вв., превращение ее в многомерное образование, множество Я (разные формы личностного бытия человека, столкновение противоположных ценностей и желаний и т.п.), кризис и распад сознания европейского человека сопровождались стремительным усложнением современной музыки. Ясность и четкость организации классических форм музыки ушли на второй план, на первый же в творчестве Веберна, Прокофьева, Шостаковича, Дебюсси, Скрябина, Шнитке и многих других современных композиторов выдвинулись многообразие и плюрализм выбора и организации выразительных средств, импрессионистическая и символическая выразительность, космизм содержания, усиление трагических и эсхатологических мотивов. К подобной музыке уже не может подключиться человек, не освоивший классического наследия, не разделяющий трагических переживаний времени. Может быть, поэтому современная классическая музыка стала элитарной, понятной относительно небольшой аудитории.
Но вот вопрос, обеспечивает ли современная классическая музыка новый синтез человека, в состоянии ли она, подобно музыке Глюка, Моцарта или Бетховена, не только выразить эмоции и переживания человека, но и воссоздать его, т.е. восстановить утраченную целостность, равновесие души, возможность быть самим собой, а не множеством противоречивых существ? В состоянии ли она помочь нам справиться с сомнениями и страхом, указать иные, положительные чувства и переживания?
Вслушиваясь в музыку современных композиторов, мы нередко еще больше погружаемся в пучину Наших проблем и противоречий, не можем выбраться из них, сознанию не за что ухватиться, слишком мало положительного материала. Поэтому мое отношение к серьезной современной музыке неоднозначное: она выражает проблемы и сложности современной мятущейся души человека, развивает тенденции, заложенные в классической музыке, однако пока не сумела создать музыкальную реальность, в которой бы человек не просто выражал, но и обретал бы себя, находил новые силы, энергию и опору жизни.
Но сегодня классическая европейская музыка вовсе не единственный законодатель моды, и сложная личность не так уж часто встречается. Чаще, значительно чаще., перед нами подросток, юноша, обычный средний человек так называемой массовой культуры, и чаще сегодня звучит иная музыка. Почему кумиром молодежи стали, скажем, не Прокофьев или Шнитке, а «Битлз» и Гребенщиков (какого-нибудь ценителя музыки, вероятно, может покоробить сама постановка подобного вопроса, несовместимость этих имен)? И все же почему? Что такое вообще «рок» или «металл»? Музыка ли это в традиционном классическом понимании? Не пытаясь судить о всей современной молодежной музыке, попробую остановиться лишь на одной из многих тенденций ее развития. Как-то в телевизионной передаче «Музыкальный ринг» один молодой человек сказал: «Важнее всего для нас энергия, ритм, протест, отличие».
И точно, в современных аудиториях фанатов эстрадной музыки часто все пространство не просто пронизано звуковой энергией (иногда на пределе слуховых возможностей), но, что более существенно, — энергиями психическими, энергиями ненависти и любви, разрушения и реже — созидания. В христианском храме звуки церковного хора или органа, пространство собора, лики святых, сама служба (литургия) соединяют души верующих, превращают их в одно целое, просветленное, обращенное к небу. В современной эстрадной аудитории выступления кумиров молодежи или популярных музыкальных ансамблей, идущие как будто на фоне взрыва сверхновых звезд, также соединяют, сводят в одно целое. При этом как раз и происходит обмен энергиями, концентрация энергий, извержение энергий, взрыв энергий. Энергий, накопившихся в человеке, не находящих выхода, не облагороженных верой или работой разума, энергией отрицания официальной идеологии и, порой, самой культуры. Этот шквал, бушующий на сцене и в зале, естественно, поглощает человека целиком, вместе с его чувствами и сознанием. Но подчеркнем, мы говорили здесь лишь об одной из тенденций развития современной «молодежной» музыки, в ней есть и другие (серьезная лирика и размышления, глубокие чувства, ирония и т.д.), есть в ней и свой «музыкальный ширпотреб» (обусловленный низкой музыкальной культурой людей), есть и свои музыкальные гении (например, тот же Гребенщиков).
Здесь возникает серьезный вопрос: разве искусство, музыка не должны облагораживать человека, работать над его душой, вести к свету, а не просто облегчать ему жизнь, давая выход его переживаниям? Не становится ли тогда музыка (аналогично — живопись, кино, литература) просто средством, музыкальной психотехникой? Может быть, все же стоит прислушаться к Булату Окуджаве:

Счастлив тот, чей путь недолог, пальцы злы,
смычок остер,
Музыкант, соорудивший из души моей костер.
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
Справедливей, милосерднее и праведней она.

Но облагораживает ли человека современная молодежная или эстрадная музыка, делает ли она его праведней, милосерднее — вот в чем вопрос. Или другой, не менее сложный — что делать, когда человека разрывают на части отрицательные эмоции и энергии? Почему не дать им выхода в музыке и тем самым помочь человеку, уберечь его психику от стресса или депрессии?
Культурологические исследования последних лет показывают, что искусство и, в частности, музыка выполняют две разные функции. И сегодня, и в середине XX в. музыка, с одной стороны, погружает, вводит человека в реальность, отвечающую его высшим идеалам (религиозным, эстетическим), с другой — позволяет ему реализовать свои неизжитые желания и энергии. Конечно, вторая функция музыки может приходить в противоречие с первой, но это противоречие самой личности и культуры. Другое дело, когда музыку сознательно используют в утилитарных целях, причем как раз для того, чтобы подавить другого человека или провозгласить пришествие своеобразного антихриста (как это было, например, в период фашистского третьего рейха).
Подводя итог, можно сказать следующее. К современной молодежной и эстрадной музыке нужно подходить не только с эстетическими критериями, но и с психологическими и ценностными. Такая музыка есть способ музыкального и социального бытия, через нее человек выражает свое отношение к миру прекрасного, общественной жизни и другим людям. В одних случаях перевешивают собственно музыкальные моменты, в других — ценностные и социальные.
Наконец, отношение к неевропейской музыке. Сегодня в эфире и в концертных залах все чаще звучит непривычная для нашего слуха музыка Востока — раги, мугамы, китайская и японская музыка и т.д. Даже если к ней привыкнешь и почувствуешь ее очарование, все же не покидает ощущение чуждости, инаковости мира, в который тебя погружает такая музыка. И дело вовсе не в формальных особенностях ее строя. Эта музыка про что-то другое, неевропейское. Рискну высказать одну гипотезу: музыка Востока выражает не переживания личности (что характерно, как мы говорили, для западной музыки), а путь («до» — по-японски), ведущий душу к раскрытию ее истинного бытия.
С европейской точки зрения, и цель этого пути, и сам путь очень странны. Истинное бытие души, как его понимают на Востоке, вовсе не реализация желаний нашего Я, личности, а слияние души (Атмана) с Космосом и Богом, обнаружение единства этих трех начал. Конец пути — это Дао или Нирвана, в которой сливаются и душа, и Бог, и Космос. Сам же путь — есть индивидуальная жизнь (индивидуальность), преодоление иллюзорности (Майи) неистинного бытия и жизни, раскрытие (тоже индивидуальное) истинного бытия. Если конечная цель у всех одна и та же (Дао, Нирвана, Бог), то путь к этой цели у каждого свой, индивидуальный, хотя мы проходим его по одним и тем же «ступеням» и «территориям».
Исследования музыковедов показывают, что для музыки Востока характерны большинство из указанных здесь моментов. Эта музыка подчиняется канонам, ведет нас по одинаковым музыкальным «ступеням» и «ландшафтам». Она переводит наши чувства и сознание из мира обычных различений и переживаний в другой мир, где эти различения и переживания исчезают, зато приоткрываются космические и божественные энергии и символы. Каждое исполнение восточной музыки неповторимо (импровизационно), как неповторим индивидуальный путь мастера.
Но можно спросить, какое нам дело до музыки Востока, нам бы в своих проблемах разобраться. А вдруг как раз наоборот: музыка Востока поможет решить некоторые наши проблемы, позволит иначе взглянуть на себя, на свою личность, подключиться к новым источникам энергии, новым смыслам? Кроме того, в наше сложное время важно понять человека другой культуры, его переживания и устремления.
Заканчивая свои размышления о музыке, снова задаю себе вопрос: почему роль музыки возрастает в наше время и в нашей культуре, охваченной глубоким кризисом? Не потому ли, что грядет время нового человека, новой личности и новой культуры? Личности менее эгоцентрической и эгоистической, более чувствующей других людей, думающей не только о себе, своем успехе, благополучии, комфорте, удовольствиях, но и о Человечестве, Природе, о животных и растениях, о земле, воде и воздухе. Время, которое, возможно, откроет дорог)' новой свободе, новой соборности людей, новым идеалам. Новые возможности позволят высвободить в человеке новые силы, эмоции и энергии, будут способствовать формированию новых динамических процессов его душевной жизни. Не должна ли грядущая музыка синтезировать в себе и музыку Запада, и музыку Востока, и энергии протеста, и энергии духовных поисков, и прошлую музыкальную культуру, и настоящую? Не будет ли она драматургически более острой, контрастной, более космической и одновременно более человечной, а поэтому эмоционально более ясной? Вероятно, современная музыка в разных ее видах и жанрах, с одной стороны, должна помочь человеку справиться с кризисом культуры, с многочисленными проблемами, вызванными этим кризисом, с другой стороны, подготовить и поддержать становление нового человека. Новая культура и новый человек, подобно Афродите, вышедшей из морской пены, должны родиться одновременно с новой музыкой, выйти из этой музыки (но не только из нее). Какая это будет музыка, покажет будущее.

4. Искусство как форма современной жизни и «постав»

Искусство может быть или современным или никаким. Что происходит с искусством сегодня, на рубеже столетий и тысячелетий? Как объективно взглянуть на современное искусство, если у нас нет «исторической дистанции (перспективы)» и мы не знаем, во что выльется новейшая история? Как развести (и нужно ли это делать?) исследователя и непосредственного участника истории и жизни, ведь наша позиция как активного участника истории несомненно должна влиять на объективность исследования искусства?
