стр. 1
(общее количество: 14)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

МОСКОВСКИЙ ОБЩЕСТВЕННЫЙ НАУЧНЫЙ ФОНД ИНСТИТУТ СОЦИОЛОГИИ РАН УНИВЕРСИТЕТ ШТАТА МИЧИГАН
КАТАСТРОФИЧЕСКОЕ СОЗНАНИЕ В СОВРЕМЕННОМ МИРЕ В КОНЦЕ ХХ ВЕКА
(ПО МАТЕРИАЛАМ МЕЖДУНАРОДНЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ)
ПОД РЕДАКЦИЕЙ:
В.Э. ШЛЯПЕНТОХА
В.Н. ШУБКИНА
В.А. ЯДОВА

Оглавление
От редакторов
Введение
Часть I. Страх перед будущим в современном мире: теоретические аспекты (В. Шляпентох, С. Матвеева)
Глава 1. Страхи в социальной жизни и их отражение в мифе, религии и философии
Глава 2. Страх как социальный феномен
Глава 3. Страх и стратегии поведения
Глава 4. Социальное значение страхов
Глава 5. Катастрофизм или страх перед будущим
Глава 6. Субъекты катастрофического сознания
Глава 7. Мобилизационная функция страха: страхи и катастрофизм в СССР
Глава 8. Прошлое как источник страхов и компонент сознания современного человека
Глава 9. Демобилизующая функция страха: страхи и катастрофизм в современной Росии
Часть II. Страхи на постсоветском пространстве
Глава 10 (В.Шубкин). Что тревожит и страшит россиян сегодня
Глава 11 (В.Шубкин). География страхов
Глава 12 (В.Шубкин). Страхи у россиян и у иммигрантов из России в США
Глава 13 (В.Шубкин). Сюрпризы в исследовании
Глава 14 (В.Ядов). Структура и побудительные импульсы тревожного сознания
Глава 15 (В.Иванова, В.Шубкин). Динамика страхов в России в конце ХХ века. (По материалам социологического исследования 1998 г.)
Глава 16 (В.Иванова, В.Шубкин). Катастрофическое сознание на Украине
Глава 17 (В.Иванова, В.Шубкин). Страхи в Литве
Часть III. Страхи на посткоммунистическом пространстве (П.-Эм. Митев, В.Иванова, В.Шубкин)
Глава18. Страхи и тревоги в Болгарии. (По материалам социологического исследования 1998 года)
Глава 19. Социологические аспекты и результаты исследований в Болгарии
Глава 20. Катастрофическое сознание болгар через призму социально-экономических, политических и культурных позиций
Глава 21. Сравнительное исследование катастрофического сознания в Болгарии и России
Заключение
Литература
Приложения
Сведения об авторах


От редакторов
Эта книга создавалась на протяжении последних пяти лет в России (Москва) и США (Ист Лансинг). Если основным направлением в Ист Лансинге (Университет Штата Мичиган) было исследование теоретических аспектов катастрофического сознания в современном мире, то в Москве (Институт Социологии РАН) основной упор с 1995 года был сделан на разработку методических проблем, проведение, анализ и интерпретацию результатов эмпирических исследований. Аналогичная работа проводилась и в Софии, Киеве, Вильнюсе.
Болгарские, украинские и литовские специалисты присоединились к нашей работе несколько позже (1997-1998 года). Но их исследования были весьма важными, поскольку с самого начала данный проект был нацелен на международные сопоставления, которые дают возможность глубже понять специфику катастрофического сознания, страхов и тревог в разных странах. Предполагалось, что сравнительное международное исследование охватит Россию, США, Германию, Японию, Израиль, Армению, Прибалтику, Украину. И хотя пока в полном объеме наши планы не удалось реализовать, корректные и сопоставимые исследования, проведенные в Болгарии, Литве, на Украине, показали, как существенно обогатится этот проект, если в нем примут участие хотя бы названные выше страны. Вот почему эту публикацию мы рассматриваем не как итоговую, а как промежуточную.

В.Э.Шляпентох
В.Н.Шубкин
В.А.Ядов


Введение
Предмет данного исследования — страх перед социально значимыми негативными событиями и процессами, оцениваемыми массовым сознанием как катастрофа. Нас не будут интересовать проблемы типа безработицы, смертельной болезни или гибели близких. В центре внимания — массовые страхи и ожидания катастрофических сдвигов, начиная от угроз местного значения до региональных, национальных и планетарных. Эти темы не получили до сих пор существенной разработки в социологии. Это не вполне понятно, так как здравый смысл, на котором базируется наука, предполагает, что настроение и поведение отдельных людей, групп и нации в целом весьма зависимы от тех чувств — оптимистических, или пессимистических, — которые они питают в отношении будущего. Как ни странно, но даже исследования качества жизни, проводившиеся с 1970-х годов, большей частью игнорировали роль страхов в человеческой жизни (1). Это особенно удивляет потому, что подобные исследования были специально ориентированы на то, чтобы выяснить, как люди воспринимают и оценивают различные элементы своей жизни.
Вдобавок, число социологов, работы которых посвящены катастрофам, очень ограничено. Большинство из них интересуются посткатастрофическими ситуациями. Изучаются, например, реакции общества, организаций и групп на технологические или экологические бедствия, или адаптация к бедствиям личности и населения в целом. Насколько авторам известно, общей социологии катастроф посвящено мало работ. Из работ прежних лет можно назвать монографию Питирима Сорокина (2) и исследование Самуэля Принца (Samuel Prince) (3), а из последних — основательные работы Энрико Карантелли (4). Еще меньшее число специалистов видят в катастрофической ментальности особую социальную проблему. Даже литература, посвященная массовому поведению и социальным движениям, лишь иногда поднимает проблему страхов и массового ожидания катастроф (5), причем это никогда не рассматривается как важный социальный феномен. Только при изучении поведения толпы, включая панику, страх как социальная проблема выходит на первый план. Однако недавние исследования в этой области затрагивают скорее специфические случаи, но не катастрофическую ментальность людей в “нормальных” ситуациях. Даже Эрих Гуд (Erich Good) и Нахман Бен-Иегуда (Nachman Ben-Yehuda) в своей блестящей книге “Моральная паника” (1994) — недавней публикации, наиболее близкой к предмету данного исследования, — описывают только специфические ситуации страхов, которые возникают как результат “моральных крестовых походов” (против алкоголизма, сексуальных домогательств, гомосексуализма и приставания к детям), организованных главным образом “моральными антрепренерами”(6). В целом до сих пор остается верным утверждение Самуэля Принца, заметившего семь десятилетий назад, что изучение катастроф остается “девственной областью в социологии” (7).
В отличие от западной, социальная наука в России более ориентирована на изучение роли негативных тенденций и страхов в социальной жизни. Русские социологи, отражающие жизнь в посткоммунистической России, следят за интенсивностью страхов в российском обществе и регулярно публикуют статьи на эту тему (8). Для нас значимым обстоятельством является фиксация динамической ситуации в российском социальном знании, что, конечно, отражает общую социальную ситуацию в стране. С одной стороны, за последние годы появилось достаточное число изданий, где катастрофы, постигшие страну, и в частности, крушение СССР, рассматриваются в терминах заговора, виновности одного или нескольких политиков, международных кругов в действиях, направленных на разрушение союзного государства. Эти работы не являются результатом научных исследований. Они в духе прежней идеологии пытаются канализировать массовые страхи на “внешних” для населения лицах и проблемах. С другой стороны, нарастает и противоположная тенденция, которую можно оценить с точки зрения постепенного элиминирования идеологических завалов и продвижения в сторону рассмотрения катастроф с научных позиций. Например, появились утверждения, что катастрофа СССР была подготовлена “внешне малозаметными, постепенными сдвигами, происходившими под действием глубинных сил на протяжении десятков лет” (9). Эта позиция идеологически и политически направлена против “конспиративных” и других иррациональных теорий. Ее укрепление в обществе способствует снижению соответствующих иррациональных страхов.
Важными проявлениями сдвигов, происходящих в российской социальной науке, представляется нам не только усиление влияния научного этоса, прежде всего ценности объективного и обоснованного знания, отвечающего критериям научности. Особенно важно, что складывается категориально-понятийный аппарат, необходимый для описания опасностей, негативных состояний, угроз, в том числе катастрофических. Так, осмысляется роль дезорганизации и деструкции в социальной жизни общества. Проблемы катастроф, дезорганизации, деструкции рассматриваются там в контексте проблем выживания и развития российского общества, поиска социальных сил, которые могли бы способствовать укреплению позитивных процессов. Этот, определенно прагматический, подход побуждает исследователей обращаться к теме социальной функции страха. Например, оказывается, что если “люди не испытывают должного страха перед реальной возможностью дезорганизации”, мирятся с разрухой, то появляется возможность говорить о том, что в данной группе страха недостает и в результате люди не получают необходимого для их выживания сигнала. Подобный “недостаток страха” имеет социологическое измерение. В частности, он связывается с процессами социальной демобилизации, с так называемой культурой бедности, с сознанием и поведением исторически уходящих, разрушенных социальных слоев.
Важен также репертуар массовых страхов. Хотя в обществе всегда существует некий общий подсознательный “базальт” — используя термин Карла Юнга — или экзистенциальный страх, большая часть массовых страхов имеет специфический характер, обычно ясно указывая на источник опасности. К подобным страхам в современном мире можно отнести, в частности, технологические катастрофы, крупномасштабные терракты, ядерную войну, тотальную войну или вторжение соседей. Существуют такие страхи, как боязнь различных международных кризисов, гражданских и межэтнических конфликтов; страх перед регионализацией и дезинтеграцией национального государства, глобализацией мира и утратой национальной идентичности, геноцидом, оккупацией страны иностранной властью; захватом власти некоторой агрессивной группой, типа коммунистов, или “звероподобных экстремистов”, или же собственным правительством, предавшим национальные интересы и превратившимся в проводника чужеродных иноземных влияний. Люди также испытывают страх перед диктатурой и массовыми репрессиями; они опасаются внезапных экономических кризисов, плохого урожая, природных бедствий, типа наводнений, ураганов или засух, вспышек эпидемий. Не исключены также страхи перед катастрофами глобального характера, такими как массовое вымирание человечества и наконец Армагеддон или конец мира.
Характер каждой из угроз настолько своеобразен и всеобъемлющ, что это фактически делает невозможным создание общесоциологической теории страха, феномена, в котором сильно переплетены эмоциональный и когнитивный компоненты. Возможно, однако, разработать теоретическую структуру, способную помочь нам понять место страха в социальной жизни.
Задачи данного исследования, какими они видятся ее авторам, не ограничиваются рассмотрением функций страхов и их динамики в социальной жизни. Они включают также осмысление ряда других проблем, имеющих, на наш взгляд, важное значение для углубления научных знаний о роли страхов в жизни современных обществ.
Первая из них носит методологический характер.
Мы утверждаем, что в обществе может возникать и в определенных условиях распространяться в широких масштабах особый тип мышления и сознания, который мы называем катастрофическим. Доказательство, что подобный феномен существует и заслуживает специального внимания, приоритетная задача исследования.
Вторая проблема — научно-теоретическая и прикладная одновременно. Мы утверждаем, что в современной России наблюдается опасно высокий уровень катастрофического сознания в определенных группах и высокий уровень массовых страхов в обществе в целом. Наша задача — попытаться осмыслить роль этих феноменов в контексте российских реформ, российского кризиса, катастрофы Союзной государственности.
Цель этой работы — привлечь внимание к теме, которая большей частью заброшена социологами и даже социальными психологами, но не теологами, философами, психологами и особенно психиатрами. Не все гипотезы и идеи, представленные здесь, могут быть обоснованы строгими эмпирическими данными. Большая часть необходимых данных просто недоступна. Исходной единицей для анализа остается “обычный человек”. Любая группа вплоть до национального сообщества рассматривается как совокупность индивидуумов. Эмпирические данные, приводимые в этом исследовании, получены в России. В дальнейшем мы рассчитываем расширить тему за счет сравнения российских страхов с социальными страхами в других странах. Однако уже в этой книге там, где это возможно, мы стараемся включить американский материал. Учитывая весьма различные нормативные представления об оптимизме и пессимизме в русской и американской культурах, сравнение роли страхов в обеих странах кажется нам интересным объектом исследования.