Думаю, подход М. Фуко подсказывает нам и отношение к искусству, т.е. тема должна звучать так: «искусство и современность» и пониматься как вопрос о характере установки на современное искусство, установки, предполагающей также выработку нашего отношения к самому себе [160]. Правда, одновременно нужно понять, что собой представляет искусство как объект изучения, как нечто, на первый взгляд, не зависимое от нас. Вопрос весьма непростой, ведь установка на современность, которую мы должны актуализовать, вроде бы субъективная. Но может быть, не только субъективная, но и объективная? Действительно, если не понимать объект натуралистически, как полностью независимый от исследователя, но наоборот, понимать его как идеальный объект, как «диспозитив искусства», который, с одной стороны, конечно, должен описывать объективно существующее искусство, но с другой — выражать наше отношение к нему, отношение к существующим дискурсам и проблемам искусства, отношение к тому, как на искусство можно влиять, то в этом случае искусство может быть взято одновременно и субъективно и объективно. Я хочу сказать, что выделение в гуманитарной науке объекта изучения предполагает реализацию определенного подхода, включающего не только рассмотрение эмпирического материала и фактов, но и анализ дискурсов, проблематизацию, рефлексию собственного отношения к данному явлению и возможности воздействовать на него, наконец, на основе всего этого построение диспозитива изучаемого явления (примеры подобного анализа на материале изучения техники и здоровья смотри в работах [147; 143]). Попробуем теперь реализовать этот подход в отношении к искусству. Начнем с проблематизации.
Даже неискушенный человек, не знаток искусства чувствует различие между классическим (XVII, XVIII, первая половина XIX в.) и современным искусством. Оно бросается в глаза при сравнении соответствующих произведений, но еще больше при сравнении среды и условий художественного восприятия. Если классическое искусство «звучит» только в специальном помещении (выставочном или концертном зале), предполагает удаление и погружение в особую эстетическую реальность, противопоставленную обычной жизни (полностью ушел в книгу или музыку), то современное искусство сращивается с обыденностью, нагло теснит обычную жизнь, иногда трансформирует ее, иногда пародирует. По отношению к современному искусству язык не поворачивается говорить об эстетической реальности, о прекрасном, зато уместны рассуждения о роли искусства в представлениях о коммуникации, символической жизни, языковых играх и т.п. представлениях, активно разрабатываемых постмодернистами. Если в центре классического профессионального и искусствоведческого интереса и рефлексии стояли произведение искусства и зритель как эстетический субъект, то что, спрашивается, стоит в центре современной рефлексии в искусстве? Не устойчивое художественное бытие, а разные мерцающие реальности — прежде всего, виртуальные и символические.
Действительно, постмодернистов в искусстве интересуют проблемы истолкования (интерпретаций) произведений искусства, природа вторых, третьих, энных планов, виртуализация скрытых тем и сюжетов, психоаналитические и культурно-символические интерпретации и обоснования. «Нужно, — пишет Ж. Делёз, — чтобы каждой перспективе точки зрения соответствовало бы автономное произведение, обладающее достаточным смыслом: значимо именно расхождение рядов, смещение кругов, «чудовище». Итак, совокупность кругов и рядов — неоформленный необоснованный хаос, у которого нет «закона», кроме собственного повторения, своего воспроизведения в расходящемся и смещающемся развитии. Известно, как эти условия были выполнены в таких произведениях, как Книга
Малларме и Поминки по Финнегану Джойса: это сущностно проблематичные произведения. В них тождество читаемого, действительно, разрушается в расходящихся рядах, определяемых эзотерическими словами, подобно тому, как идентичность читающего субъекта рассеивается в смещенных кругах возможного мультипрочтения. Однако ничто не теряется, каждый ряд существует лишь благодаря возвращению других. Все стало симулякром. Но под симулякром мы должны иметь в виду не простую имитацию, а, скорее, действие, в силу которого сама идея образца или особой инстанции опровергается, отвергается» [59. С. 92—93]. Итак, вместо художественного произведения симулякр?
В классическом искусстве встречались художник и тот, к кому он обращался (читатель, зритель, слушатель), причем художник в произведении выражал себя и свое понимание прекрасного. В свою очередь, тот, к кому он обращался, выражал себя, проживая в мире произведения искусства прекрасные мгновения и состояния. Оба в какой-то мере были уверены, что «красота спасет мир», поскольку эстетическая реальность выгодно отличалась от обычного мира, подверженного хаосу, не облагороженного творческим гением художника. При этом себя художник уподоблял почти второму богу, что хорошо видно при зарождении классического искусства. «Человек есть второй бог, — пишет Кузанец. — Как Бог — творец реальных сущностей и природных форм, так человек — творец мыслимых сущностей и форм искусства» [79. С. 101]. На рубеже XX столетия симфонизация действительности объявлялась предельной целью искусства. Но именно предельной, поскольку подлинной реальностью считался не этот пошатнувшийся и падший мир (Н. Бердяев), а мир прекрасного, созданный искусством.
А кого мы встречаем в мире современного искусства? Не только и не столько художника как личность и живого человека, сколько виртуальный персонаж (кумир) и технологию. Художника как безликого «инженера», скрывающегося за своими произведениями и ролями, технологии, порождающие художественные тексты как технические изделия — художественные или документальные фильмы, телевизионные сериалы и проч. Не зрителя как эстетического субъекта, а потребителя искусства или художественную аудиторию. А кто здесь мы сами? «Люди повседневности», говорящие на языке искусства с членами невидимого «сообщества мира современного искусства». «Это метафора, — замечает О.В. Аронсон, — для такого сообщества, которое не складывается механически из отдельных индивидов, но есть современный вариант субъекта. Субъект десубъективизированный. Другими словами, сообщество — это такое "я", которое говорит о себе только в терминах "мы", для которого быть—с—другим оказывается быть—как—другой, и даже, можно сказать, что для такого "я" важно вообще не быть, а выглядеть (казаться)... Повседневный человек — это каждый из нас, несмотря на все наши индивидуальные претензии. Это та часть нашего "я", которая отдана сообществу» [12. С. 141—142]. А дальше О. Арансон цитирует М. Бланшо: «Сколько людей включают радио и выходят из комнаты, вполне удовлетворенные далеким, едва различимым шумом. Абсурд? Вовсе нет. Главное ведь не в том, что один говорит, а другой слушает, но в том, что даже если ни говорящего, ни слушающего конкретно нет, есть какая-то речь, как бы смутное предчувствие сообщения, единственная гарантия которого — этот непрерывный поток ничейных слов» [36. С. 152].
То есть сообщество мира современного искусства создается средствами массовой информации, современными техниками, новым отношением к искусству. Последнее предполагает не уход от этого мира в реальность искусства, а выслушивание, претворение обычной реальности с помощью современного искусства. Выслушивания и претворения, позволяющие нам встретиться с «другими» (и с художниками и с теми, к кому они обращаются), обнаружить нашу общность с ними, но не в конкретной форме непосредственного общения, а в форме общения виртуального, опосредованного текстами и событиями современного искусства, общения прежде всего с художественными персонажами. Когда же мы почему-либо вдруг, случайно сталкиваемся с живыми создателями и носителями художественных ролей, событий или произведений, то с удивлением обнаруживаем, что они нам мешают, не имеют совершенно никакого отношения к виртуальным событиям искусства, противоречат им, и лучшее, что они могут сделать, — это быстро исчезнуть и больше никогда не появляться.
Часто современное искусство обвиняют в безнравственности, в культивировании насилия и секса, в том, что на место служению красоте и прекрасному оно поставило новизну, необычность, острые ощущения, бездушные события и коммуникации и т. п. Справедливы ли эти обвинения, действительно ли современное искусство прислуживает Сатане? С одной стороны, действительно, мы видим, что художники часто детально прорабатывают, эстетизируют и приподнимают секс, насилие и другие темные стороны жизни и существования современного человека, делая их привлекательными в глазах (особенно неподготовленных) зрителей и читателей. Но с другой — а как еще заставить человека понять, что все это, может быть, не в такой степени, как у героя, есть и у тебя, как заставить задуматься над этими темными сторонами жизни, выработать к ним отношение? Сухую мораль и нравственность современный человек давно уже не воспринимает; вовлеченный же искусством в события модернити он уже не может уклониться от переживания и осмысления проблем, имеющих этический смысл и окраску.
Прежде чем дальше говорить о современном искусстве и его функциях, приведу несколько наблюдений из своей жизни. В начале 1960-х гг., вернувшись из армии, будучи еще студентом, я под влиянием своего учителя Г.П. Щедровицкого стал ходить в консерваторию. Мы слушали Прокофьева, Шостаковича, Малера, Брукнера и многих других композиторов; почти каждое посещение было праздником, позволявшим погрузиться в удивительный мир современной музыки. Но за пределами консерватории я серьезную музыку не слушал, даже обычно выключал радио, когда, например, звучал Бах или Шуман. Для меня, да и для многих серьезная музыка была неотъемлемо связана с консерваторией, досугом, эстетическими переживаниями. Что сегодня? Я редко хожу в консерваторию, зато дома постоянно звучит первоклассный приемник, настроенный на волну «Орфея». Под аккомпанемент серьезной музыки я работаю (чуть понизив уровень звука), отдыхаю, убираю квартиру, едва ли не сплю (впрочем, один мой знакомый и спит под музыку, иначе он заснуть не может). И разве нас удивляет молодежь в метро или в парке, или на велосипеде с наушниками от плеера?
Но может быть, такова судьба только музыки? Возьмем театр и кино. В те годы, помню, выходя на улицу после хорошего спектакля или фильма, я буквально переживал шок, возвращаясь в обычный мир с его повседневностью и заботами. Мир театра и кино был резко противопоставлен миру обычному, первый был возвышен, трагичен, гармоничен, второй — поражал своей приземленностью. Сегодня же я тупо листаю с помощью пульта программы телевидения, на экране мелькают многочисленные ранее недоступные фильмы и театральные постановки. Как правило, они меня уже редко волнуют. «Представляется, — замечает О. Аронсон, — что к телевидению вряд ли применим могучий аппарат эстетического анализа, ведь сама идея высокого эстетического зрелища на ТВ выглядит достаточно странной... ТВ производит не вторую реальность, что еще можно говорить о кино, но производит знаки самой реальности... Знак в данном случае и есть та форма, которая не содержит в себе ничего, кроме указания на ту чувственную форму, которая должна быть задействована в восприятии... Визуальная система ТВ такова, что представляет потрясающую возможность не смотреть. Ведь любое извлеченное из системы изображение всегда уже связано с историей либо в качестве идеологии, либо в виде ностальгического ряда или как-нибудь иначе» [12. С. 126—127]. Кстати, и современный театр (не говоря уже о кино) вынужден трансформироваться, реагируя на необходимость включения в обыденность современной жизни. Блестящая постановка «Кармен» в «Геликон-Опере» поражает именно тем, что перед нами не знойная Испания, а городское гетто, замусоренное вышедшими из употребления техническими конструкциями и поломанными автомобилями, не девушки с табачной фабрики позапрошлого века, а городские проститутки и хиппи, мы видим не театрализированные жесты и позы незнакомых нам испанцев, а вполне известные нам по кино и жизни откровенные движения, в целом на сцене не атмосфера ретро, а именно модернити. И все это пронизывает прекрасное пение и музыка, исполняемые красивыми молодыми артистами, которые совсем и не похожи на артистов — перед нами не театр, а сама жизнь, и одновременно — современный театр.
Итак, привычное деление на «досуг и серьезные занятия», о котором писал еще Аристотель, на «обычную и эстетическую реальность» быстро уходит или используется в самом искусстве как материал для пародии или ностальгических сюжетов. Современное искусство вошло в обычную жизнь, потеснило и трансформировало ее. Современный человек оказался в новом, странном мире, где реальности искусства образуют полноценный ее план. Но ведь эти реальности — виртуальны и символичны? Но разве не такова и модернити? Разве события нашей жизни существуют сами по себе, а не как истолкованные и представленные (воссозданные) совершенно по-разному и противоположно в средствах массовой информации и современном искусстве? И разве само искусство не идет на поводу у обыденности модернити?
Все это закономерно, и тому было много причин. Современная техника и технология, позволившие ввести искусство или его суррогаты, которые, кстати, сегодня часто невозможно отличить от подлинников, прямо в дом и обычную жизнь. Современная жизнь и экономика, образование и эстетическое воспитание, подключившие к искусству человека «массовой культуры» (т.е. любого), а не только знатоков. «Уроки» искусствознания и экспериментирования в искусстве, «техники» интерпретаций, позволившие распредметить произведения искусства, обнаружить в них новые, постоянно умножающиеся смыслы и содержания. И многое другое, входящее в понимание модернити (современности).
К модернити я отношу эпоху, постепенно возникающую после Второй мировой войны, когда, с одной стороны, стало складываться ощущение Земли как единого пространства (экономического, коммуникационного, ноосферного), с другой — уже больше нельзя было игнорировать глобальные мировые проблемы (экологические, экономические, религиозные, культурные), с третьей — складывающуюся жизнь еще нельзя было отнести к истории. Модернити — это также наше отношение ко всем этим моментам. Указанная здесь характеристика современности обусловливает стремление к пониманию и общению на самых разных уровнях и горизонтах человеческого существования, а также потребность в осуществлении совместных проектов и социальных действий.
Тенденции к планетарной общности в модернити противостоит не менее мощная, противоположная тенденция — к обособлению разных культур, мировых религий, наций, образов жизни и т.п. В результате наряду с ощущением единой планетарной реальности для современного человека характерна вера в существование многих самоценных реальностей, соответствующих обособляющимся формам социальной или индивидуальной жизни. Эта вера находит свое выражение в культурологическом мироощущении и осознании, столь значимых для нашего времени. Но также в манифестах постмодернизма, настаивающих на невозможности создания «глобальных метанарративов», выдвигающих «несогласие» в качестве нового критерия истины.
Масло в огонь подлили и современные технологии, в рамках которых сегодня удается создавать интерпретации, технику и виртуальные реальности (телевизионные, компьютерные, аудиовизуальные), предельно сблизившие обычную и символические реальности. Любой текст научились истолковывать не только по-разному, но и так, что становится неясным его содержание (оно тонет во множестве интерпретаций, которые сами многообразно истолковываются). Любое мыслимое и воображаемое содержание теоретически может быть сначала воплощено как виртуальное событие, а затем и как вещественный артефакт. Достаточно вспомнить идеи освоения космоса или клонирования. Начинались они в области искусства и научной фантастики, затем перешли в сферу науки и инженерии, сегодня — это техническая и социальная реальность. И одновременно, наука и инженерия давно уже не рассматриваются как основная практика и реальность. Современный человек все больше приходит к пониманию, что практика и реальность многообразны, причем вклад в них наряду с наукой и инженерией вносят искусство, проектирование, общественная и культурная деятельность, религиозные и эзотерические формы жизни и проч.
Посмотрим теперь, что дает современное искусство. По меньшей мере, две вещи. Во-первых, у человека возникает особая оптика, которую можно назвать «художественной», т.е. он начинает видеть жизнь (и свою, и чужую, и мир в целом) с помощью произведений и текстов современного искусства. Конечно, и раньше эстетическое восприятие меняло видение человека, но, так сказать, отчасти, по принципу противоположности, например мадонны совершенны, а земные женщины или несовершенны или могут лишь бесконечно приближаться к мадоннам. А вообще-то, всегда сохраняется дистанция между событиями художественной и обычной реальности. Современное же искусство дает человеку художественную оптику буквально на все случаи жизни и, напротив, как бы приглашает его сблизить, отождествить обычные события с художественными. Во-вторых, художественная оптика и установки современного искусства посредством специальных практик (поп-арт, дизайн, мода, СМИ, современная промышленность) и личных психотехник (образовательных, эзотерических и др.) оказывают разнообразное конституирующее воздействие на жизнь современного человека, наряду с другими воздействиями меняют ее. И опять же, и раньше искусство влияло на жизнь, но это влияние по масштабу и последствиям было не столь значительным и к тому же узко направленным.
Войдя непосредственно в современную жизнь, став частью обыденности, искусство становится моментом социальности, но так сказать, рассеянной, неопределенной социальности. Действительно, с одной стороны, искусство как семиотическая система («семиозис искусства»), как особая психотехника («психотехника искусства») участвует в формировании культурных сценариев и через них социальности (социальных и властных отношений). С другой — современные художники понимают свое творчество как самовыражение и ответ на неясные запросы тех, к кому они обращаются. Потеряв четкую культурную ориентацию, современное искусство осознает себя уже не как мимезис, а как представитель самой жизни, как сама жизнь в ее многообразных тенденциях. Но ведь художник в своем творчестве может артикулировать самые разные стороны модернити, способствовать самым разным ее тенденциям. В том числе и тем, которые разрушают культуру. Правда, как понять, что культуру разрушает, а что является всего лишь культурной адаптацией и компенсацией? А также не является ли эта культура, которую многие художники поддерживают изо всех сил, уходящей с исторической сцены? Но тогда какая культура придет взамен? Поскольку средний художник не является мыслителем и этиком, он и не берется отвечать на эти трудные вопросы, а просто творит на своей ниве, способствуя самым разнообразным тенденциям модернити. Рассмотрим в связи с этим два примера.
В известном жанре эротических фильмов нас весьма часто приобщают к следующим событиям: вместо принятых в культуре относительно длительного знакомства, ухаживания и постепенного сближения влюбленных герой сразу, практически мгновенно, укладывает женщину в постель. Конечно, можно возразить, сказав, «но ведь это не любовь, а секс», однако как их различить, к тому же сегодня в кино и любовь часто разворачивается именно по такому сценарию. Другой сомнительный момент — постельные сцены на грани мягкого порно. Опять же, можно сказать, что и первое и второе кому-то необходимо для реализации, что художник волен изображать все, что он хочет. Но ведь есть еще так называемый неподготовленный зритель, а это в массовой культуре чуть ли не каждый второй-третий (подросток или наивный, простодушный взрослый, принимающий за норму все, что он видит в кино или на экране ТВ); есть и реальный массовый негативный эффект подобных фильмов. Я имею в виду, что подобные фильмы разрушают культурные сценарии любви и снижают любовную потенцию населения, поскольку ослабляют и ликвидируют границы и тайну, без которой любовь и эротическое влечение не существуют.
Не меньше, если не больше сегодня фильмов (и картин), где зрителю предъявляются патология и ужасы в самых разных вариантах и степенях. Здесь жестокие убийства, пытки, изнасилование, трупы, разнообразные извращения, какие только можно вообразить и помыслить, нападение на людей космических чудовищ и так далее и тому подобное, каждый сам может вспомнить массу примеров и вздрогнуть от страха или омерзения. Все эти произведения художник создает в поисках новизны, интересных событий (реальности), отвечая на запросы определенных зрительских аудиторий, но при этом он вступает в серьезный конфликт с другими аудиториями и в целом с культурой. Дело в том, что артикулируя и эстетизируя патологию, современное искусство, во-первых, способствует увеличению и так уж немалого клубка психических проблем и напряжений, во-вторых, приучает человека к социальной патологии, тем самым подталкивая к асоциальному поведению. Но может быть, все это уже не искусство? Тогда что? И как обнаружить границу между искусством и очень похожими на произведения искусства суррогатами? И как все же быть с проблемой ответственности современного искусства?