Часть I. Страх перед будущим в современном мире: теоретические аспекты (В. Шляпентох, С. Матвеева)
Глава 1. Страхи в социальной жизни и их отражение в мифе, религии и философии
Страх ожидания негативных событий и процессов, которые оцениваются людьми как вероятные непосредственно для них или для их потомков, играл важную и в некоторых случаях даже решающую роль в жизни личности и общества. Тревога перед неизвестным и необъясненным глубоко внедрена в человеческое мышление, вероятно, на генетическом уровне. Неудивительно, что некоторые мыслители полагали этот аспект человеческого существования одним из наиболее важных в человеческой жизни. Как сказал однажды Андре Мальро, “страх глубоко укоренен в каждом из нас, и чтобы обнаружить это, достаточно только глубоко заглянуть в самого себя”. Несколько иначе сходную мысль выразил Альберт Камю: “Человек сознателен ровно настолько, насколько не скрывает от себя своего страха” (1).

Источники страхов
Люди получают свои страхи из двух главных источников: из “первых рук”, т.е. их собственного опыта и опыта их семьи; и из “вторых рук”, т.е. от других людей, с которыми они вступают в коммуникацию, и из культурных и социальных институтов. В древности источником первичной информации был опыт индивидуума и его рода, обычно нескольких десятков человеков, которые находились в кровнородственных отношениях и знали друг друга лично. Исчерпывающим источником вторичной информации была культурная память сообщества, выраженная в мифе. В современных обществах первичным источником страхов тоже выступает личный и семейный опыт индивидуума. Однако семья в сравнении с древностью претерпела разительные перемены, не только в численности входящих в нее членов, но также и в степени общности разделяемых ими ценностей и идей. Обычный конфликт поколений и наличие подчас резко полярированных убеждений касается также и страхов. Страхи отца, матери и их детей могут нести в себе несогласия и конфликты. Опыт дедов, как и их страхи, оказывается подчас совершенно неприменимым, и эмоционально и интеллектуально далеким. Поколения могут страдать глубоко разными страхами. Вторичную информацию современный индивид черпает из культурных и социальных институтов общества, прежде всего из средств массовой информации, образовательных институтов, искусства и литературы. Он получает ее также в процессе личной коммуникации, в особенности с так называемыми “лидерами общественного мнения”. Гигантское разрастание значения вторичной информации, принципиальная ее всеохватность и планетарные масштабы, особенно там, где обычными становятся компьютерные сети и многоканальное телевидение, изощренность современных средств массовой информации в их возможностях влияния на потребителя — факторы, имеющие первостепенную важность для изучения массовых страхов в современных обществах.
Источники информации — и “из первых рук”, и “из вторых” — являются мощными факторами, влияющими на уровень катастрофизма в человеческом мышлении. Идущие из прошлого и включающие настоящее, они задают “фокус” видения проблем, в том числе тревожные ожидания и страхи. Люди имеют тенденцию экстраполировать свой прошлый и текущий опыт на будущее.
Страх вообще, и страх перед катастрофами, в частности, был фундаментальным аспектом человеческого опыта начиная с древности. Неудивительно, что религия и философия, т.е. те сферы человеческой культуры, где осмысляется проблема смысла жизни, уделяют такое огромное внимание чувству страха. Почти все религии включают концепцию зла, которое существует как постоянная угроза людям. Эсхатологизм и апокалиптический взгляд на человечество являются важной частью иудаизма и христианства. Вера в неминуемую катастрофу — кредо различных сект, причем многие из них продолжают быть частью социальной жизни в современном мире (2). Еще до развития зрелых форм религиозности опыт человеческих страхов нашел отражение в мифе, этом великолепном результате осмысления мира в устной традиции.
Представления о страхе и грядущих катастрофах не оставались неизменными на протяжении веков. Понимание возможных причин этих катастроф глубоко связано с основополагающими мировоззренческими представлениями, в частности, концепцией времени, занимающей доминирующее место в той или иной картине мира.

Страх перед будущим как культурная характеристика
Страх перед будущим — основа катастрофического сознания. Этот вид страха возник чрезвычайно давно и изначально имеет культурное содержание.
Страхи первобытных людей, детские страхи синкретичны; следовательно, страх перед будущим там неизвестен, ибо отсутствует сама концепция разделенного времени. Потому так страшен и всеобъемлющ синкретический страх, что он является состоянием, но не процессом. Ему неведома надежда, что может придти избавление. Так же как в нирване, в представлениях мистиков время есть состояние, “вечное теперь”. Если там даже что-то и происходит, это происходит и не происходит одновременно, ибо в “вечном теперь” время синкретично и обратимо в любом своей точке. Ответ на вопрос, присутствовал ли в архаические времена страх перед будущим, или нет, зависит, таким образом, от концепции времени. Если время синкретично, то оно не осмысляется как прошлое, настоящее и будущее, не может быть соответственно и страха перед будущим. Характеристики подобного страха — синкретичность, глобальность, иррациональность и ситуационность, ибо, по-видимому, охвативший внезапно человека страх мог столь же резко смениться иным эмоциональным состоянием под влиянием смены впечатлений.
Сначала, следовательно, должны были появиться концепции расчлененного времени, т.е. то, что было, дифференцироваться в человеческом сознании от того, что наступит. Настоящее оказалось “зажатым” между ними, и его значимость, как показывает история, подчас осознается наиболее трудно. Люди до сих пор парадоксально ориентированы либо на то, что уже есть возможность осмыслить как прошедшее, ушедшее, минувшее, либо на то, о чем они могут помыслить как о менее или более возможном будущем. Моменты настоящего, т.е. моменты действия, — наименее рефлексивны по определению. Делать и одновременно думать о том, что делаешь — труднореализуемая задача.
Уже в глубине веков, однако, страх и надежда как антропологические характеристики стали превращаться в культурные темы.

Страх перед будущим в устной культуре
Сложилось представление, что одним из основных отличий устной культуры от той, что фиксирована в материальных носителях, выступает большая опора первой на память (Ю.М.Лотман). Память в устной культуре вынуждена нести большую нагрузку и соответственно быть разработанной как можно лучше, ибо она выступает основным хранителем и транслятором информации. Как не завязывай узелки и не оставляй зарубки, это не более, чем слабые намеки на смысл того, что необходимо удержать в памяти.
Если что-то и удерживается в памяти, то повторяемое, многократно повторяемое. Отсюда и необходимая роль постоянного повторения, затверживания формул, исполнение ритуалов. Главная задача — достичь наибольшей точности их сохранения в памяти, отсюда и канонизация значимого, отсюда и негативные оценки изменений.
Отсюда и многие особенности устной традиции. Они хорошо изучены фольклористами, которые сообщают о бытовании фольклорных образцов в постоянном изменении, вариациях.
Природа устной коммуникации и культуры такова, что сообщение при передаче варьируется, модифицируется, обрастает слухами, фантастическими подробностями и измышлениями. Гиперболизация — то, что постоянно встречается в устных сообщениях, отчасти как эстетическая, эмоциональная составляющая сообщения. Эмоциональная нагруженность выступает необходимым условием сообщения, условием его убедительности для других людей. Страх перед неизвестным будущим, которое мгновенной катастрофой может разрушить жизнь, одно из самых сильных чувств. Этот страх постоянно находил воплощение в процессе устной коммуникации (3).

Страх перед будущим в письменной культуре
Письменная культура по природе своей рефлективна. Это, по-видимому, одна из основных базовых ее характеристик. Отсюда и ее возможности. Письменная культура глубоко, сущностно связана со временем, переживанием времени, отношением ко времени. Она в основаниях своих природоборческая, по крайней мере она оставляет возможность такого своего прочтения. Со временем она борется как с самым безжалостным проявлением природы. Добры мы, или злы, переживаем минуты величайшего торжества или находимся на дне пропасти глубочайшего отчаяния, время неумолимо все уносит. В его потоке, на часах вечности все человеческие смыслы утрачивают свою значимость.
Формирование письменной культуры означало фиксацию и кодификацию культурных значений. Фиксировались прежде всего центральные (или “ядерные”) культурные значения и это стало одним из важнейших механизмов складывания функциональных, символических “центров” социокультурной системы (4).
Письменная культура — фундаментальное человеческое начинание, открытие которого (возможно на относительно короткое историческое время) дало людям ощущение преодоления времени, сохранения смыслов в их понятийной форме. Конечно, уже первый художник, изображавший на стене пещеры образы своего мира, с успехом решил сходную задачу. Ведь до сих пор мы можем видеть и обдумывать его сообщение, дошедшее к нам из пропасти времени. Однако письменная культура точнее, ибо дана в понятиях. Она на порядки демократичней, ибо умение писать стало постепенно общим умением социализированной личности. Текстов письменной культуры неизмеримо больше. Они касаются всех сторон жизни: и внешней, и той внутренней жизни, о которой нам могут поведать и сухие протоколы психиатров и психологов, и вдохновенные слова писателей и поэтов.
Что может иметь большие рефлективные возможности, чем письменный текст — к которому можно вернуться, прочесть его столько раз, сколько представляется необходимым, вновь и вновь осмыслять и переосмыслять прочитанное. Письменная культура сделала глаз центральным органом чувств, сдвинув назад другие чувства в их общей композиции.
Письменный текст и история, сама идея историчности глубоко связаны. Не случайно евреи, народ, давший миру чувство напряженного исторического переживания, это народ Книги.
Письменная культура — культура разделенного, дифференцированного времени. Прежде всего она дает возможность вновь и вновь осмыслять и переосмыслять уже случившееся. Важно не только то, что письменные тексты сохраняют прошлое. Прошлое сохраняется и в материальных остатках, разыскиваемых археологами. Существенно то, что тексты письменной культуры позволяют документировать чувства. Тревоги и страхи, также как чувства торжества, радости и триумфа, — все это оказалось доступным для письменного выражения в точной понятийной форме. Опыт чувств наиболее универсален. Потому современные читатели древней литературы могут глубоко сопереживать людям, жившим, например, за многие тысячелетия до них, а древние тексты Библии до сих пор остаются не только источником благоговения для верующих, но глубоко волнующим чтением для сотен миллионов людей на Земле.
Пророчества, в том числе предсказания грядущих бедствий и катастроф, также получили выражение в текстах, с помощью которых люди смогли передать свои представления в неизмеримо далекое для них будущее. Многие из этих посланий живы. Достаточно только напомнить о библейских пророчествах, играющих ключевую роль в иудаизме и христианстве, и следовательно, для всех людей, остающихся в русле влияния этих религий, а также о знаменитых предсказаниях Нострадамуса.

Истоки катастрофизма: циклические концепции
Открытия и новые результаты в культуре часто оказываются средством для воплощения накопленного опыта, т.е. представлений, сложившихся в прошлом. Страхи носителей устной культуры дошли до нас через письменные тексты. Так, например, ученые иудеи античности донесли до нас запас древних страхов. Он не очень обширен. Это потоки лавы, эпидемии, разверзаемая земля, иноземные завоеватели, потоп.
Древние ожидания катастроф и страхи перед ними были сделаны людьми с мифологическим, т.е. пралогическим сознанием. Мифологическими были объяснения, интерпретация грозящих катастроф, огромную роль в этом играли такие особенности устной традиции, как склонность к гиперболизации, сильная опора на эмоции, вера во всевозможные слухи. В то же время огромную роль в жизни людей играл их собственный опыт и опыт их семьи. Поэтому выводы заключались не только на основе слухов, но также на основе опыта и здравого смысла. Мир, вокруг людей, был преисполнен всяческих бедствий — наводнения, ураганы, извержения вулканов и землетрясения, пожары, эпидемии, нашествия диких зверей, враждебных племен, поведение которых относительно побежденного ими племени не слишком отличалось от поведения тех же зверей. Все это не могло не породить глубокого убеждения в естественности катастроф, и тех, что уже произошли, и тех, которых, рассуждая логически, несомненно, можно было ожидать, ибо мир был наполнен постоянно повторяющимися событиями.
Генерализация этих наблюдений произошла в мифе, в котором и были выработаны первые объяснения причин происходящих вокруг людей событий. Предвидения будущих катастроф были основаны на представлениях о циклическом времени. Убежденность в истинности выработанных представлений была неоспорима: за летом всегда наступала осень, а затем зима; жизненный цикл всегда завершался смертью. Но за зимой столь же неуклонно можно было ожидать наступления нового потепления, а на смену умершим всегда приходили новые люди, проходившие все тот же жизненный цикл. Мифы повсеместно несли в себе картины циклического мира, переживающего катастрофы и становление, как и боги, которые периодически гибли и воскресали. Достаточно вспомнить мифы об египетском Осирисе, шумеровской Иманис, греческом Адонисе. В индийском мифе речь идет о четырех югах, образующих одну большую югах, которая длится 4320000 наших лет. За это время люди проходят от золотого века к полной дезорганизации, к мировому пожару, в результате чего мир гибнет. Затем все начинается сначала.
Эти мифологические генерализации легли в основу философских идей. Они могли приобретать космологические масштабы. Например, Гераклит учил о мире, который периодически воспламеняется и угасает, погибает в мировом пожаре. Естественность и убедительность этих идей позволила им пережить и мировоззренческий переворот Нового времени. У итальянского философа Дж.Вико (1668-1744) они получили этнологическую интерпретацию. Вико считал, что все народы проходят цикл, состоящий из трех эпох. Циклы завершаются распадом всего общества. Этот “порядок установлен Божественным Провидением” (5). Субъектами циклических концепций О.Шпенглера и А.Тойнби были культуры. О.Шпенглер называл культуры “большими индивидуумами” человечества. Он полагал, что история каждой из них подобна истории отдельного человека, который в конечном итоге умирает. По А.Тойнби, цивилизации также цикличны и кончают свою жизнь распадом.
Русский мыслитель Н.Я.Данилевский считал, что существуют устойчивые общности и объединения народов, которые он называл культурно-историческими общностями. Их жизнь подчиняется циклам, которые заканчиваются тем, что они “стареют, дряхлеют и умирают” (6). Циклические идеи, сформированные людьми устной традиции, пережили ее упадок и сохранились несмотря на очевидное господство, по крайней мере в развитых странах мира, письменной культуры. Эти древние идеи живут и сегодня. В современной русской мысли их продолжил сын русской поэтессы А.Ахматовой и расстрелянного большевиками поэта Н.Гумилева, популярный сегодня в России евразиец Л.Гумилев. В качестве единицы жизни общества он выдвинул этнос. Последний, по его мнению, может существовать 1500 лет. Затем наступает обскурация, ослабление и исчезновение его системной целостности.