Отмеченные здесь особенности современного искусства могут быть поняты в свете хайдеггеровского понятия «постав» (Gestell), под которым знаменитый философ понимал не только современное состояние техники, где все строится и выступает как «средство для другого» в рамках поставляющего производства (даже природа и человек), но также как тотальную субъективацию и аксиологическое отношение к миру. Поясняя взгляды М. Хайдеггера, С. Неретина и А. Огурцов пишут: «Мир начинает взвешиваться по ценностям. Такого рода взвешивающий подход к миру постоянно тяготеет к переоценке ценностей... Переоценка ценнностей становится непрерывным процессом, в котором уже нет ничего устойчивого, сохраняющегося, инвариантного. Такова эпоха нигилизма, ставящая себе на службу все и вся, в том числе и самого человека. Эта эпоха в истории человечества — эпоха забвения бытия во имя "расходования сущего для манипуляций техники", "во имя «планирующе-рассчитывающего обеспечения результатов»", во имя "самоорганизующегося процесса всеохватывающего изготовления"» [108. С. 168]. В качестве еще одной особенности постава можно указать на «глобализацию», т.е. постав распространяется на все — природу, человека, даже саму способность мыслить.
Естественно, что постав захватил и искусство, поставив его на службу современному производству, понимаемому, конечно, в широком хайдеггеровском смысле. Это означает, по меньшей мере, следующее: разрыв старых связей и отношения искусства с другими сферами жизни (например, разрыв коммуникации «художник — зритель», трансформация отношения «художественная реальность — обычная реальность»), кризис классического понимания искусства (произведения, эстетического субъекта), выявление функций искусства в плане постава, т.е. привязка искусства к обыденной жизни (искусство как фон для работы, как особая социальная оптика, как форма организации деятельности и жизни и прочее), наконец, технологизация искусства, когда оно начинает пониматься как особая технология — семиотическая, психотехническая и т.д. Нельзя ли в этом случае предположить, что искусство как обыденность — это искусство, захваченное и порабощенное поставом, «искусство-постав»?
Итак, первая черта современного искусства — это то, что искусство превращается в постав, а следовательно, с одной стороны, искусство конституирует и обогащает действительность, но с другой — само искусство (в лице искусства-постава) обедняется, теряет глубину и духовное измерение. Действительно, использование искусства в целях постава предполагает совершенно другое его употребление: поверхностное, параллельное с другими занятиями человека, акцентирование не на тех сторонах содержания, которые были характерны для традиционного искусства.
Но модернити — это не только постав. В противном случае пришлось бы согласиться с мнением отдельных философов, что история действительно закончилась. Модернити — это также культивирование духовности и свободы человека, культивирование и сохранение культуры, правда, в ее современных множественных и самоценных формах. Посмотрим в связи с этим, что происходит с современным искусством. Но предварительно обсудим, что оно собой представляет вообще.
М. Бахтин показывает, что в произведениях искусства художник и зритель получают возможность творчески реализовать себя, собрать себя, прожить то, что в обычной жизни не может быть прожито вообще, выработать отношение к другому и культуре. Нужно, писал Бахтин, «войти творцом в видимое, слышимое, произносимое и тем самым преодолеть материальный внетворчески-определенный характер формы,., при чтении и слушании поэтического произведения я не оставляю его вне себя, как высказывание другого... но я в известной степени делаю его собственным высказыванием о другом, усвояю себе ритм, интонацию, артикуляционное напряжение, внутреннюю жестикуляцию... как адекватное выражение моего собственного ценностного отношения к содержанию... Я становлюсь активным в форме и формой занимаю ценностную позицию вне содержания - как познавательно-поэтической направленности» [24. С. 58—59]. Именно потому, что в искусстве человек создает и находит реальность, построенную им самим, но одновременно выстроенную и по «законам» бытия, новоевропейская личность получает возможность прожить и разрешить противоречия, обусловленные двойным ее существованием — как индивида и субъекта культуры, или, говоря иначе, несовпадение личности и культуры перевести в форму жизни и творчества. Здесь как раз и обнаруживается целительная и спасительная (катарсистская) функция искусства. Принципиальный вопрос — по-прежнему ли искусство сегодня, в эпоху наступления постава, целительно и спасительно? По-прежнему ли произведение искусства может выполнять свою медиативную роль в отношениях, связывающих человека и культуру? Чтобы понять, как можно ответить на этот вопрос, продолжим обсуждение природы искусства.
Искусство — это всегда чудо, в том смысле, что в искусстве за счет семиотических и психологических механизмов создается реальность, вроде бы не существующая в обыденности. Как писал еще Леонардо да Винчи в «Книге о живописи», хотя нам даны только плоскость и краски, но зритель видит «широчайшие поля с отдаленными горизонтами», «живопись только потому кажется удивительной зрителям, что она заставляет казаться реальным и отделяющимся от стены то, что на самом деле ничто» [59. С. 164, 176]. Именно в попытке осмыслить существование художественной реальности и родилась концепция мимесиса. Но эта концепция фактически отводит искусству в плане существования вторичную роль — всего лишь подражения бытию, а не самого бытия! В XX в. эта позиция постепенно преодолевается, сначала в признании и за художественной реальностью относительной автономии (как пишет Ортега-и-Гассет — «пусть воображаемый кентавр не скачет в действительности по настоящим лугам и хвост его не вьется по ветру, не мелькают копыта, но и он наделен своеобразной независимостью по отношению к вообразившему его субъекту. Это виртуальный или, пользуясь языком новейшей философии, идеальный объект» [108. С. 202]), затем в утверждении полноценности художественной реальности. Но Хайдеггер преодолевает и это понимание, утверждая, что именно в искусстве раскрывается, выявляется и удерживается «истина бытия»: «художественное произведение, — пишет он, — раскрывает присущим ему способом бытие сущего. В творении совершается это раскрытие—обнаружение, то есть истина сущего» [163. С. 72]. О том же несколько иначе писал и М. Мамардашвили, говоря, что в лоне произведения рождается и художник и зритель. Другими словами, подлинное искусство — это не мимесис, а форма полноценной жизни. Так что предположение, что современное искусство может помочь нам на нашем пути спасения, не такое уж неправдоподобное.
Более того, именно искусство, если, конечно, оно современное, помогает оживить человека, заставить его видеть (слышать, ощущать) заново, реагировать на краски и звуки. Спрашивается, почему, разве он и так не видит и не слышит, ведь человек вроде бы еще не умер? Но разве жизнь поставом, искусство-постав не блокируют наше видение и слышание, наши чувства? Блокируют, именно в силу того, что они сформированы поставом, структурированы, настроены на привычное восприятие и переживания, уже давно не требуют работы и изменения человека. Но если человек каким-либо образом оказывается вовлеченным в современное искусство, оно его выслушивает, испытывает, заставляет работать, выходить из себя, спасать от самого себя. Маленький пример. В пьесе «Играем... Шиллера» в постановке Р. Туминаса (театр «Современник») есть такая сцена. Елизавета, которую блистательно играет Марина Неелова, должна принять трудное решение — послать на смерть Марию Стюарт. Елизавета колеблется, но присутствующий здесь же ее советник настаивает на решении, апеллируя к высшей необходимости и ее ответственности перед государством. Художественно эта сцена решена так: принимая мучительное решение, Неелова напряженно ходит по сцене, держа в руках поднос, на котором стоят бокалы, до самых краев наполненные водой; когда ей не удается не пролить бокал, советник тут же подливает воду, так что необходимость удерживать поднос в строго горизонтальном положении постоянно присутствует. Спрашивается, почему не позволить Нееловой сыграть эту сцену безо всяких ухищрений, демонстрируя одни переживания? А потому, что переживания, проигранные в тысячах произведений живописи, театра и кино, не являются для нас событиями. Однако когда мы видим, что Елизавета параллельно с принятием экзистенциального и фатального решения носит по сцене поднос с бокалами воды, которые она судорожно пытается не разлить, а ее советник, подливая воду, все время поддерживает это напряжение, мы невольно начинаем разгадывать загадку, предложенную Туминасом: зачем этот поднос, что все это означает? Причем вынуждены сопоставлять эквилибристику с подносом и странные действия советника с переживаниями Елизаветы, в частности, уяснением ею необходимости следовать своей миссии королевы. Мы начинаем видеть второе с помощью первого, и именно за счет их полного несовпадения перипетии с водой становятся новой художественной формой, позволяющей зрителю заново пережить (снова прожить) то, что происходит с Елизаветой. Нетрудно заметить, что новая художественная реальность включает в себя как необходимый момент также чисто искусственный план. Мы переживаем не только события, о которых пишет Шиллер, но и то, как все это сделано режиссером, как сыграно актерами. Необходимым условием является и наша работа по отгадыванию загадок, поставленных режиссером, но не как самоцель и не для игры ради игры, а чтобы войти в художественную реальность и полноценно прожить ее события. Иначе говоря, все эти приемы, да и наша работа — только средства, помогающие нам в устремлении к жизни (если только, конечно, в нас еще осталось это желание жизни).
Рассмотрим еще один пример. Несколько лет тому назад на ТВ прошел замечательный фильм австралийского режиссера Джейн Кемпион «Пианино». Формальный сюжет этого фильма таков. Талантливая немая пианистка со своей маленькой дочерью выходит замуж по объявлению за незнакомого ей человека и приезжает к нему в какое-то поселение миссионеров, расположенное далеко от цивилизации в джунглях. Она привозит с собой пианино, которое ее муж, несмотря на протесты своей жены, выгодно меняет на большой участок земли. Но человек, купивший пианино, влюблен в героиню и предлагает ей обучать его музыке, а на самом деле пытается ее соблазнить, продавая ей пианино по частям за предоставляемые ему ласки. Кончается тем, что и героиня влюбляется в своего соблазнителя и отдается ему. Когда же муж узнает об этом, то в припадке гнева он отрубает своей жене палец, чтобы она уже никогда не смогла исполнять музыку. Впрочем, внешне все заканчивается «хэппи-эндом»: муж отпускает свою жену с человеком, которого она полюбила, они уезжают на родину, где пианистка снова учится играть на пианино. Последняя сцена весьма символична — пианистка неуверенно (поскольку один ее палец протезирован) исполняет на пианино простенькую мелодию, а муж накрывает ее платком, как попугая, и целует.
Продумывание этого фильма и дальнейшее обсуждение показало, что понимается он зрителями неоднозначно. Лично у меня сразу возникло четыре интерпретации: это рассказ о любви немой талантливой пианистки, закончившийся относительно благополучно, это символическая история гибели и совращения духа (талантливая пианистка, жившая одной музыкой, в конце фильма превращается в обычную женщину, которая любит своего мужа и дочь и уже спокойно относится к музыке), это исследование страсти в процессе ее зарождения и протекания, это, наконец, драма столкновения двух культур (мещанской и художественной). Но у других зрителей были и другие прочтения, например, на Западе широко обсуждались феминистская и фрейдистская интерпретации. Спрашивается, о чем этот фильм? О том или другом или обо всем сразу, но тогда, может быть, «Пианино» сразу задумывалось Джейн Кемпион как много разных произведений? Но есть и еще одна проблема.
Если прочесть «Пианино» как культивирование и историю страсти, то этот фильм вряд ли поможет современному человеку разрешить мучающие его проблемы. Но если прочесть его иначе — как историю гибели и совращения духа или же как дилемму подлинного искусства и искусства-постава (например, когда героиня исполняет музыку, чтобы выкупить пианино, а также в конце фильма), то, напротив, в этом произведении обсуждается одна из центральных проблем времени.
Нетрудно предположить, что само по себе, без дополнительных разъяснений «Пианино» однозначно прочитано быть не может. Следовательно, современное произведение искусства должно быть дополнено концептуальными разъяснениями, которые позволяют и художнику и зрителю воссоздать новую художественную реальность. И действительно, например, в «Геликон-Опере» зрителям предлагаются программки, где излагаются не столько либретто оперы, сколько концепции, помогающие зрителю войти в художественную реальность новой постановки спектакля и полноценно прожить ее. И не только — без творческой работы самого зрителя, без работы, направленной на уяснение смысла происходящего на сцене, уяснения способа создания спектакля, отношения новой постановки к оперной традиции, без вживания в игру и пение актеров — без всего этого событие спектакля в «Геликон-Опере», вероятно, состояться не может.
Впрочем, здесь тоже два разных отношения. Один зритель увидит в «Пианино» просто прекрасное произведение, тем более; что этот фильм очень красив. Другой — будет искать сюжет, позволяющий ему изжить свои сексуальные проблемы, и, действительно, найдет для этого богатый материал. Третий, как, например, я, опознает здесь драму гибели духа или дилемму подлинного искусства и искусства-постава. Но почему, спрашивается, я обнаруживаю в «Пианино» именно это, а не что-то другое, скажем, то, что увидели другие зрители? Ну, во-первых, я тоже вижу в «Пианино» указанные сюжеты — традиционно эстетический и сексуальный, но они меня волнуют меньше, чем два последних. Меньше потому, что для меня сегодня проблемы духовного существования или подлинной жизни в искусстве являются экзистенциальными, их решение помогает мне жить осмысленно и видеть перспективу. Во-вторых, мои исследования показывают, что красота — понятие культурно-историческое и содержательное и еще нужно понять, является ли прекрасным то, что внешне выглядит красивым, например сегодня во всех мыльных сериалах перед нами выступают исключительно красивые женщины. Да и демонстрация в кино сексуальных сцен имеет две стороны: для одних это реализация, а для многих других — патология.
Не должны ли мы в этом случае сделать два важных вывода? Один, что современное произведение искусства само по себе, без художественных концептуализации и работы (культуры) зрителя, уже не в состоянии выполнять свои функции. Другой, что современное искусство, чтобы соответствовать модернити, которое явно катастрофично, должно найти такие темы и сюжеты, такую форму, породить такую художественную культуру, которые помогут человеку в его движении на пути к спасению. Однако важно правильно понимать первый вывод. Я не хочу сказать, что современное искусство сводится к художественной концептуализации, последнее только необходимый момент. Главное все же само искусство как форма современной жизни. «Пианино» именно потому можно считать современным произведением искусства, что оно заставляет нас видеть, слышать, переживать, жить. Параллельно или после мы осмысляем, продумываем произведение, но эта работа мышления всего лишь помогает нам пройти в художественную реальность и пережить ее события. В связи с этим становится понятным размышление И. Хейзинги, который писал, что «для искусства было некогда благом в значительной мере не осознавать ни того смысла, который оно несет, ни той красоты, которую оно творит; вместе с уверенностью сознания своего высокого назначения оно что-то утратило от своего вечно детского бытия» [164. С. 192]. Если искусство современно, то оно возвращает нас в лоно самой жизни («вечно детского бытия»), когда же в целом необходимые в искусстве схемы и концептуализации выдаются за само искусство или подчиняют себе художественное творчество, то искусство умирает или становится поставом.
Отменяет ли все сказанное другие функции искусства? Конечно, нет, во все времена искусство выполняло еще несколько функций:
• мировоззренческую, состоящую в том, что искусство во всех известных нам культурах поддерживало основные культурные сценарии и картины мира; достаточно вспомнить древнеегипетскую скульптуру, архитектуру и живопись или античное искусство, где боги и их отношение к людям выступали основными событиями и сюжетом;
• психической адаптации, позволяющей человеку реализовать свои идеалы (например, видеть и слышать богов или получать доступ к другим, подлинным мирам), а также проживать нереализованные в обычной жизни более простые желания; на волне переживания эстетических событий человек получает возможность реализовать свои «блокированные» желания, правда, в том случае, если их структура сходна со структурой эстетических событий художественного произведения [140. С. 58-64; 11].
• витальную — т.е. искусство с того момента, когда оно обособилось и было осознано как реальность, отличная от других форм существования, образовало самостоятельную и самоценную сферу человеческой жизни. Это стало очевидным не только для художников, но и для многих людей в последние два столетия.
• инновационную, проявляющуюся в том, что искусство является точкой роста культуры, своеобразной экспериментальной площадкой, где художник и тот, к кому он обращается, создают, «выращивают» сначала в семиотическом плане, а потом в психотехническом новые формы жизни и переживания.
Тем не менее сегодня в связи с экспансией постава на первый план выдвигается воссоздание и культивирование именно катарсистской функции искусства, т.е. поиска способов разрешения в искусстве противоречий между современным человеком и техногенной цивилизацией. Претерпевая кризис, находясь в становлении, и человек, и культура реализуют свою жизнь в множественности разных форм существования. В этом плане современное искусство не может ограничиться только созданием произведений искусства, оно не может не быть эзотерическим, не может не создавать новую художественную культуру, включающую порождение художественных реальностей, новые формы жизни человека в искусстве, открывающую человеку перспективу жизни и спасения.
Здесь, правда, мне могут задать интересный вопрос: «А откуда вы знаете, что события пойдут именно так, как вы пишете, почему это главное — помочь человеку на его пути к спасению, а не создание, скажем, условий для максимальной реализации его желаний?» Что на это можно ответить? Все дело в том, какие желания и какие последствия возникают в результате их осуществления. Если желания ведут к гибели человечества и человека, к обеднению искусства, утрате им духовности, то не лучше ли от таких желаний отказаться? Все дело также в том, что нас устраивает. Меня лично мало устраивает мир без подлинного искусства и ответственности. Кого-то, возможно, все это устраивает, но речь в данном случае, как правильно отмечает Фуко, идет не о том, что есть, а об установке. Современность как установка предполагает мое личное отношение к современности и определенное участие в ней. Другое дело, совпадет ли моя установка с вектором реального исторического движения или нет. Но это от меня зависит уже в малой мере. Конечно, я стараюсь понять и угадать будущее, но и другие мыслители не дремлют, однако видят его иначе. Я, конечно, надеюсь, что особенности моей личности и работы создают условия для наступления будущего, но надежда и абсолютное знание — вещи разные.
В заключение вернусь к проблеме ответственности современного художника. Но может быть, такой проблемы и не существует? Или она существует, однако не как проблема современного искусства, а как этическая проблема поведения современного человека, слабо отвечающего на грозные вызовы времени, по большей части игнорирующего их. Поскольку художник не только художник, но и человек, ему приходится решать дилеммы профессии и жизни, когда они начинают расходиться и работать друг против друга. Вряд ли сегодня можно определенно сказать, что в таких случаях нужно делать. Здесь приходится положиться на инстинкт самосохранения, присущий самому человеку, ну и, конечно, на размышление, рефлексию и профессиональную культуру. Думаю, в какой-то степени художник должен понимать последствия своих смелых экспериментов для неподготовленного зрителя (читателя) и в целом для культуры. Сегодня он нередко этого не понимает и не хочет понимать. Здесь, понятно, не обойтись без грамотной и доброжелательной критики. Впрочем, нельзя и перегнуть палку, требуя подчинить современное искусство морали. Эффект может быть только противоположным; искусство, как и Восток — дело тонкое. Но требовать от художника, как человека, этически значимого поведения необходимо. Кстати, именно потому, что он художник. Ведь искусство должно работать на культуру и человека, а не разрушать их.
Заканчивая, замечу, что, противопоставляя классическое искусство современному, «искусство-постав» — искусству как форме современной жизни, я имел в виду идеальные типы. В конкретном художественном творчестве и жизни традиционное и современное пересекаются и сосуществуют, что, кстати, обогащает и само искусство. Я смотрю ТВ-передачи, читаю романы и слушаю «Орфей», но это не мешает мне ходить в консерваторию, театр или кино и снова и снова собирать и реализовывать себя в искусстве. Современное искусство, превращаясь в обыденность или пытаясь ответить на духовные запросы времени, не перестает от этого оставаться искусством, не столько отрицает классическое искусство, сколько использует его для своих целей как средство и материал. А человек, чтобы понимать и традицию, и новое в искусстве, вынужден делать очередные шаги в своем развитии.
Приложения

Приложение 1. Определения понятия культуры

Американские антропологи А. Кребер и К. Клакхон в книге «Культура. Критический обзор концепций и дефиниций» [181] привели около трехсот определений культуры, которые они разбили на шесть основных типов. Приведем сначала определения из этой книги в изложении Л. Ионина.
Описательные определения. Согласно Тейлору, «культура, или цивилизация, в широком этнографическом смысле слагается в своем целом из знаний, верований, искусства, нравственности, законов, обычаев и некоторых других способностей и привычек, усвоенных человеком как членом общества». [70. С. 45].