Направленность древних страхов на внешний мир
Большая часть древних страхов была обращена вовне. Люди боялись прежде всего бедствий, которые приходили из окружающего их мира. Разрушительность природных бедствий сочеталась с их неожиданностью. Неожиданно случались землетрясения, ураганы, наводнения; неожиданно обрушивались эпидемии, вторгались враги. Зло также рассматривалось как внешняя сила: разгневанные боги, мифологические воплощения зла, колдуны, приносящие своими заговорами и заклятиями бедствия и смерть.
Этнографам известны племена, рассматривающие мир как враждебную, противостоящую людям силу. Добу, одно из меланезийских племен, убеждены, например, что со всех сторон окружены злыми колдунами, причем колдунами являются также соседи и родственники. Если умирает один из супругов, то, согласно их убеждениям, в этом виноват выживший супруг (7).
Объяснительные схемы, вырабатываемые древними людьми, имели, среди всего прочего, также функцию предвидения и предупреждения бедствий. Они служили своеобразными антидотами, дававшими надежду на уменьшение неожиданности, а значит, и разрушительных последствий катастроф. В упоминавшемся уже Откровении святого Иоанна Богослова говорилось о “семи чашах гнева Божия на землю”. Однако если причиной грядущей катастрофы является “гнев Божий”, то вполне разумной стратегией поведения было стараться не разгневать Всемогущего. Если причина бедствий — колдуны, их проклятья и заговоры, то опять-таки этот вывод обозначает пути предупреждения несчастий.
Страх перед грядущими бедствиями и стремление их предотвратить видны из того огромного значения, которое играли в древнем мире оракулы и прорицатели. М.Вебер в “Социологии религии” показал связь между знанием будущего, умением толковать предзнаменования и предсказания оракулов, и властью в сообществах. Там, где это удалось взять в свои руки политической власти, ей удалось потеснить священнослужителей, но там, “где священнослужители сумели захватить в свои руки толкование предсказаний оракулов и божьей воли, их власть была длительное время преобладающей” (8).
Страхи древности сохраняли свою направленность вовне, на внешний мир. Даже страх человека перед самим собой представал в форме внешних сил, например, богов и богинь, вызывающих раздоры и войны между людьми.

Страхи и катастрофизм в Средние века
Современная медиевистика накопила достаточно знаний о роли страхов в жизни средневекового человека.
Известно, что жизнь в Средние века была относительно короткой. М.Блок ссылается на имеющиеся сведения, касающиеся коронованных особ: Роберт Благочестивый умер в возрасте около 60 лет; Генрих I — в 52 года; Филипп I и Людовик YI — в 56 лет. В Германии четыре первых императора из Саксонской династии прожили соответственно: 60 или около того, 28, 22 и 52 года (9).
Великие эпидемии, против которых люди не умели бороться, ужасающая детская смертность, периодические жестокие голодовки, все это создавало иной, чем сейчас общий психологический фон, где смерть была привычной спутницей жизни.
Трудно человеку современного общества, жизнь которого расписана по секундам и минутам, вообразить себе обычную ситуацию средневековья, где люди не умели измерять время и ориентировались по солнцу. “Дорогие и громоздкие водяные часы существовали, но в малом числе экземпляров. Песочными часами, по-видимому, пользовались не очень широко. Недостатки солнечных часов, особенно при частой облачности, были слишком явны” (10). Глубокое равнодушие ко времени проявлялось не только в повседневной жизни, но и в делах социально значимых. В документах не оставляли никаких хронологических данных. Не сохраняли в памяти даты рождения даже в королевских семьях. Вместе с тем большое значение имела древняя иудейская традиция различения дней недели.
Представления об истории оставались циклическими, хотя на них оказывало большое влияние христианское понимание времени, особенно идея Страшного Суда, завершающего историю. Золотой век был в прошлом, настоящее оценивалось как нарастающий упадок. Прошлое было ценностью, не сравнимой по значимости с ценностью настоящего. “Молодежь более ничему не желает учиться, наука в упадке, весь мир стоит вверх ногами, слепцы ведут слепцов и заводят их в трясину, осел играет на лире, быки танцуют, батраки идут служить в войско. Отцов церкви, Григория Великого, Иеронима, Августина, Бенедикта Нурсийского, можно встретить на постоялом дворе, под судом, на рыбном рынке. Марию более не влечет созерцательная жизнь, а Марфу жизнь деятельная, Лия бесплодна, у Рахили гноятся глаза, Катон зачастил в кабак, а Лукреция стала уличной девкой. То, чего прежде стыдились, ныне превозносится. Все отклонились от своего пути” — так говорили о современности ваганты (поэма “Встарь цвела наука...” из “Carmina burana”).
Мышление людей Средневековья оставалось манихейским, и хотя идея Чистилища как чего-то третьего и присутствовала в нем, главной оставалась полярность Рая и Ада, Бога и Дьявола, Добра и Зла. “Средневековое мышление и чуствование были проникнуты глубочайшим пессимизмом — пишет Ж.Ле-Гофф — Мир стоит на грани гибели, на пороге смерти” (11). В близком конце мира сомнений не оставалось. Людей ждет неминуемая катастрофа — таково было всеобщее убеждение.
Если циклические представления предстают естественным результатом наблюдений, то вывод об окончательной, последней катастрофе, уничтожающей мир, кажется менее хорошо обоснованной догадкой. Возможно, она могла возникнуть как генерализация страха перед смертью в процессе развития личностного самосознания. Хотя есть племена, которым неизвестен этот вид страха (12), все-таки большая часть культур формировала у людей страх перед концом земного существования. Эти страхи культивировали, например, оракулы античных Сивилл. О них сохранилось мало сведений. Однако страхи, ими предвещавшиеся, известны через поэта Виргилия, который говорил о том, что наступает последний век по пророчеству Кумской Сивиллы. Христианское видение истории своей магической таинственностью резко отличается от поверхностного (в свете христианской идеи) эмпиризма аграрных циклов с их бесконечным однообразным повторением. Это видение совмещает идею вечности, т.е. отсутствия времени, с идеей саморазвития человека, линейного времени; причем историческое время, течение истории приближает конец истории, одновременно являющийся всемирной катастрофой, завершающей существование человечества. О “конце мира” говорится в Откровении святого Иоанна Богослова.
Однако глубины христианской концепции времени в Средние века оставались достоянием лишь ученых-богословов. Медиевисты (М.Блок, Ж.Ле Гофф) отмечают, что массовое сознание путало прошлое, настоящее и будущее. Крестоносцы конца XI века считали, что они отправляются покарать не потомков палачей Христа, но самих палачей. “Здесь мы имеет дело с магической ментальностью — отмечает тот же Ле Гофф — которая превращает прошлое в настоящее, потому что канвой истории служит вечность” (13).
Средневековая картина мира была эсхаталогической и переживалась очень эмоционально.
“Картина последней катастрофы, неотделимая от всякого христианского образа вселенной, — пишет М.Блок, — вряд ли еще когда-нибудь так сильно владела умами”. Гибель мира казалась настолько близкой, что каждое живущее поколение ожидало ее для себя. “Мы, поставленные у конца времен”, — писал епископ Оттон Фрейзингенский в своей хронике, — и это было обычным и привычным для того времени убеждением. Постоянное ожидание конца света и неуверенность в датах рождали волны паники, “волны страха набегали почти беспрерывно то здесь, то там, и, утихнув в одном месте, вскоре возникали в другом” (14). Жизнь была наполнена слухами, которые рождались один за другим. “Почти во всем мире прошел слух, что конец наступит, когда Благовещенье совпадет со Страстной пятницей”, — писал просвещенный богослов Аббон из аббатства Флери. Простые люди доверяли выкладкам ученых людей.
Страх перед будущем в Средние века был столь силен, что исследователи (15) приходят к выводу об одержимости людей Средневековья жаждой спасения и страхе перед адом как определяющей характеристике их ментальности.
Милленаризм пытался сгладить жесткий вывод о неизбежной гибели человечества. После катастрофы Страшного Суда ожидалось идеальное Тысячелетнее Царство праведников для тех, кто таковыми окажется. В этом опять-таки можно видеть отголоски циклических представлений, древние истоки ожидания чуда и счастья вслед за катастрофой и смертью, корни которых, как это показал еще Фрэзер (16), лежат в наблюдениях за умирающим каждую зиму и возрождающимся весной растительным миром. Архетипические представления о необходимости умереть, чтобы затем возродиться для новой жизни, присутствуют и сегодня.
Катастрофическое мировоззрение и миросозерцание типичны для религиозного сознания. Это понимали уже древние философы. Так, Демокрит считал, что чувство страха лежало в основе возникновения религии. Той же мысли придерживался Лукреций. Страх и боязнь грядущих катастроф характерны для всех мировоззренческих систем, которые исходят из представлений о пассивности человека перед лицом внешних сил. Аграрные общества, как и остальные доиндустриальные сообщества, были исполнены подобных страхов, и основой их было чувство зависимости людей от природы, общества, самих себя.
Только чувство контроля над окружением и самим собой, вырабатываемое исторически, могло постепенно смягчать человеческие страхи перед неизвестным будущим. Возможно, однако, что они лишь приобретали новые культурные одежды. Любые попытки задуматься над вечными вопросами вновь и вновь обращают людей к глубинам неизвестности и заставляют их испытывать страх. П.Фейерабенд, один из тонких современных методологов и философов науки, писал, в частности, о стремлении людей мифологизировать науку для избавления от страха, и этим они напоминают людей, собравшихся у костра в глухом лесу, которые предпочитают, глядя на пляшущий огонь, не думать о неизвестности, которая у них за спиной (17).

Философский вызов катастрофизму в Новое время
Были ли материальные причины для смены вектора с пессимистического на оптимистический в Новое время, или позитивные перемены в жизни общества принесла перемена мировоззрения — вопрос не такой простой, как кажется.
Однако хорошо известно, что в философии пессимизму и циклическим теориям противостоят оптимистические концепции прогресса, связанные с линейным пониманием времени. Они являются достаточно далеким развитием тех идей о линейности времени, которые имеются уже в Ветхом Завете. Идеи человеческого совершенствования, улучшения условий его существования, продвижения вперед по пути массового распространения и углубления знаний и культуры идейно противостоят пессимизму циклических теорий в философии истории. Эти теории в отличие от религиозных верований в катастрофу и Страшный Суд, венчающий историю человечества, принципиально нефиналистского характера. Они не боятся утверждать, что не знают, что будет дальше с человечеством. Идея динамизма и постоянного стремления к совершенствованию, которую эти концепции содержат, противостоят катастрофическому мировоззрению, хотя и не исключают возможности катастрофы, прекращения существования человеческого рода.
Центральной ориентацией европейской философии истории в Новое время стала ориентация на прогресс и оптимизм относительно судьбы человечества. Эволюционизм противостоял катастрофизму и иррационализму, оптимизму удавалось до поры справляться с пессимистическим видением истории, сдвигая его к периферийным направлениям философско-исторической мысли. И сейчас еще, несмотря на весь массив критики, обрушившийся на прогрессистские концепции, достаточно убедительно звучат слова Ж.Ф.Кондорсе, нарисовавшего оптимистическую картину прогресса человеческого разума: “прогресс подчинен тем же общим законам, которые наблюдаются в развитии наших индивидуальных способностей, — утверждал Кондорсе, _ ибо он является результатом этого развития, наблюдаемого одновременно у большого числа индивидов, соединенных в общество. Но результат, обнаруживаемый в каждый момент, зависит от результатов, достигнутых в предшествовавшие моменты, и влияет на те, которые должны быть достигнуты в будущем” (18).
Спор о вокруг теории прогресса, восходящей к Роджеру Бэкону (XIII) и Жану Бодену (XVI), стал, как известно, одним из главных философских споров ХVII и особенно XVIII столетия. Часть философов отвергали и даже осмеивали идею прогресса. Вольтер, например, яростно боролся против “панглоссианизма” теории предустановленной гармонии Готфрида Лейбница. Ужасы Лиссабонского землетрясения 1755 года, которое сопровождалось приливной волной и пожаром, полностью разрушившими город, заставили Вольтера усомниться в том, что человечеству стоит быть уверенным, что оно живет “в самом лучшем из всех возможных миров”.
Современные теологи доказывают, что, несмотря на всю апокалиптичность христианского воззрения на историю, вера в прогресс не только не противостояла ему, но обнаруживает свои религиозные корни. “Легко увидеть, — пишет Кристофер Досон, — что эта вера в прогресс получила распространение в период торжествующей национальной и культурной экспансии, когда Западная Европа обрела нечто вроде мировой гегемонии. Но не менее ясно и то, что она не являлась чисто рациональной конструкцией, а была, в сущности, не чем иным, как секуляризованной версией традиционного христианского взгляда” (19).
Хотя европейская философия после Томаса Гоббса с его мрачным видением мира, представленным в “Левиафане”, достаточное место уделила человеческим страхам, в том числе перед катастрофами, тем не менее как доминирующая тема пессимизм появился лишь во второй половине XIX столетия. Пессимистическое видение мира разрабатывалось такими философами, как Артур Шопенгауэр и его последователь Эдуард фон Гартманн, Серен Кьеркегор, Фридрих Ницше (с его призывом “заглянуть в бездну”), Мартин Хайдеггер, Карл Ясперс и Жан Поль.

Страх человека перед самим собой как основа катастрофизма в ХХ веке: экзистенциализм, психоанализ и энвиронментализм
В новейшее время вектор катастрофизма неуклонно смещается от страха перед природными катастрофами в сторону страха человечества перед самим собой, перед теми разрушительными силами, скрытыми в личности, организациях, выработанных людьми, сообществах и силах, развязываемых как отдельным человеком, так и группами. Экзистенциалистская философия, фрейдизм, а также энвиронментализм, развившийся в последние десятилетия, — подтверждение этого сдвига. Разрушительные силы природы, конечно, действуют по-прежнему, но они отошли в область технических, технологических интересов, организационных усилий, направленных на предвидение возможных ущербов и уменьшение повседневных рисков. Прогнозы погоды, где жизнерадостные дикторы просвещают телезрителей о вероятности бурь, ураганов, наводнений, штормов, циклонов и т.д., достаточно наглядны в этом отношении. Философия же прочно сместилась в сторону осмысления разрушительного начала, скрытого в человеке.
Таким образом, в философии ХХ века разработка понятия страх обращена своим вектором в обратную сторону от макроисторических построений философии истории. Страхи перемещаются вовнутрь микрокосма человеческой личности. Главные страхи вызывают теперь уже не столько ураганы и эпидемии, сколько разрушительное начало, скрытое в самом человеке, в глубинах его личности. Соответственно, более всего разработанной тема страха оказалось в таких психологически-ориентированных философских направлениях, как экзистенциализм и фрейдистский психоанализ.
Страх — одно из центральных понятий экзистенциализма. Кьеркегор различал обычный “эмпирический” страх-боязнь (Furcht) и неопределенный безотчетный страх-тоску (Angst). Первый вид страха присущ не только человеку, но и животным. Это — страх перед конкретными предметами и обстоятельствами. Второй вид страха специфически человеческий, неизвестный животным. Страх-тоска появляется тогда, когда человек узнает, что он не вечен. Это — метафизический страх и его предмет — ничто — Angst в сущности и есть страх перед неизвестным будущим, которое неумолимо наступает с течением времени. Будущим, которое невозможно узнать и о котором можно только строить догадки. Отсюда и та мистическая власть людей и социальных институтов, которые способны убедить других (и возможно себя), что им удалось приподнять завесу над этой метафизической тайной. Человеческая культура выросла в поиске ответов на эти вопросы.
М.Хайдеггер развил кьеркегоровскую идею экзистенциального страха до ее логического предела. Он снял мучительную неопределенность этого страха, указав, что его концом и разгадкой является смерть. Она отнимает надежду, но снимает неопределенность и дает последние ответы на все заданные и незаданные вопросы. Мужественен тот, кто принял этот экзистенциальный предел как нравственную максиму, и руководствуется ей, проживая ограниченный срок своей жизни. Постоянная готовность к смерти есть, таким образом, один из ответов на невыносимый страх перед неопределенностью будущего. В довоенные годы Хайдеггер (Бытие и время, 1927) полагал, что страх, как и совесть, вина, забота есть условие подлинности человеческого существования, необходимые элементы личностного самоопределения. Это проистекает от значения ощущения времени в человеческой жизни. Время есть самая главная характеристика человеческого бытия. Страх необходим, ибо только тогда человек ощущает себя живым, когда он сознает свою конечность, временность. Как только он забывает об этом, избавляясь таким образом от страха, он погружается в неподлинное, “вульгарное” время — время, в котором нет глубоких человеческих смыслов. Тогда он изменяет своей сущности и уподобляется животным. Страх перед неизвестным будущим есть, фактически, ощущение времени, т.е. ощущение жизни. Отнимите его у человека, и он превратится в раба рутинных действий, повседневных забот и неосмысленных привычек.
Ж.-П.Сартр продолжил логику философского осмысления экзистенциального страха. Он связал его с другим основополагающим понятием человеческого существования — свободой. Этот поворот был очень важен, так как сместил понимание страха вовнутрь человеческой личности. Из внешнего обстоятельства, над которым человек не властен и которое угнетает и ослабляет его, страх превратился в чувство, доступное человеческому контролю. Сартровский страх (angoisse) — прежде всего подчиненный и покоренный, контролируемый, а значит подвластный человеку страх. Метафизический экзистенциальный страх Сартр интерпретирует как страх перед самим собой, перед своими возможностями и свободой. Эти возможности и эта свобода безграничны, и ограничение, и выявление их есть та жизненная проблема, которую человек должен решать всю свою жизнь. Жизненные задачи человек может выбирать, и он свободен в этом выборе. Даже заключенный и прикованный к своему креслу паралитик обладают свободой выбора, которой они могут воспользоваться так, как каждый из них это понимает. Человек может продолжать бояться немыслимого ничто и понимать свой страх как нечто внешнее, не зависящее от него, как условия и обстоятельства своей жизни. Он может смириться с ним. Но это не обязательно. Люди могут осмыслить страх как свою собственную внутреннюю проблему, решению которой они могут помочь только сами. Все остальное — лишь внешние обстоятельства, пределы, о которых они могут думать, или не думать, и в этом они тоже свободны. Освобождение от страха перед будущим приходит в решениях и действиях, которые предпринимает человек. Никакие обстоятельства и никакой страх перед будущим не могут овладеть человеком, по крайней мере овладеть полностью, никакое давление внешних обстоятельств не может оказаться достаточным, если человек выбирает свободу. Свобода прежде всего есть свобода от страха перед самим собой.
Даже в тех случаях, когда экзистенциалисты обращались к философии истории, как, например, К.Ясперс, они сохраняли внутреннюю ориентацию на человеческую личность. “Историчность — считал К.Ясперс, — это нечто своеобразное и неповторимое. Она являет собой традицию, сохраняющую свою авторитетность, и в этой традиции континуум, созданный воспоминанием об отношении к прошлому... В историческом сознании присутствует всегда нечто исконно свое, индивидуальное... история есть то происходящее, которое, пересекая время, уничтожая его, соприкасается с вечным” (20).
История всегда незавершена, ибо конечен и незавершен человек. Сама по себе история окончена быть не может, “Она может кончиться лишь в результате внутренней несостоятельности или космической катастрофы” (21). Отдельный человек может наполнить свою жизнь смыслом только и именно потому, что он знает, что его жизнь неизбежно прекратится. Человечество в той же степени может пронизать свое существование глубокими смыслами при условии, что всегда будет помнить о том, что то, что имеет начало, неизбежно имеет и конец. И даже если конец истории от нас, современников, так же далек, как и ее начало, значение конца истории не в самом факте гибели человечества, но в наполнении его настоящей, сегодняшней жизни смыслом. Финалистская позиция, которую возвращает в философию истории Ясперс, спорит с нефиналистским видением в научной картине мира. Здесь постоянный источник критики натурализма и позитивизма, которые тяготеют над наукой и ее идеологией, несмотря на все убеждающие блестящие ее достижения.
Другое влиятельное направление в философии ХХ века, где категория страха играет важнейшую роль — фрейдизм и психоанализ. Ранний фрейдизм также различал два вида страха — перед внешней опасностью и глубинный иррациональный страх. Последний, как и сартровский страх, есть страх перед самим собой. Однако природа его интерпретируется иначе: фрейдистский страх — это страх перед бессознательными разрушительными инстинктивными силами, сконцентрированными в человеке, перед импульсами, которые прорываются из глубин человеческого существа. Такая интерпретация страха актуализирует негативные стороны свободы, показывая, что искомая свобода, если она не одухотворена моральной ответственностью, не социализирована, может обернуться антисоциальностью, вихрем разрушения. Нереализованные желания, оставшиеся вне культурных смыслов и этических норм, таят в себе гигантскую катастрофическую силу. Бесстрашный сартровский человек, откинувший все внешние авторитеты и страхи, обращается здесь в демона-разрушителя. Он свободен и не боится даже самого себя — поэтому он представляет собой опасность для общества. Психоанализ показывает, что человечеству не следует вовсе отказываться от страха и от культуры, даже если она и носит репрессивный характер, как это утверждал Г.Маркузе. Человек должен страшиться разрушительного начала, заключенного в нем, тогда возможен компромисс между этим началом и ограничивающими требованиями реальности.
Э.Фромм, К.Хорни, Г.Салливен и другие последователи Фрейда придали его учению культурологический и социологический характер. Вперед выдвинулись отношения между индивидуально-психологическим и социальным началами личности, между культурой личности и культурой общества. Страх как понятие и категория занял в этих концептуальных моделях первостепенное место. Согласно Э.Фромму, страх — то чувство, которое является определяющим при формировании социального характера. Он является тем психологическим механизмом, который оттесняет, сдвигает на обочину и даже в сферу бессознательного те индивидуальные характеристики личности, которые входят в столкновение с господствующими в данном обществе культурными и социальными нормами. Результатом является формирование типов личности, распространенных в том или ином обществе. Сходство социально приемлемых черт облегчает взаимопонимание и совместную деятельность. Платой за это является подавление социально отторгаемых качеств с помощью страха. Страдающей стороной остается личность, которая сама, устрашившись, лишает себя части своего сущностного богатства индивидуальных характеристик. Массовизация индивида из его страха перед самим собой как уникальным существом, из его боязни выделиться, быть отличным от толпы, от других людей — вот результат социализации. Подобное омассовление, в частности, приверженность стереотипам, в том числе стереотипизированным массовым страхам, — одновременно плата, которую человечество платит за развитие своих потребностей в коммуникации, за облегчение и упрощение этой коммуникации индивидов между собой. Счастье быть понятым оказывается обратной стороной усечения самого себя для того, чтобы быть понятым.
Личность испытывает страх перед миром и другими людьми. Но страх — не только психологический, а также культурно-психологический феномен. Каждая культура навязывает свои страхи всем без исключения носителям данной культуры. Она указывает людям смыслы вещей и действий и задает образцы реагирования. Страх — очень эффективный механизм социализации. Может быть даже чересчур сильный, ибо он деформирует личность и рождает неврозы. Карен Хорни показала это в своем до сих пор не утратившем убедительность исследовании (22). Она различает нормальные и невротические страхи. Сами по себе характеристики этих страхов не так важны. Страхи могут вызываться внешними опасностями (природные бедствия, нападения врагов), социальными отношениями, установившимися в данном обществе (конфликты, угнетение, зависимость и т.д.), теми или иными культурными традициями (страх перед потусторонним, страх нарушения табу и т.д.), но если они диктуются данной конкретной культурой, то должны быть признаны нормальными. Культурой же предлагаются способы защиты от этих страхов, которые позволяют ее носителям “не страдать сильнее, чем это неизбежно” в данной культуре. Невротик, однако, страдает сильнее. Он находится в конфликте с самим собой и неспособен этот конфликт разрешить. Его страхи и защиты выходят и в количественном, и в качественном отношении за границы нормы. Достижением Хорни было то, что она сумела показать, что невротические страхи являются реакцией на те требования, которые культура предъявляет к личности. Соглашаясь с этими требованиями, человек надевает на себя некую маску (К.Г.Юнг называл ее persona), предъявляемую себе и окружающим, однако ее несоответствие его самости рождает глубокое и неосознанное чаще всего чувство вины, которое и запускает в действие невротический конфликт.
Во второй половине 60-х гг. стала развиваться новая форма страхов человечества перед самим собой и собственными разрушительными возможностями, касающаяся отношения человека с окружающей средой — инвайронментализм. Эта природоохранная тенденция включает большой комплекс идей, построенный на признании человеческой ответственности за весь нечеловеческий мир. Инвайронментализм возник как развитие христианской этики и одновременно критика некоторых ее интерпретаций. Он впитал в себя также многие идеи восточной философии. Инвайронментализм соединил новые моральные требования, новую философию отношения человека к природе, новое искусство и политику. Он существует и развивается и как комплекс идей, и как гражданское и политическое движение. С одной стороны, инвайронментализм является несомненным развитием христианского гуманизма, обогащенного опытом новых религий, в том числе восточных влияний. С другой стороны, он приобретает подчас антихристианские обертоны, вплоть до человеконенавистничества, когда именно человек, его деятельность объявляются зловредным источником разрушения окружающего растительного и животного мира, загрязнения почв, воздуха и воды. Для нас важно, что энвиронментальные идеи и движения выступают в качестве дальнейшего продвижения человеческой рефлексии и страхов, эту рефлексию сопровождающих, вовнутрь, т.е. на личность и человечество.
* * *
Анализ истории показывает, что страх перед будущим, попытки осмыслить его в контексте возможной грядущей катастрофизм является мощной традицией, действительной как для народной культуры, так и для элитарной религиозной и философской мысли. Очевидно, что традиция обладает гигантской силой инерции, без учета которой невозможно понять и представления нашего современника во всех странах, у всех народов. Она принимает многие формы, в том числе может быть включенной в опыт “из первых рук” — и личный, и семейный. Однако еще в большей степени страх перед будущим, идущий из истории, из прошлого человечества, предстает для личности в качестве вторичной информации, т.е. той, которую он получает из образовательных институтов, средств массовой информации, религиозных проповедей, философских текстов, литературы и искусства.
Историческая тенденция состоит в смещении вектора страхов: со страхов, обращенных вовне, на действия внешних по отношению к людям сил, к страхам, обращенным вовнутрь, т.е. к страхам человека и человечества перед самим собой. Эта тенденция нашла свое выражение в философской мысли, психологии, в инвайронментализме как новом мировоззрении, которое заставляет человека чувствовать свою вину перед окружением и страшиться своей собственной разрушительной активности.
Глава 2. Страх как социальный феномен
Страх, различные его формы, являются необходимой эмоциональной составляющей жизни практически каждого индивидуума, группы и общества. Способность испытывать страх и боязнь заложена в человеческом мозгу. Как удалось недавно выяснить британским нейрохирургам, в мозгу имеется специальный центр, который отвечает за боязнь и страх, испытываемые человеком в экстремальных ситуациях. Этот участок мозга, в зависимости от степени угрозы, подает сигналы другим участкам мозга, которые определяют модель поведения человека. Возможно, что это открытие потенциально сделает человека менее зависимым от переживаемых им чувств. Однако биологически “бесстрашный человек” был бы уже иным существом, ибо страх, рациональный или нет, служит, подобно физической боли, сигналом опасности. Его возникновение оповещает о потенциальных и реальных угрозах благосостоянию и даже самому существованию людей, групп или обществ.
Вместе с тем, хотя страх как сигнал потенциально негативного развития, событий или процессов является постоянным компонентом человеческой жизни, он столь же неуклонно компенсируется различными “перекрывающими” механизмами, которые облегчают и даже подавляют это чувство. Типы и интенсивность различных страхов, также как и интеракции между страхами и их антидотами, изменяются исторически; они также различаются в обществах и культурах. Имеют место и зависимости от этапа жизненного цикла. Уже Аристотель в своей “Риторике” заметил, что молодые люди менее подвержены страху, но и более безрассудны, тогда как более старые осторожны и осмотрительны. Эти вариации детерминируются многочисленными факторами, весьма различными по своей природе, начиная от истории наций до их текущих экономических настроений.