Исторические определения. Примером здесь может служить определение, данное известным лингвистом Э. Сепиром: культура — это «социально унаследованный комплекс способов деятельности и убеждений, составляющих ткань нашей жизни». Недостаток определений этого типа связан с предположением о стабильности и неизменности, в результате чего из виду упускается активность человека в развитии и изменении культуры» [70. С. 45].
Нормативные определения. Эти определения делятся на две группы. Первая из них — определения, ориентирующиеся на идею образа жизни. По определению, данному антропологом К. Уислером, «образ жизни, которому следует община или племя, считается культурой.;. Культура племени есть совокупность стандартизированных верований и практик, которым следует племя». Вторая группа — определения, ориентирующиеся на представления об идеалах и ценностях. Здесь можно процитировать два определения: данное философом Т. Карвером — «культура — это выход избыточной человеческой энергии в постоянной реализации высших способностей», и предложенное социологом У. Томасом, — «культура... это материальные и социальные ценности любой группы людей (институты, обычаи, установки, поведенческие реакции) независимо от того, идет ли речь о дикарях или цивилизованных людях» [70. С. 45].
Психологические определения. «Культура — это социологическое обозначение для ненаучного поведения, то есть поведения, которое не дано человек)' от рождения, не предопределено в его зародышевых клетках как у ос или социальных муравьев, а должно усваиваться каждым новым поколением заново путем обучения у взрослых людей» (антрополог Р. Бенедикт). «Культура — это "формы привычного поведения, общие для группы, общности или общества. Она состоит из материальных и нематериальных элементов"» (социолог К. Янг) [70. С. 46].
Структурные определения. Здесь характерны определения, данные антропологом Р. Линтоном: «а) ...Культуры — это в конечном счете не более чем организованные повторяющиеся реакции членов общества, б) Культура — это сочетание наученного поведения и поведенческих результатов, компоненты которых разделяются и передаются по наследству членам данного общества» [70. С. 46].
Генетические определения. «Культура — это имя для особого порядка, или класса феноменов, а именно: таких вещей и явлений, которые зависят от реализации умственной способности, специфической для человеческого рода, которую мы называем "символизацией". Говоря точнее, культура состоит из материальных объектов — орудий, приспособлений, орнаментов, амулетов и т.д., а также действий, верований и установок, функционирующих в контекстах символизирования. Это тонкий механизм, организация экзосоматических путей и средств, используемых животным особого рода, то есть человеком, для борьбы за существование или выживание» (социолог Л. Уайт) [70. С. 46, 47].
Л. Ионин заканчивает изложение определений культуры собственным пониманием. «Однако, — пишет он, — можно приблизительно представить себе, в чем были бы согласны авторы буквально всех приведенных выше определений. Без сомнения, они были бы согласны с тем, что культура — это то, что отличает человека от животных, культура — это характеристика человеческого общества. Кроме того, они, наверное, согласились бы, что культура не наследуется биологически, но предполагает обучение. Далее, они наверняка признали бы, что культура напрямую связана с идеями, которые существуют и передаются в символической форме (посредством языка)» [70. С. 47].
Э. Орлова характеризует культуру так: «Культура определяется как все то, что создано людьми; как ценностное образование; как совокупность норм; как символический аспект современной жизни и деятельности людей; как технологии адаптации человека к окружению; как способы трансляции социально значимой информации; как коммуникативные системы в обществе и т.п. ...Всюду присутствует стремление подчеркнуть специфичность аспекта рассмотрения общественной жизни; провести дифференциацию изучаемых объектов по антропогенам (а не метафизически) или природным основаниям; построить интегральную картину изучаемой области явлений как порождаемой и поддерживаемой людьми, а не просто концептуальной целостности, идентифицировать ее как определенный "тип культуры"; использовать для ее построения принцип синхронного или диахронного сравнения объектов. Иными словами, можно констатировать, что при всех различиях в подходах исследователи культуры работают примерно в одних и тех же концептуальных пределах» [112. С. 14, 17].
Хотя Б. Ерасов определяет культуру как сферу духовного производства, тем не менее речь идет не о марксизме, а о социологическом подходе. «В самом общем и сжатом виде культура — это процесс и продукт духовного производства как системы по созданию, хранению, распространению и освоению духовных ценностей, норм, знаний, представлений, значений и символов. Она формирует духовный мир общества и человека, обеспечивает общество в целом дифференцированной системой знаний и ориентации, необходимых для осуществления всех видов деятельности, существующих в обществе. В ней вырабатываются те идеи, нормы, значения и цели, которыми руководствуется общество в регуляции всего разнообразия своей деятельности. Вместе с тем она способствует духовной интеграции общества и различных его групп. Продукты этого производства существуют не только в сфере сознания — в интеллектуальной или художественной форме. Они обозначаются, т.е. приобретают свойства знака или целой знаковой системы (язык, религия, мораль, идеология, стили искусства и литературы). Требуются значительные усилия каждого поколения, чтобы сохранить, воспроизвести, поддержать и отобрать ценности, знания и ориентации, обновить их или дать им новую интерпретацию и привести их в соответствие с меняющимися условиями бытия. Для этого нужны соответствующие инструменты, кадры — все то, что воплощают в себе система образования, религиозные институты и светская культура» [38. С. 79].
Г. Драч в «Учебном курсе по культурологии» (Ростов н/Д, 1995. С. 53) характеризует культуру так:
«Следовательно, определяя сущность культуры, можно выделить три основные сферы. Во-первых, в форме завершенных, нашедших свою материализацию в предметах материальной и духовной деятельности человека. Здесь в результатах человеческой деятельности нашли свое воплощение особенности человеческой деятельности в различных типах культуры, типах человеческого общества, на определенных этапах его исторического развития. Во-вторых, в форме субъектов, творцов и носителей культуры. Здесь культурология опирается на этнографические описания, этнологию (учение о народе — этносе), на социологические измерения общества. Однако, в отличие от социально-философского рассмотрения общества, культуролог доводит свое исследование до социально-психологического уровня, выделяя национальный характер народа, менталитет (особенности мышления), проявления нравственности. В-третьих, в форме институциональных связей, институтов, которые переводят субъективную действительность индивидов в объективный план. Здесь речь идет не только о том, "что" производит этнос, и не только "кто" производит, каково культурное лицо (обычаи, нравы и традиции) этноса, а главное — "как производят". И это "как" характеризует прежде всего способ освоения действительности, технологический опыт, приемы и способы получения информации и передачи их от поколения к поколению».
Приложение 2. Школы культурологии [20 Краткую характеристику школ мы даем по словарю «Культурология. XX век»]

Американская антропологическая школа — одна из ведущих национальных школ, в широком смысле — американская антропологическая традиция. В рамках этой школы сформировался ряд направлений, опирающихся на собственную методологию и методику исследования, отчетливо образующих самостоятельные школы: историческую (Ф. Боас, А. Кребер, К. Уисслер, Р. Лоуи), этнопсихологическую (А. Кардинер, Р. Бенедикт, М. Мид и др.), культурно-эволюционную (Л. Уайт, М. Салинс, Э. Сервис, Дж. Стюард и др.) и т.д. Пережила ряд этапов в своем развитии, связанных со сменой преобладающего методологического подхода: от классического эволюционизма Л.Г. Моргана (с середины до конца XIX в.), его дискредитации и полного вытеснения антиэволюционным эмпиризмом Боаса, противостояния исторического подхода любым другим интерпретациям культуры (включая структурно-функциональный), до возрождения эволюционизма (Уайт) и утверждения методологического плюрализма во второй половине XX в. Особенность американской традиции в антропологии как науки о человеке — нерасчлененность знания, стремление к целостному подходу в изучении человека как существа биологического и культурного одновременно и выделение культуры как центрального объекта исследования, основного и автономного феномена истории... [82. С. 28, 29].
...Полем для этнографических исследований американских антропологов стала большая часть культурных регионов Земли. Первые полевые исследования проводились в целях изучения культур коренного населения Северной Америки, затем в сферу интересов американской антропологии вошли Латинская Америка, Африка, Океания и Азия. Был собран и систематизирован объемный и уникальный материал по истории культуры, который составил основу музейных коллекций и послужил источником для социокультурного анализа... [82. С. 29].
...Особенностью этой школы второй половины XX века помимо мирного сосуществования и взаимного обогащения различных методологических подходов (диффузионизм, эволюционизм, структурализм, функционализм) является использование наследия предшественников, что позволяет говорить о существовании непрерывной традиции в американской антропологии... [82. С. 32].
...В 1970—1980 гг. в американской антропологии произошли изменения в традиционной ориентации на изучение незападных, дописьменных культур к изучению культур всех типов, включая постиндустриальное общество. Одним из объектов тщательного изучения становится культура США (У.Т. Харрис, М.Д. Салинс и др.). Изменились внешние привычные условия работы — резко сузилось поле этнографических исследований вместе с исчезновением многих локальных культур с лица Земли [82. С. 32, 33].
Лит.: Этнология в США и Канаде. М., 1989. [82. С. 28-33.]
Культурно-эволюционная школа (школа Л. Уайта) — направление неоэволюционизм, сформировалось в 1960-е гг. в американской культурной антропологии (Д.Ф. Аберле, Р.Н. Адаме, Р. Андерсон, Р. Карнейро, Г.Е. Докул, М. Харрис, М.К. Оплер, М.Д. Салинс, Э.Р. Сервис и др.). Теоретическую основу школы составила культурология Л. Уайта, которую он рассматривал как принципиально новый способ изучения культурных явлений, общих закономерностей культурно-исторического процесса и специфики человеческой культуры. Определяющую роль в развитии направления сыграли следующие разработки Уайта: концепция культуры как самоорганизующейся системы с ее подсистемами; роль технологической подсистемы как средства взаимодействия человека с естественной средой обитания; энергетическая теория и введение в науку о культуре методов исследования естественных наук; использование второго закона термодинамики; моделирование как способ изучения культуры.
Лит.: Wfiite LA. The Science of Culture. A Study of Man and Civilization. N.Y., 1958. [82. C. 236.]
Школа «Анналов» («новая историческая наука») — научное направление, возникшее во Франции и группирующееся вокруг основанного М. Блоком и Л. Февром журнала, выходившего под названием «Анналы» (1929—39). «Анналы социальной и экономической истории» (1939—41), «Анналы социальной истории» (1941—45), непериодический «Сборник социальной истории», «Анналы. Экономики. Общества. Цивилизация» (1945—94), с 1994 «Анналы. История, социальные науки». Суть «коперниканской революции», как назвали возникновение школы «Анналов» сторонники этого направления, состояла в замене классической «истории-повествования» «историей-проблемой», в попытке создать «тотальную» историю, т.е. историю, описывающую все существующие в обществе связи — экономические, социальные, культурные. С этим связан решительный разрыв с традиционной позитивистски ориентированной исторической наукой. Школа «Анналов» обращается к иному, нежели прежде, объекту изучения и ставит в центр не деятельность «великих» людей, не описание событий, в первую очередь политических, а исследование всего общества в его целостности, вскрытие глубинных структур, существовавших в течение больших временных отрезков. Такой подход требовал привлечения данных смежных наук — социологии, этнологии, географии — и смены взглядов на исторические источники.
Лит.: Гуревич А.Я. Исторический синтез и школа «Анналов». М., 1993.
[82. С. 533.]
Тартуско-московская школа— направление в отечественной (русскоязычной) семиотике, лингвистике, литературоведении, культурологии. На основании того, что в рамках данной школы осуществлялось применение структурно-семиотических методов к анализу языков культуры и культурных текстов, ее принято относить к структурализм}'. Возникла в начале 1960-х гг. как следствие объединения двух исследовательских групп — преподавателей и студентов кафедры русской литературы университета г. Тарту (Эстония) (Б.Ф. Егоров, Ю.М. Лотман, З.Г. Минц, А.И. Чернов и др.) и группы московских лингвистов и филологов (Б.А. Успенский, В.Н. Топоров, Вяч. Вс. Иванов, Ю.К. Лекомцев и др.), возникшего как следствие общего исследовательского интереса к проблематике строения и функционирования знаковых систем в человеческом сообществе. Результатом деятельности школы, вдохновителем которой был Лотман, стала организация регулярных конференций (летних школ) и издание сборника научных трудов по проблемам знаковых («вторичных моделирующих» — внутренний термин Тартуско-московской школы) систем.
Методически эта школа опиралась на традиции советской структурной лингвистики (П.Г. Богатырев, В.М. Жирмунский, В.Я. Пропп), а также на современные зарубежные работы по структурно-семиотическому анализу (применение математического моделирования, статистических методов, элементов теории информации). Практически отказалась от методологических исследований, сосредоточившись на прикладных вопросах семиотического анализа. Взяв за основу предложенный еще Ф. де Соссюром тезис о структурном единстве всех языков, представители школы на уровне прикладных исследований попытались выявить структурные элементы и принципы их применения в локальных знаковых системах и группах текстов. При этом текст понимался как последовательность знаков, определенная нормами языка, и анализировался с позиций семиотики, а не семантики.
Тартуско-московская школа являлась ведущей отечественной школой, разрабатывавшей проблематику структурного анализа в культуре, и продемонстрировала высокую эвристичность этого метода в изучении прикладных проблем знаковой деятельности и функционирования знаковых систем в культуре, оказав значительное влияние на облик современной отечественной культурологии.
Лит.: Труды по знаковым системам. Вып. 1—25. Тарту, 1964—1992; Ю.М. Лотман и Тартуско-московская семиотическая школа. М., 1994. [82. С. 463-464.]
Амстердамская школа — одно из поздних эволюционистских направлений в западной этнологии. Развивалось в Нидерландах в первой половине XX в. Формировалась в период кризиса классического эволюционизма, представлявшего один из главных источников ее теоретической платформы. Реакцией на этот кризис был перенос основного внимания на сравнительно-историческую типологизацию культурных явлений, которая стала рассматриваться как главная цель этнографического исследования. Адепты этой школы (X. Нибур, Т.С. Ван дер Бей, И. Фаренфорт) скрупулезно рассматривали пространственные и временные варианты таких явлений, как война, рабство, первобытные верования.
Лит.: Барт Р. Избранные работы. М., 1994. [82. С. 34.] Антропогеографическая школа — школа основана немецким географом Ф. Ратцелем. Ставила своей целью исследование отношений между человеком и окружающей средой, считая географический фактор важнейшим пунктом научных исследований и интерпретаций. История была сведена, по сути, к передвижениям народов, в которых эта школа усматривала «существенное свойство народной жизни» и «основополагающий фактор истории человечества» (Ратцель). С научно-исторической точки зрения Антропогеографическая школа представляла собой переход от эволюционизма к теории культурных кругов. Основные элементы учения о культурных кругах («идею формы», представление о «кругах форм», «принцип континуитета») Ратцель сформулировал, исходя из идеи эволюции.
Лит.: Токарев С.А. История зарубежной этнографии. М., 1978. [82.С. 36.]
Духовно-историческая школа — направление, возникшее в немецком литературоведении на рубеже XIX—XX вв. как реакция на культурно-историческую школу и филологический позитивизм; развивалось на основе идей «философии жизни» Ф. Ницше и особенно В. Дильтея («понимание», «постижение» как специфический метод гуманитарных наук в противоположность естественно-научному «объяснению» — «природу мы объясняем, душевную жизнь постигаем»)... Оформление Духовно-исторической школы в самостоятельное течение связано с выступлением (1908) Р. Унгера против фактографии филологической школы В. Шерера — Э. Шмидта и с работой В. Дильтея «Построение исторического мира в науках о духе» (1910), поставившей задачу раскрыть «историю духа» как историю автономных и индивидуальных идей, настроений, образов (например, история «переживания» творчества Шекспира немецкими авторами разных эпох, прослеженная Ф. Гундольфом). Духовно-историческая школа сосредоточенно занималась типологией мировоззрений и личностей поэтов (В. Дильтей, Э. Шпрангер). Типы «жизни» рассматривались как ценностно равноправные. Как пример «совершеннейшей жизни», в которой всякий момент исполнен чувства самодовлеющей ценности, Духовно-историческая школа обычно выдвигала Гёте.
Лит.: Унгер Р. Новейшие течения в немецкой науке о литературе // Современный Запад. Кн. 2. М.; Л., 1924. [82. С. 106.]
Культурно-историческая школа — направление в западной культурной антропологии первой половины XX в., условно выделяемое по близости теоретико-методологических установок его представителей. Сложилась на волне критики органицистских и логицистских оснований эволюционизма с позиций сторонников конкретно-эмпирического познания в культурной антропологии. Теоретически это направление опиралось на проводимое Баденской школой неокантианства и Дильтеем разведение «наук о природе» — естественных наук, ориентированных на теоретическое познание явлений природной действительности с помощью номотетических, генерализующих методов, и «наук о духе» — познания человека как творческого духовного субъекта и того, что им исторически создано, которое может осуществляться лишь через идиографическое феноменальное исследование и понимание... Методологической основой систематизации изучаемого материала исторических и современных этнических культур для этой школы стал диффузионизм — направление, опиравшееся на объяснение культурной динамики через процессы распространения и заимствования инноваций — процессы, не получившие достаточного отражения в эволюционных теориях, исходивших из понимания культурного как реализации имманентного присущего ей потенциала. С позиций диффузионизма любая культурная форма (язык, институт, норма и т.д.) возникает в культуре единожды как инновация и далее проходит сложный путь трансформации и заимствования ее другими культурами, реализующийся через завоевания, торговлю, миграцию, миссионерскую деятельность, подражание и т.д. Именно эти процессы многообразных культурных контактов, через которые прослеживалось взаимопроникновение культур, стали основным предметом изучения для диффузионизма.
Лит.: Левин М.Г., Токарев С.А. «Культурно-историческая школа» на новом этапе // Современная этнография. 1953. № 4. [82. С. 234.]
Расово-антропологическая школа (или антропосоциология) — одна из влиятельных школ в социологии и антропологии второй половины XIX — начала XX в.; основная идея — решающее воздействие расового фактора на историческое и культурное развитие народов. Сформировалась в условиях роста популярности учения Дарвина о борьбе за существование и естественном отборе, господства биологического подхода в социологии, широкого распространения всевозможных антропометрических измерений и попыток биологической классификации рас. Ориентировалась на позитивистский идеал научности (построение социального знания по образцу естественных наук), носила на себе отчетливый отпечаток механистичности и биологизма, была тесно связана с социал-дарвинизмом и, при отсутствии необходимой фактической информации, часто прибегала к домыслам и спекуляциям, подменяя научные выводы наукообразными спекулятивными построениями.
Лит.: Чемберлен Х.С. Арийское мировоззрение. М., 1913. [82. С. 365.]
Литература
1. Абеляр П. История моих бедствий. М., 1959.
2. Августин Аврелий. Исповедь. М., 1992.
3. Августин. Исповедь // Творения блаженного Августина, епископа Иппонийского. Киев, 1880.
4. Августин. О Граде Божием. Ч. 4. Киев, 1905.
5. Андреев Д. Роза мира. М., 1991.
6. Аннерс Э. История европейского права. М., 1994.
7. Античная лирика. М., 1968.
8. Апресян Р.Г. Свобода // Новая философская энциклопедия: В 4 т. М., 2001. Т. 3.
9. Апулей. Апология, или Речь в защиту самого себя от обвинения в магии // Апулей. Апология. Метаморфозы. Флориды. М., 1960.
10. Аристотель. Метафизика. М.; Л., 1934.
11. Аристотель. Аналитики. М., 1952.
12. Аронсон О.В. Технологии сообщества // Традиционная и современная технология. ИФ РАН. М., 1999.
13. Асафьев Б. Музыкальная форма как процесс. Л., 1971.