Страх — чувство и эмоция
Приходится признать, что в социальной науке до сих пор остается более распространенной скорее негативная, чем позитивная оценка эмоционально-волевой сферы человека. В оппозиции “разум — эмоции” вторым отдается подчиненное место. Их рассматривают скорее как дезорганизующее и разрушительное начало, которое должно быть подчинено разуму и управляться последним. Данная традиция исторически сложилась в процессе наблюдения над такими эмоциями, как гнев, ярость, паника, которые было легче видеть и которые резко выделялись на общем более ровном эмоциональном фоне жизнедеятельности личности. Эта оценка имеет также и религиозные корни, идущие еще от борьбы христианства с язычеством. Как известно, христианская аскетическая традиция дискредитировала эмоции и чувства, связав их со злом и грехом. Правда, эта строгая оценка касалась скорее других эмоций, чем страха. Последний должен был помогать богобоязненным, а значит, праведным людям справляться с искушениями, возбуждающими у них запретные чувства. Страх в религиозной этике не относился к запрещенным чувствам. Благоговейный страх, соединенный с любовью, по отношению к богу, страх, смешанный с отвращением, — отношение к греху и злу.
Конструктивисты и, в частности, психолог Магда Арнольд (1) связали эмоции с когнитивными процессами и оценкой ситуации или стимула. Более конкретно эту проблему изучали американские психологи Ф.Элсворт (Phoebe C. Ellsworth) и К.Смит (Craig A. Smith) (2), которым удалось разработать систему зависимостей между определенными эмоциями и комбинациями оценок. Страх оказался связанным с неуверенностью. Он также обычно объединялся с другими негативными эмоциями, как, например, тревога, гнев, ярость, ужас, стресс, паника, апатия и депрессия.
Другая познавательная традиция оценивает эмоциональную сферу человека более позитивно. Во-первых, эмоции и чувства рассматриваются в своей самоценности. Во-вторых, признается важность чувств и эмоций как источника творчества, установления ассоциативных связей и вдохновения. Кроме того теоретики указывают на важность чувств для развития способности к пониманию и эмпатии, необходимых для взаимодействия людей. Исследователи, придерживающиеся этой традиции, подчеркивают, что чувства и эмоции важны как мотивирующий фактор. Жизненно необходимыми качествами является также адаптивная функция чувств. В этом же смысле может быть истолковано представление о связи испытанного человеком чувства страха и более осторожном его поведении в результате полученного опыта. Эта традиция, идущая от Аристотеля и Цицерона, также важна для понимания социальных функций страхов, в том числе массовых. Она может быть интерпретирована в терминах научения более эффективному (правильному, комфортному и т.д.) поведению.
Понимание конструктивистами страха как функции оценок подводит к необходимости рассматривать его через связи с окружающей средой, и в частности, социальной и культурной средой. Важно также подчеркнуть, что страх оказывается предметом научения. Это особенно четко видно на одной из теорий, объясняющих фобии или неконтролируемые иррациональные страхи. Так, испуг отца или матери, наблюдаемый ребенком, может привести к появлению у него фобии как наученного свойства. Страх, который такой ребенок перенял от своих родителей, может превратиться в чувство, неподвластное разуму. Идея о внушенных или наученных страхах представляется весьма важной для изучения социальных проблем возникновения и распространения страхов в обществе.

Типология страхов
Специфичные и универсальные страхи
Общепризнано, что страх есть сдерживающее начало, формирующееся под влиянием различных факторов. Так называемый “объективный характер” воспринятой угрозы только один из них, однако часто решающий. Так же как и упоминавшимся уже Гуду и Бен-Иегуде (1994), авторам близка позиция “умеренного социального конструктивизма”, которая позволяет избежать крайностей наивного реализма, с одной стороны, и тотального релятивизма, сторонящегося “объективной действительности” как важной категории анализа, с другой.
Несомненно, что образы страхов изменяются в ходе истории. Например, содержание и репертуар страхов в Средневековье были во многих аспектах другими, чем теперь, а повсеместно встречающийся страх перед упадком нравственности не только изменяет свои формы и конкретное содержание от одного периода к другому в пределах одной и той же культуры, но также различается по этим и другим параметрам в разных культурах (3).
В дополнение к исторически и культурно детерминированным страхам, однако, имеется также некоторое число универсальных страхов, которые воспроизводятся с небольшими вариациями в разное время и в разных культурах. Среди них — страхи перед природными бедствиями, войной и утратой независимости для этнической группы или нации, боязнь голода, критического снижения уровня жизни, анархии и преступлений в обществе. Сходства в страхах, встречающиеся в различное время в разных культурах дает возможность современным ученым раскрыть содержание документов прошлого, посвященных различным катастрофическим угрозам, начиная от библейских пророчеств до апокалипсических предсказаний лидеров современных сект.

Социализированный и несоциализированный страх
Как известно, К.Леви-Строс различал “сырое” и “вареное”, т.е. природное и культурное начала. Продолжением этих идей выступает различение, соответственно, “сырого” (raw) и “почтительного” (respectful) страхов (4). Первый — несоциализированный, более близкий к природным реакциям живого существа на опасности существования. Второй — социализированный. Исторически второй тип страха реализовался как страх перед авторитетом. Почтительность, вежливость, самоограничение перед лицом кого-то или чего-то, оцениваемого как более значительное, чем данная личность, лицо или установление, социальный институт или вещь — характеристики второго типа. Таким был страх детей перед отцом в традиционной семье, членов племени перед вождем и, наконец, перед тем высшим авторитетом, каким является Бог. Не случайно, страх и благоговение обозначаются одним и тем же словом (awe). Социализированный страх смешан с уважением, послушанием как добровольным самопринуждением личности к выполнению ею определенных действий.
Социализированный страх является тем социальным отношением, которое оставляет место самоуважению личности. Он основан на признании иерархических отношений нормой, определяющей взаимные права и обязанности всех лиц, вовлеченных в это отношение. Длительный опыт социальной жизни, основанной на нормах обычного и юридического права, лежит за “почтительным” страхом перед авторитетом. Эти нормы определяли не только права и обязанности авторитета, но и лица, этот авторитет признающего.
В Новое время “почтительный” страх был перенесен на государство, его законы.
В ситуации аномии социализированный страх разрушается, ибо разрушены старые нормы, тогда как новые еще не сложились. Нигилизм часто является результирующей этой социальной ситуации.
Особую опасность для существования социализированного страха представляют длительные аномии, которые могут складываться в процессе глубоких социальных сдвигов, охватывающих большие массы людей. Здесь можно сослаться на случай России. В России традиционный страх перед авторитетом начал разрушаться еще в прошлом веке. Страна попала в исторически сложную ситуацию, чреватую широким распространением процессов разрушения традиционных норм при слабом формировании новых. Это было характерно и для столичных городов, и для традиционной деревни. Так, освобождение крестьян от личной зависимости перед землевладельцами освободило их и от традиционных патриархальных связей, в частности, разрушило и “почтительный” страх перед авторитетом. Это означало лишение покровительства и защиты. Не случайно, после реформы 1861 года было замечено, что крепостной крестьянин по сравнению с освобожденным выглядит более уверенно. Тогда как первый держится с известным достоинством, второй суетится и кажется каким-то потерянным. Наблюдение это весьма праводоподобно, ибо крепостной крестьянин имел установившиеся отношения со своим хозяином, возможно прав у него было не так много, но он хорошо знал их, так же как и свои обязанности. Освобожденный крестьянин вместе со свободой лишился того, что в современной России называют “крышей”. Одинокий, без ясных прав и обязанностей, он оказался один на один со всем миром. Результатом могла быть и стала тревога и неуверенность. Былой социализированный (“вареный”) страх перед хозяином уступил место дикому несоциализированному “сырому” страху перед неизвестностью. Такой “сырой” страх перед будущим стал питательной средой для роста иррациональных страхов, неопределенных экзистенциальных страхов перед опасностями существования.
В ситуации массовых крестьянских миграций начала ХХ века традиционный “почтительный” страх перед авторитетом разрушился вовсе. Любовь и благоговение, смешанное со страхом, перед высшими авторитетами, в этой ситуации пострадали не менее, если даже не больше.
Несколько волн нигилизма, которые пережила Россия, раз за разом ослабляли страх перед каким-либо конкретным выражением авторитета. Интеллигентский атеизм и массовое двоеверие подточили благоговейный страх перед Богом. Реформы, урезавшие права землевладельцев, не могли не ударить по авторитету помещичьего сословия. Государство и его законы, которые являются воспреемниками традиционных патриархальных и средневековых авторитетов, в России воспринимались негативно (что сохраняется во многом и до сих пор).
В современной России “почтительный” страх настолько ослаблен, что иногда приходится задумываться, существует ли он там вообще.