14. Асафьев Б. Процесс оформления звучащего вещества // Временник Разряда истории и теории Государственного института истории искусств. Л., 1925. Вып. I.
15. Асмолов А.Г., Леонтьев Д.А. Личность // Новая философская энциклопедия: В 4 т. М., 2001. Т. 2.
16. Ачкасова Л. Гносеологическая проблема в концепции Паустовского-гуманиста // Романтический метод и романтические тенденции в русской и зарубежной литературе. Казань, 1975.
17. Ахиезер А.С. Массовые ценности и проблема реформ // Модернизация в России и конфликт ценностей. М., 1994.
18. Ахманов А.С. Логическое учение Аристотеля. М., 1960.
19. АхутинА.В. Открытие сознания // Человек и культура. М., 1990.
20. Бандуровский К.В. Личность // Новая философская энциклопедия: В 4 т. М., 2001. Т. 2.
21. Баткин Л.М. Понятие об индивиде по переписке Никколо Макьявелли с Франческо Веттори и другими // Человек и культура. М., 1990.
22. Бахтин М. Автор и герой в эстетической реальности // Эстетика словесного творчества. М., 1979.
23. Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972.
24. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975.
25. Бахтин М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.
26. Бежин Л. Под знаком «ветра и потока». Образ жизни художника в Китае в III-IV вв. М„ 1982.
27. Бердяев Н. Новое Средневековье // Вестник высшей школы. 1991. № 3.
28. Бердяев Н. Опыт эсхатологической метафизики. Париж, 1940.
29. Бердяев Н. Самопознание. М., 1990.
30. Берман Г.Дж. Западная традиция права: эпоха формирования. М., 1998.
31. Библер B.C. Школа диалога культур. М., 1992.
32. Библер B.C. Образ Простеца и идея личности в культуре средних веков // Человек и культура. М., 1990.
33. Библер B.C. Диалектика и диалогика // Архэ. Ежегодник культурологического семинара 1998. Вып. 3. М., 1998.
34. Библер B.C. Нравственность. Культура. Современность (Философские размышления о проблемах). М., 1990.
35. Библер B.C. Цивилизация и культура // Библер B.C. На гранях логики культуры. М., 1997.
36. Бланшо М. Язык будней // Искусство кино. 1996. № 10.
37. Брагинская Н. Надпись и изображение в греческой вазописи // Культура и искусство античного мира. М., 1980.
38. Бруно Дж. Изгнание торжествующего зверя. СПб., 1914.
39. Бурсов Б. Судьба Пушкина // Звезда. № 6. 1974.
40. Бэкон Ф. Новый органон. Л., 1935.
41. Ван-дер-Варден Б.Л. Пробуждающаяся наука. М., 1959.
42. Вайман А.А. Шумеро-вавилонская математика. М., 1961.
43. Вебер М. Исследования по методологии науки. М., 1980.
44. Винделъбанд В. Философия культуры и трансцендентальный идеализм // Культурология. XX век. Антология. М., 1995.
45. Волошинов В.Н. Марксизм и философия языка. Л., 1930.
46. Выготский Л.С. Исторический смысл психологического кризиса // Собр. соч.: В 6 т. М., 1982. Т. 1.
47. Выготский Л. С. Конспект к лекции по психологии детей дошкольного возраста // Эльконин Д.Б. Психология игры. М., 1978.
48. Выготский Л.С. Развитие высших психических функций. М., 1960.
49. Гайденко П.П. Эволюция понятия науки. М., 1980.
50. Гайденко П.П. Категория времени в буржуазной европейской истории философии XX в. // Философские проблемы исторической науки. М., 1969.
51. Гайденко П.П. Индивидуум // Новая философская энциклопедия: В 4 т. М., 2001. Т. 2.
52. Гегель Г.В.Ф. Энциклопедия наук // Философия духа. М., 1956.
53. Гемуев И.Н. Мировоззрение манси: дом и космос. Новосибирск, 1990.
54. Гордин Я. Годы борьбы // Звезда. 1974. № 6.
55. Григорьева Н.И. Парадоксы платоновского «Тимея»: диалог и гимн // Поэтика древнегреческой литературы. М., 1981.
56. Громыко Ю.В. Проблемы восстановления справедливости в России // Россия 2010. № 3. 1994.
57. Гуревич А.Я. Время как проблема истории культуры // Вопросы философии. 1969. № 3.
58. Гуссерль Э. Кризис европейского человечества и философия // Общество. Культура. Философия. М., 1983.
59. Данилова И.Е. О композиции итальянской картины кватроченто // Советское искусствознание. 1973. М., 1974.
60. Делёз Ж. Различение и повторение. СПб., 1998.
61. Демина Н.А. Черты героической действительности XVI—XV вв. в образах людей Андрея Рублева и художников его круга. М.; Л., 1956.
62. Дильтей В. Описательная психология. М., 1924.
63. Дилътей В. Типы мировоззрения и обнаружение их в метафизических системах. Культурология. XX век. М., 1995.
64. Дэвид-Нилъ А. Мистики и маги Тибета. 1992.
65. Евангелие от Иоанна.
66. Ерасов Б.С. Социальная культурология. М., 1996.
67. Ерасов Б.С. Инверсионный характер российской модернизации // Модернизация и национальная культура. М., 1995.
68. Ерофеева Н. Лук // Мифы народов мира. М.; Л., 1982.
69. Злобин Н.С. Культура и общественный процесс. М., 1980.
70. Ионин Л.Г. Социология культуры. М., 1996.
71. Кант И. Критика практического разума // Кант И. Сочинения: В 4 т. на немецком и русском языках. М., 1997. Т. 3.
72. Кантор В. В поисках личности: опыт русской классики. М., 1994.
73. Кассирер Э. Лекции по философии и культуре // Культурология. XX век. Антология. М., 1995.
74. Клочков И. Духовная культура Вавилонии: человек, судьба, время. М., 1983.
75. Клямкин ИМ. Какой авторитарный режим возможен сегодня в России? Российское общество в преддверии 21 сентября // Полис. 1993. № 5.
76. Копен В. Театр и симфония. М., 1968.
77. Кравченко И.И. Модернизация и судьбы сегодняшней России // Модернизация и национальная культура. М., 1995.
78. Крамер С. Мифология Шумера и Аккада // Мифология древнего мира. М., 1977.
79. Кудрин Б.И. Введение в технетику. Томск, 1993.
80. Кудрин Б.И. Технетика: Новая парадигма философии техники (третья научная картина мира). Репринт. Томск, 1998.
81. Кузанец (Николай Кузанский). Собрание сочинений: В 2 т. М., 1979—1980. Т. 2.
82. Культурология. XX век: Словарь. СПб., 1997.
83. Курт, Э. Основы линеарного контрапункта. Мелодическая полифония Баха. М., 1931.
84. Курт Э. Романтическая гармония и ее кризис в «Тристане» Вагнера. М., 1983.
85. Лакатос И. Доказательства и опровержения. М., 1967.
86. Латынина Ю. К истории капитализма /'/ Знание — Сила. 1995. № 5.
87. Латышев В. О преподавании геометрии. СПб., 1877.
88. Леонардо да Винчи. Книга о живописи. М., 1934.
89. Леон-Портилья М. Философия нагуа. М., 1961.
90. Лиотар Ж.Ф. Постсовременное состояние // Культурология. Ростов н/Д, 1995.
91. Лотман Ю. Сотворение Карамзина. М., 1987.
92. Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII - начало XIX века). СПб., 1997.
93. Лотман Ю., Успенский Б. О семиотическом механизме культуры // Труды по знаковым системам. Тарту, 1971. Вып. V.
94. Мазель Л. Проблемы классической гармонии. М., 1972.
95. Мазель Л., Рыжкин И. Очерки по истории теоретического музыкознания. М.; Л., 1939. Вып. 2.
96. Малиновский Б. Научная теория культуры. М., 1998.
97. Маркс К. Капитал. Т. 1. М., 1932.
98. Мамардашвили М. Литературная критика как акт чтения // Как я понимаю философию. М., 1990.
99. Мамардашвили М. Лекции о Прусте. М., 1995.
100. Межуев В.М. Классическая модель культуры: проблема культуры в философии Нового времени // Культура: теории и проблемы. М., 1995.
101. Межуев В.М. Философия — это суть европейской культуры // Философские науки. 2000. № 1.
102. Мелетинский Е. Клод Леви-Строс. Только этология? // Вопросы литературы. 1967. № 4.
103. Мелетинский Е.М. Поэтика мифа. М., 1976.
104. Мопассан Г. Ласки // Собр. соч.: В 12 т. М., 1958. Т, 10.
105. Нейгебауер О. Точные науки в древности. М., 1968.
106. Неретина С.С. Слово и текст в средневековой культуре. История: миф, время, загадка. М., 1994.
107. Неретина С.С. Верующий разум. К истории средневековой философии. Архангельск, 1995.
108. Неретина С.С., Огурцов А.П. Время культуры. СПб., 2000.
109. Новицкий И.Б. Римское право. М., 1993.
ПО. Ольденберг Г. Будда, его жизнь и община. М., 1995.
111. Орлова Э. Борис Асафьев. М., 1964.
112. Орлова Э.А. Динамика культуры и целеполагающая активность человека // Морфология культуры. Структура и динамика. М., 1994.
113. Орлова Э.А. Культурная антропология в XX веке: объяснение униформности и многообразия культурных феноменов // Культура: теории и проблемы. М., 1995.
114. Ортега-и-Гассет X. Эстетика. Философия культуры. М., 1991.
115. Осипов Г. Вступительная статья // Социология сегодня. Проблемы и перспективы. М., 1965.
116. Перепелкин Ю.Я. Частная собственность в представлении египтян Старого царства // Палестинский сборник. М.; Л., 1966.
117. Петрушевский Д.М. Очерки из истории средневекового общества и государства. М., 1922.
118. Пика делла Мирандола Дж. Речь о достоинстве человека // История эстетики. М., 1962. Т. 1.
119. Платон. Федон. Т. 2. М., 1993.

<< Пред. стр.

стр. 5
(общее количество: 6)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>