Страхи индивидуальные и массовые
Индивидуальные страхи бесконечны по своему содержанию. Типологически, однако, они могут быть разделены на сугубо личностные страхи, подчас вполне уникальные, так происходит тогда, когда данный индивид опасается чего-то или кого-то, чего или кого обычно другие люди не опасаются, и страхи, разделяемые многими людьми (группой, обществом, человечеством в целом).
Массовые страхи — социально приемлемая форма, в которой находят выражение индивидуальные страхи. Массовые страхи создаются в процессе социальной и культурной коммуникации. Достаточно часто они стереотипизированы.
Культурные антропологи, изучавшие проблему рисков, пришли к убеждению, что культура, культурные нормы и ценности являются определяющими в оценке опасностей и рисков (5). Таким же образом культура определяет и страхи. Некоторые распространенные страхи в массовом обществе могут быть рассмотрены как элементы массовой культуры. Например, в последние годы в американском обществе резко усилился страх перед курением как вредной привычкой и фактором повышенного риска заболевания раком легких. За годы публичного говорения курение и курящие превратились в “культурную тему”, которая обросла массой выступлений, газетных и журнальных статей, монографий, научных исследований, радио- и теледиспутов. Публичный дискурс и массовая озабоченность этой проблемой привели к значительным сдвигам в массовом поведении. Резко снизился процент курящих. В публичных местах ревностно соблюдается разделение мест для курящих и некурящих. В ряде учреждений запретили курить вообще. Правами курящих как меньшинства, которое может оказаться ущемленным некурящим большинством, озаботились борцы за права человека. Дебаты о табачных компаниях, требования и претензии к ним развернулись на всех уровнях государственного управления, включая сенат и высшую федеральную власть. Принимаемые властями решения и последующие действия, как и действия общественных организаций и частных лиц, ориентированы на создание общественной атмосферы, ограничивающей курение рамками сугубо личных решений, касающихся конкретно самого курящего человека и его ответственности за свое собственное здоровье и жизнь.
Массовыми могут быть признаны любые общераспространенные страхи. Такие страхи отражают иерархию ценностей и предпочтений, сложившихся в определенном обществе, его слоях и группах. Их содержание охватывает наиболее значимые сферы индивидуальной и общественной жизни.
Часто люди испытывают страх по отношению к чему-то определенному, потому что в их культуре это что-то считается страшным. Например, масоны страшны не потому, что вред, причиненный ими, имеет источником семейный, личный или исторический опыт, но потому, что существуют соответствующие культурные предрассудки. То же самое можно сказать и о распространенных страхах перед определенными предметами, объектами и ситуациями, начиная от простого суеверного страха перед переходящим дорогу черным котом до рафинированного, но такого же по сути суеверного страха перед “магическими” числами и расположением звезд.
Массовые страхи часто ориентированы на ситуации, складывающиеся в социальной среде, и их динамика гибко следует за этими ситуациями как любое массовое настроение. Как элемент массовых настроений страхи достаточно подвижны, они могут выдвигаться вперед и даже доходить до уровня паники (некоторые из этих ситуационных страхов были описаны в уже упоминавшейся книге “Моральная паника”). Похоже, что подчас волны страхов подобны клапану, и их функция состоит в “выпускании пара”, т.е. снижении уровня тревожности, накопившейся в обществе. В то же время некоторые страхи задерживаются достаточно долго, сохраняясь как значимый элемент общего эмоционального фона социальной жизни. Такие страхи запоминаются надолго. Обычно они возникают вокруг серьезных проблем, бедствий и ущербов, таких, например, как война, длительный экономический или политический кризис, революция. Подобные массовые страхи откладываются в “коллективной памяти чувств” того или иного общества и уходят в “копилку” культурного наследия. Отождествление немца с фашистом и страх перед ним как перед фашистом сохранялся в России достаточно долго после окончания войны. Ужас перед татаро-монголами, когда-то сжигавшими русские города и убивавшими его жителей, был пронесен через столетия.
Массовые страхи сильно различаются от страны к стране, что будет показано нами далее на примере сравнения главных американских и русских страхов.
Имеет также смысл различать идеологические страхи как форму социальных страхов и конкретные общераспространенные страхи обыденной жизни.
Идеологические страхи внушаются государственной пропагандистской машиной. Советская идеология, например, активно насаждала страх перед США и другими западными странами. В годы приграничных споров между СССР и Китаем был силен массовый страх перед китайским нашествием. В сталинские времена боялись “врагов народа”. В то же время люди поддаются внушению тогда, когда это отвечает, хотя бы в какой-то степени, их осознанным или неосознанным страхам. Идеология в данном случае дает этим страхам понятийное и образное выражение. Так, страх перед Западом опирался на сильно развитый страх перед внешним миром деревенских жителей и новых городских переселенцев. Суеверный страх перед “вредительством” был перенесен на указанных государственными авторитетами “врагов народа”.
Страхи обыденной жизни в большей степени отражают семейный и личный опыт. Часто они идут из детства и связаны со стремлением защитить себя от различных опасностей окружающей среды: страх перед пожаром, наводнением, острыми предметами, которыми можно обрезаться; боязнь утопления, падения с высоты, электричества, встречи с опасными незнакомцами и т.д.

Страхи рациональные и иррациональные
Страх рационален по самой своей адаптивной функции, помогая человеку воспринять угрозу и отреагировать на нее. Те страхи, которые направлены на ясно воспринимаемую определенную угрозу, имеющую высокую вероятность реализации, можно оценить как рациональные. Наука и управление постоянно занимались и занимаются такого рода страхами. Обычно их называют опасностями или угрозами. Метеорологи постоянно отслеживают состояние погоды, пытаясь предсказать грядущие стихийные бедствия. Вулканологи наблюдают за спящими и действующими вулканами. Экологи предупреждают о глобальной опасности человечеству, связанной с его совокупной хозяйственной деятельностью. Экономисты постоянно следят за состоянием различных экономических институтов и экономическим поведением населения, стремясь предвидеть возможные негативные эффекты, например, такие как инфляция, массовые банкротства, панику на биржах и т.д. Многочисленные спасательные службы организованы и действуют во всех областях жизни, начиная от знаменитой американской службы 911 до психологической помощи так называемых “телефонов доверия”, оказывающих помощь людям, находящимся в стрессовой психологической ситуации. Все эти люди своей деятельностью отвечают на рациональные человеческие страхи.
Однако страхи могут оказываться независимыми от рационально-когнитивных процессов, т.е. носить “иррациональный характер”. Здесь мы можем опереться на многих видных ученых прошлого, которые были склонны интерпретировать поведение обычных людей как главным образом иррациональное.
Среди ним мы можем назвать таких классических авторов, как Макс Вебер, несмотря на его внимание к роли “рациональности” в человеческом обществе, Вилфредо Парето, Карл Маннгейм и Зигмунд Фрейд. Классические теоретики поведения толпы, прежде всего Габриэль Тард и Густав Ле Бон, также принадлежат к этой группе.
Высокая степень иррациональности в человеческом поведении, где высока роль эмоциональных факторов, признается явно или неявно, в большей или меньшей степени, теми учеными, которые изучали коллективное поведение и социальные движения в 1970-м и 1980-м (6).
Один из главных источников иррациональных страхов — интересы идеологов и политиков, которые намеренно и весьма рационально использовали необоснованные страхи для того, чтобы достичь своих целей, о чем будет более подробно сказано ниже.
Существует много примеров широкого распространения иррациональных страхов, включая массовую истерию и коллективные заблуждения. Обращение к истории также свидетельствует о большом числе такого рода примеров. Один из них — события вокруг радиопередачи “Война миров” в 1938 году (7). Другой — широкое распространение конспиративных теорий (8). Согласно результатам нашего российского опроса 1996 года, тема “Сионизм и еврейский заговор” вызвала “некоторый интерес” у 18 процентов россиян, “сильный страх” — у 5 процентов и “постоянный страх” — менее чем у 1 процента. Вопрос о “масонах и их попытках установить контроль над миром” вызвал “некоторый интерес” у 15 процентов, “ сильный страх “ у 8 процентов и “постоянный страх” у 2 процентов.
В дополнение к конспиративным теориям можно назвать другие, очевидно, необоснованные концепции, которые подкрепляют многочисленные катастрофические предсказания: фаталистические теории; мистические теории; псевдомарксистские (интересы социальных групп и классов) теории; и криминальные теории. Относительный вес этих теорий, измеряемый их воздействием на массы, варьируется в чрезвычайно широких пределах от группы к группе, и от одной страны до другой.
Конспиративные теории широко распространяются в современной России. Влиятельная националистическая газета “Завтра” систематически публикует статьи, посвещенные различным теориям заговора 1991-1998 годов, включая те, в которых описываются планы западных стран и сионистов уничтожить Россию, ее экономику, культуру, этнос и население.
Элементы абсурдного катастрофизма были всегда представлены в Америке. Ричард Хофстадтер (Richard Hofstadter) писал “о параноидальном стиле американской политики”. Один современный американский журналист говорил о текущей тенденции интерпретировать мир “в терминах тупых заговоров, которые в различных эпохах сосредотачивают внимание публики на таких несхожих между собой группах, как коммунисты, масоны, католики, евреи, международные банкиры, мормоны, иностранные золототорговцы и баварские иллюминаты”.

Динамика социальных страхов: от непосредственных угроз
к угрозам символическим
Социальная функция страха, значимая для организации жизни человека и сообществ и облегчающая управление, является необходимой. Иначе говоря, страх является необходимым условием нормального функционирования сообществ. Исторический прогресс, однако, заключается в том, что непосредственный страх перед физическим насилием уступает место другим видам страха.
Подобное смещение происходит с глубокой древности. В древних сообществах безотказно действовал страх-отлучения-от сообщества. Единство личности и сообщества было тогда настолько неразрывным, что подобное отлучение-изгнание было почти равносильно смерти.
Столь же древен по своему происхождению страх-стыд. Согласно Библии, Адам и Ева узнали его немедленно после вкушения плода с древа познания. Иными словами, с того момента, как стали мыслящими людьми. Этот страх является одной из основ культуры до сих пор. Страх-стыд был прочной уздой, направлявшей человека по пути самообуздывания его стихийных стремлений, несоциализированного поведения, в традиционном обществе. Как хорошо известно, моральное давление на индивида в семье, локальных сообществах оказывается именно с помощью стыда. Страх перед подобным чувством, его невыносимость для человека, действенность подобного типа морального принуждения чрезвычайно велики в деревенских сообществах. Страх перед утратой чести был действенным регулятором человеческого поведения в высших сословиях традиционных обществ. Этот страх, согласно героической воинской этике, был сильнее страха смерти. Добровольная смерть предпочиталась утрате чести. Человек, утративший свою честь, мог быть подвергнут остракизму. К бесчестным девушкам и женщинам, как известно, применялись еще более строгие меры наказания. Не случайно, существовал обычай водить по деревне раздетую догола женщину, обвиненную в утрате чести. Здесь прямая апелляция к страху-стыду, который должен был удержать женское население деревень от соблазнов нарушить принятые нормы поведения. В французских деревнях эта традиция была жива еще в конце прошлого века. В России подобный обычай сохранялся и в начале нынешнего века. Причем женщину били (см. рассказ М.Горького “Вывод”), т.е. поскольку она не устрашилась нарушения моральных норм, ее наказывали, прибегая не только к публичному осмеянию, но к прямому физическому воздействию (9).
Традиционные виды моральной регуляции, как известно, во многом утрачивались в условиях переселения крестьян в города. События в России не являются здесь исключением. Как и везде, анонимность, безличность городских связей, резко контрастировававшие с привычной адресностью, персонализмом деревенских отношений, привели в массовых масштабах горожан-новичков к освобождению от моральных пут, в том числе прежде всего от страха как регулятора поведения. Учитывая, что за годы советской власти горожанами стало более 165 миллионов человек, подобное освобождение от страха как регулятора поведения означало реальное ослабление выработанных традиционной культурой моральных принудителей к социально одобряемому поведению.
В этом, кстати, одна из причин возвращения к более простым и непосредственным формам физического принуждения. Страх перед утратой жизни в результате насилия пришел на смену страху-стыду.
В годы советской власти население состояло в основном из горожан в первом поколении. Их культура была столь сильно маргинализирована, что маргинальность может считаться общей характеристикой общества. Особенностью этого общества была сильная разрушенность традиционных форм регуляции, в частности, были повреждены социальные чувства, в том числе некоторые формы страха-стыда. Можно сказать, что в эти годы произошла десоциализация страха-стыда. Не стыдно стало лгать, не держать слово, не хранить верность в семейных отношениях и т.д. (10).
Все разрушения культурных форм стыда вели к реанимации не так давно ушедших или уходящих форм моральной регуляции. Не в последнюю очередь восстанавливался страх перед прямым физическим насилием. Это состояние общественного сознания сыграло свою роль в установлении тоталитарных видов страха (см. главу 7).
Глава 3. Страх и стратегии поведения
Страх оказывает влияние, а иногда и определяет ту или иную стратегию поведения. Уровень катастрофизма в обществе существенно влияет на жизнь нации, подсказывая людям, копить ли им деньги, или тратить, опасаясь их тотального обесценивания; делать ли запасы продовольствия из страха перед его возможным дефицитом и так далее. В отдаленном прошлом многие люди принимали очень важные решения в страхе перед близящимся концом света. Хороший пример может быть заимствован из истории Средних веков. Миллениаристские верования (ужас перед “магическим числом”) заставляли людей в Западной Европе ожидать в 1000-м году светопреставления. В Средневековой России делали то же самое, но ожидали этого события в 1492 году, согласно Юлианскому календарю. Многие богатые люди вручали тогда свою землю и другое богатство церкви в надежде на получение спасения в ином мире (1).

Значение страха в процессе социальной мобилизации
Страх, оправданный или нет, может вызывать активную реакцию, побуждая людей действовать в направлении, которое кажется им необходимым для предупреждения грозящих бедствий. Во многих случаях страх играл мобилизующую роль, стимулируя людей совершать поступки, которые позволили избежать негативного развития событий.

Страх как стимул для действия
Решительные реформы и революции достаточно часто могут быть истолкованы, как способ действия, направленный на то, чтобы справиться с опасным развитием ситуации. Авторы реформы здравоохранения, предложенной в Соединенных Штатах в 90-е годы, постоянно ссылались на катастрофическое повышение медицинских расходов и необходимость предотвращения краха системы здравоохранения. Страх утратить независимость и быть покоренным жестоким врагом, несомненно, явился мощным фактором, сыгравшим свою роль в победе союзников над противником во второй мировой войне. И Черчилль, и Сталин обращались к населению своих стран, предупреждая людей о возможной катастрофе в случае победы Гитлера.
Возьмем другой пример. Страх перед массовым голодом в России в 1992 испытывался половиной населения. Он вынудил россиян сильно расширить частные огороды и обеспечивать себя сельскохозяйственными продуктами, в результате чего материализации катастрофического страха удалось избежать. Страх перед новым Чернобылем стимулировал мировое сообщество на значительное число действий, направленных на уменьшение вероятности подобных катастроф в будущем.
Другое “материальное” действие, которое осуществимо лишь на индивидуальном или групповом, но не социетальном уровне, — бегство из зоны потенциального бедствия. В целом проблема беженцев представляет собой не что иное, как попытки людей спастись бегством под влиянием страха перед грядущим несчастьем. Так, бегство американцев в пригороды — реакция на страх перед городской преступностью. Страх — одно из побуждений для эмиграции во многих странах, включая США. Страх перед преступниками — один из наиболее мощных факторов, заставляющих людей останавливать свой выбор на определенном городе, соседской комьюнити и школе для своих детей. Эмиграция из бывшего СССР не является исключением — ее порождают разнообразные страхи, начиная от боязни восстановления политической диктатуры, гражданской войны вплоть до такого особого страха, как боязнь матерей за жизнь их сыновей, которым предстоит служба в российской армии. Страх за собственную жизнь и жизнь своих близких изгоняет людей из их домов в местах межнациональных конфликтов.

Конструктивное и разрушительное поведение
Активная реакция на страх может проявиться в конструктивном или разрушительном поведении. Конструктивное действие возможно в том случае, когда мобилизовавший все свои способности противостоять страху человек сохраняет контроль над своими чувствами. Страх, обузданный разумом, обостряет восприятие и усиливает рациональные способности человека. В этом случае человек способен выйти за рамки своих обычных возможностей. Здесь мы попадаем в область социальной психологии стресса. Социологический смысл изучения подобного типа реагирования на реальную или мнимую опасность в изучении возможностей конструктивного массового поведения в условиях стресса. Иными словами, в поиске и изучении противоположности паники и панического поведения. Усиление конструктивного поведения в условиях массового страха, бедствия и т.д. практически чрезвычайно важно, ибо научение людей этому типу реагирования на страхи повышает их выживаемость в ситуации бедствий. Фактически учения гражданской обороны, индвидуальная подготовка людей к действиям в чрезвычайных ситуациях, обучения спасательских служб, действия полицейских подразделений, например, типа знаменитой спасательной службы 911 в США — все это примеры попыток научения людей конструктивному реагированию в ситуации страха и стресса.
Разрушительное поведение в ситуации страха связано с паническими типами реагирования на ситуацию. Панические реакции достаточно хорошо изучены (2). В ситуации паники люди могут совершать различные иррациональные действия, хаотичные и импульсивные. Подобные действия не контролируются разумом и могут иметь катастрофические последствия как для личности, находящейся в состоянии паники, так и для окружающих.

Агрессия как следствие страха
Частным случаем разрушительного поведения может быть признана агрессия, когда действующие под влиянием страха человек или группа (толпа) нападают на источник страха, или на то, что ей представляется таковым.

Страх в процессах социальной демобилизации
Страх может разоружить людей перед лицом опасности. В этих случаях люди остаются безучастными, игнорируют и даже отрицают наличие угрозы. Массовые настроения, проникнутые чувством апатии, безнадежности, важный элемент процессов социальной демобилизации.

Пассивность прежде, чем страхи
Страх подталкивает людей к действию во многих случаях, особенно если это касается индивидуальных интересов. Однако если угроза касается общества, но не лично данного конкретного человека или его семьи, люди часто остаются пассивными. Наш опрос показал, что около двух третей респондентов, испытывавших различные страхи в 1994-1996 годах, не видели никакой причины или возможности делать что-нибудь, чтобы предотвратить опасности для общества. В то время как около трех четвертей опрошенных объявили о своей готовности делать что-нибудь, чтобы защитить свою семью от угрозы загрязнения окружающей среды, только одна треть, даже только на словах, обещала делать что-нибудь, чтобы отвести опасность от страны в целом.

Апатия и эскапизм
Два других типа пассивного реагирования на страхи — апатия и эскапизм. Апатия наступает в периоды социальной мобилизации, когда люди считают, что от них ничего не зависит и они ничего не могут сделать, даже если и убеждены в негативном ходе событий. Эскапизм — крайняя форма такой реакции, при которой люди игнорируют угрозы и считают, что их не существует, несмотря на поступающую информацию.
Несмотря на всю свою обеспокоенность, европейские евреи игнорировали прямые сигналы опасности их уничтожения нацистами. Многие тысячи евреев решили остаться в Германии даже после Хрустальной ночи 1938 года; это хорошо подтверждено документами (3). Большое число советских евреев во многих украинских и белорусских городах и деревнях не оставило своих домов в 1941 году, когда немецкие войска вторглись на советскую территорию, несмотря на широкое распространение слухов о нацистских злодеяниях. В то же самое время многие немцы не верили в конец гитлеровской империи. Всего за несколько месяцев перед крахом нацистской Германии они все еще были непоколебимо убеждены в существовании некоторого “секретного оружия”, которое принесет им окончательную победу.
Многие украинские и белорусские крестьяне не оставляли территорию, загрязненную радиоактивностью, после Чернобыльской катастрофы, и игнорировали информацию относительно последствий их решений. Они не уникальны в своем выборе: большое число людей принимают решения остаться в опасных местах. Например, люди остаются жить в районах, окруженных пробуждающимися вулканами, в сильно загрязненных местностях, там, где сильна угроза землетрясения.
Глава 4. Социальное значение страхов
Страхи амбивалентны. Они приносят пользу индивидуумам и обществу, но одновременно чреваты существенными издержками. Иначе говоря, мы можем смотреть на страх как на очень мощное лекарство, которое имеет весьма опасные “побочные эффекты”.

Непосредственные издержки страхов для его носителей
Прежде всего страх может вести не только к предупреждению бедствий и катастроф, но также и к их воплощению в реальность. Другими словами, страх может продуцировать точно те события, которых люди боялись, так называемые самореализующиеся пророчества. Страх перед преступниками часто провоцирует людей на преступные действия, в то время как страх войны может вызвать “горячую войну”. Это обстоятельство было очень важным во времена холодной войны 1948-1989 годов.
Во-вторых, страх может крайне ложно стимулировать людей, группы и общество, заставляя их предпринимать ненужные и часто вредные действия, приводящие к растрате человеческих и материальных ресурсов (1). По этой причине алармисты и провозвестники Страшного Суда считаются опасными людьми во многих обществах, и почти всегда трудно отличить правильные сигналы, касающиеся бедствий, которые могут произойти в недалеком будущем, от неправильных.
Современные споры о расходах на холодную войну хорошо иллюстрируют подобные трудности. Страх перед ядерной аннигиляцией и советской агрессией оставался весьма сильным в западных странах даже после смерти Сталина. Чтобы компенсировать советскую угрозу, они вырастили огромную военную машину. Это отняло колоссальные ресурсы у гражданской экономики. В 1991 году внезапное разрушение Советского Союза привело к окончательному концу холодной войны и существенной демилитаризации западной экономики.
После прекращения холодной войны многие западные авторы стали критиковать внешнюю политику своих правительств. Они предположили, что военные расходы рассчитывались на основе ложных страхов, а советская угроза в реальности никогда не существовала. Даже те эксперты, которые перед этим описывали Советский Союз как “империю зла”, в 1989 году и особенно после 1991 года, стали изображать Советский Союз как “карточный домик”, крайне слабое государство (2). Другие же авторы резко выступили против подобной переоценки, продолжая доказывать, что угроза для Запада со стороны догорбачевского СССР была очень серьезной. Они напомнили, например, о росте напряженности в 1981-1984 годах вокруг советских и американских ядерных ракет средней дальности в Европе.
Вопрос о рациональности страхов в годы холодной войны далек от ясности, и это только подчеркивает сложность проблемы определения роли катастрофического мышления в истории.
Страх, правильный или ложный, снижает качество жизни — и индивидуальной, и общества. Перефразируя Генриха Гейне, можно сказать: “даже мнимые страхи есть страхи”. Своим присутствием страх ухудшает качество человеческой жизни. Качество жизни в Израиле даже в мирное время ниже, чем в других странах с теми же самыми показателями материального благосостояния, просто из-за страха возможных войн с арабскими соседями. Степени страха оказаться безработным, стать жертвой преступников или бюрократического произвола — факторы, которые чрезвычайно влияют на качество жизни каждой нации.

Косвенные издержки страха
Страх не только достаточно дорого стоит его носителям, он негативно воздействует на других социальных акторов и общество в целом.
Рост страхов и катастрофизм способствует увеличению политического экстремизма и насилия в обществе и также побуждает людей к совершению безответственных действий на всех уровнях общества. Высокая степень катастрофизма сопровождается ростом этнического негативизма и ксенофобии, общей деморализацией, распространением дикого, асоциального индивидуализма и мистицизма, увеличением числа апокалипсических сект в обществе.
Установлению диктатуры почти всегда предшествует распространение катастрофизма, который в это время частично оправдывается и преувеличивается общественным сознанием. Победа Гитлера в 1933 году оказалась возможной не только из-за плохого экономического положения Германии, но также потому, что нацисты сумели разжечь чувства катастрофизма в стране. То же самое можно сказать и относительно большевиков в 1917 году, использовавших массовый страх перед катастрофой в качестве главного элемента своей идеологии. Одной из наиболее известных работ Ленина накануне Октябрьского переворота была “Грозящая катастрофа и как с ней бороться”.
В экономической жизни страх перед различными негативными процессами, типа высокой инфляции и экономической депрессии, даже не сопровождающимися такими деструктивными политическими событиями, как международные конфликты и политические беспорядки, чрезвычайно влияет на потребительское и инвестиционное поведение.

Психологические пути избавления от страха
Ввиду высокой стоимости страхов, индивидуумы и общества вырабатывают механизмы, снимающие или облегчающие индивидуальные страхи и страхи в общественном сознании. Люди стараются психологически приспособиться к обстоятельствам, которые чреваты бедствием, “нормализуя” их в сознании личности и общества. В 1995-1996 годах мы наблюдали этот процесс в России. В то время как российская экономика продолжала ухудшаться и жизненные стандарты большинства населения снижались, только двадцать три процента опрошенных полагали, что к концу 1995 года экономика находилась “в кризисе — существенно ниже по сравнению с предыдущими годами” (4).
Психологическая адаптация на микро- и макроуровнях. Удивительно, что в некоторых случаях люди “нормализуют” свою собственную жизнь и собственное будущее еще более легко, чем общество в целом.
Каждая личность делает различие между будущим для себя и будущим своей группы и общества. Так, в сталинское время людям удавалось соединять высокий оптимизм относительно будущего нации с пессимистическими чувствами по поводу своего собственного будущего.
Для посткоммунистической России типична другая комбинация: умеренный оптимизм относительно своей личной судьбы с весьма пессимистической оценкой будущего нации. Такая комбинация установок по отношению к “моей нынешней жизни и моего будущего” и “нынешней жизни и будущего других” есть прямой результат механизма адаптации, действующего прежде всего на индивидуальном уровне, но до некоторой степени и на социальном тоже (5). Это объясняет, почему люди смогли адаптироваться к их новой жизни после 1991 не только в материальной, но также в психологической сфере.
По данным ВЦИОМ, в то время как 46 процентов россиян оценили свою нынешнюю жизнь как “среднюю” или лучше, только 29 процентов дали ту же самую оценку жизни в их городе или деревне. Более того, только 12 процентов думали примерно то же самое о жизни в стране (6).

Динамика в оценках страхов
Поскольку страх, как говорилось выше, является постоянным компонентом социальной жизни общества и личности, он получал и продолжает получать ту или иную оценку в общественном сознании. Это происходит не только в масштабах того или иного сообщества, но и в масштабах истории.
На более ранних этапах развития человеческих обществ страх в общем оценивался скорее положительно. Это относится к индивидуальным страхам, но и к массовым страхам также.
Во-первых, позитивная оценка страха базировалась на его способности выполнять сигнальную функцию. Как и физическая боль, которую мог испытывать человек, страхи предупреждали об опасности, помогая человеку ориентироваться в окружающей среде. Страх хорошо помогал избегать некоторых опасностей, доступных чувствам. Различение зрительных образов, звуков, сигнализирующих об опасностях, тревожащих запахов — необходимость для выживания любых существ, не только человека. Биологический смысл страха — способствовать самосохранению живого существа — наиболее глубокая, древняя функция страха.
Во-вторых, страх имел социальный смысл. Страх, и в том числе страх перед властью, выполнял упорядочивающую организационную функцию. Чувство страха, испытываемое, в частности, подданными перед властителем, заставляло их повиноваться. О том, что добиться подобного повиновения тем властным силам, которые упорядочивали и соответственно ограничивали спонтанную активность подчиняемых, было отнюдь не просто, свидетельствует распространенность жестоких пыток, насилия, убийств, бывших рутинным делом в повседневной практике управления. Чтобы заставить людей повиноваться, подчас не было другого метода, чем апелляция к страху. Прогресс заключался в постепенном сдвиге страха из сферы непосредственного физического насилия в сферу мысли и духа. Средневековье, с его господством страха перед Страшным Судом, — хороший пример подобного перехода. Репрессивные социальные отношения, репрессивная культура призваны были поддерживать сообщества в состоянии упорядоченной несвободы. Альтернативой же ей могла быть только неупорядоченная свобода, близкая к хаосу и чреватая угрозой разрушения отношений и сообществ.
В-третьих, соответственно, вперед выдвигалась культурная роль страха. Она прежде всего заключалась в трансляции необходимых для общества моделей поведения. Важнейшим элементом была здесь воспитательная социализирующая функция страха. Жена да убоится мужа своего, дети — страшитесь родительского гнева, слабые — сильных, безвластные — властителей — эта культурная модель господствовала безраздельно, не только на Востоке, но и на Западе. Репрессии и кары, насылаемые на непослушных, служили их исправлению и назиданию окружающих. Страх перед наказанием становящаяся личность испытывала с раннего детства. Родители били своих детей. Затем подключались школьные страхи. Физические наказания, наказания голодом, т.е. оставление провинившегося без обеда, были там обычны. Даже в американских школах царила палочная дисциплина. Давно ли перестала гулять по спинам юных томов сойеров палка их школьного учителя? И здесь путь страха был тем же — от внешнего к внутреннему. Научение желательному поведению методом страха длительное время оставалось наиболее эффективным методом воспитания, альтернативой которому выступала асоциальная личность, лишенная моральной ответственности.
Позитивная оценка страхов во всех случаях, описанных выше, основывалась на способности человека под влиянием этого чувства мобилизовать свои физические и духовные силы. Откуда-то из глубин устрашившегося человеческого существа приходили дополнительная энергия, концентрировалось внимание, усиливалась память, появлялось ощущение знания цели, понимания смысла и необходимости выполнения определенных действий, решения определенной задачи. Усталость и подавленность, расхлябанность, несобранность, напротив, куда-то исчезали. Иначе говоря, страх в описанных выше функциях выступал стимулом для культурно и социально одобряемого поведения. Одновременно человек, находящийся во власти страха, оказывался в некотором особом психологическом и психофизиологическом состоянии, отличном от обычного.
Со временем, однако, страх стал переоцениваться. Вперед выдвинулась негативная сторона индивидуальных и массовых страхов. Это связано с мощными сдвигами в культуре и отношениях западных обществ, с системами идей, сформировавшимися к эпохе Просвещения. Восхищение перед человеческим разумом, вера в него и в возможности человеческого развития по пути Прогресса заставили переоценить всю эмоциональную сферу человека и роль страха в том числе.
Во-первых, страх стал коррелировать с такими негативно оцениваемыми понятиями, как зависимость, подчинение, несвобода.
Конечно, эта корреляция не была открытием эпохи Просвещения. Такое мощное чувство, как страх, никогда не могло оцениваться однозначно. Страх слабых вызывал презрение у сильных. В морали высших сословий страх всегда оценивался негативно, а рыцарская этика совершенно определенно противопоставила храбрость — страху. Социальное содержание этой оппозиции заключалось в прямой связи храбрости, чести и доблести рыцаря как носителя моральных добродетелей высшего сословия и страха, низости, покорности, приписываемой представителям низших сословий. Еще раньше, во времена Античности, подобная же нравственная оппозиция приписывалась свободнорожденному гражданину и рабу. Свободнорожденный гражданин, аристократ-патриций оказывались носителями героических качеств, свойственных воину. Таким качеством прежде всего было бесстрашие. Пример Муция Сцеволы, Леонида и других героев — это хрестоматийные примеры бесстрашия. Страх, лживость, связанная со страхом, и другие негативно оцениваемые качества составляли культурный портрет раба. Впрочем, и последние оказывались способными преодолеть свой страх, когда выступали в роли героев-воинов. Римские гладиаторы могли вызывать восхищение, доказывая свою храбрость и презрение к смерти.
Что касается морали простолюдинов и несвободных людей, то страх не был связан там с негативной оценкой столь однозначно. Он более отчетливо связывался с оценкой ситуации, со способностью людей распознавать грозящую опасность и учиться спасаться от нее. В этом случае рыцарская мораль могла оцениваться в свете морали простолюдинов как нерациональная и догматичная. Достаточно вспомнить о правилах, запрещающих рыцарю отступать с четко обозначенной площадки, даже в тактических целях и под прямой угрозой поражения и смерти. Нерасчетливость и тем самым нерациональность рыцарского бесстрашия Дон Кихота противопоставлена крестьянской расчетливости и осмотрительности Санчо Пансы.
И тем не менее общая оценка страха превратилась скорее в негативную в Новое время. Простолюдины-горожане хотели чувствовать себя свободными людьми. Взяв от своих крестьянских предков их осмотрительность и внимание к сигналам, посылаемым страхом, становящаяся городская цивилизация Запада с восхищением оценила аристократическую храбрость и воспроизвела в своих культурных моделях негативные оценки страха как коррелята отсутствия свободы. Одновременно рыцарское нерасчетливое бесстрашие, объединившись с осторожностью и осмотрительностью, превратилось в отвагу — новую добродетель городского человека.
Во-вторых, общий сдвиг в сторону рациональности, вызвавший недоверие ко всей инстинктивной сфере личности, заставил пересмотреть и сигнальную функцию страха. Заработали новые коннотации. Страх стал связываться с пессимизмом, а их оппозицией стали отвага, т.е. осмотрительная храбрость, и оптимизм. Новые представления исходили из того, что сигнальная функция страха не может компенсировать тот вред, который приносит пессимизм как его результат. Страх терзает людей, лишая их мужества. Ужасна боль, которую испытывает прикованный Прометей, печень которого клюет орел Зевса. Но еще в большей степени должен был страдать герой от страха, ожидая неизбежного появления своего мучителя. Конечно, античные герои превозмогали свой страх. Нововременные городские жители, однако, не ощущали себя героями. Они были обычными людьми. Герои остались идеалом, вектором, указывающим направление и не позволяющим слишком уж уклониться в сторону морального релятивизма. Но повседневность была негероической. Ее великим достижением, в полной мере “заработавшим” только со времени Реформации, было освоение способности к добровольной самоорганизации, которая достигалась без внешнего принуждения, без угрозы страха. Страх и пессимизм как один из его результатов ведут к бездействию, к пассивности.
В-третьих, была переоценена и способность страха выступать фактором, повышающим организованность в жизни сообществ, облегчать задачи управления. Новая идея состояла в том, что повиновение и послушание из страха не только не является организующим фактором, но, напротив — вносит в социальную жизнь дезорганизацию. Эта дезорганизация недоступна управлению, так как коренится на микроуровне личности. То измененное состояние, в котором пребывает устрашенный человек, лишает его разума, парализует волю. Тем самым он остается беспомощным перед лицом опасностей. Более того, он оказывается во власти фантомов, рождаемых его страхом. Сон разума рождает чудовищ. Парализованный страхом человек, если и способен действовать, то действие его неадекватно ситуации, деконструктивно и разрушительно. Паника и конструктивное действие противостоят друг другу как параллельные прямые. Им никогда не встретиться.
Наконец, во второй половине нашего столетия была решительно переоценена воспитательная роль страха. Это было связано с развитием гуманизма. Дети прежде всего стали рассматриваться не как объект воспитательного воздействия, но как свободные становящиеся личности. Изменяющийся мир обессмыслил “вдалбливание” как метод обучения и воспитания. Ведь многие навыки, казавшиеся ранее обязательными, могут оказаться ненужными к тому времени, когда малыш станет взрослым. Умение учиться и критическое мышление — вот что оказывается важным для становящейся личности. Но страх плохо приспособлен для воспитания названных качеств.
Таким образом, страхи обнаруживают свою амбивалентность, способность оказывать как позитивное, так и негативное воздействие на социальную жизнь.
Можно выделить по крайней мере несколько факторов, в которых проявляется эта амбивалентность:
1) Наиболее позитивным из них является сохраняющая свое значение и сегодня сигнально-ориентационная функция страха. Однако она направлена прежде всего на обнаружение таких древних биологически обоснованных опасностей, как нападение диких зверей, или лесной пожар, приближающийся ураган или наводнение. Современные опасности часто невидимы и неслышимы, они оставляют сигнально-ориентационную функцию страха незадействованной. Кроме того, всегда ли человек боится того, чего действительно следует бояться? В широком смысле, конечно, сигнально-ориентационная функция страха всегда останется основной. Тем не менее те ее формы, которые развивались исторически, теперь сдвинуты в тень, значение их уменьшилось, они отошли на задний план.
2) Не утратила своего значения и мобилизационная функция страха. Страх по-прежнему может выступить стимулом, мобилизующим людей, удесятеряющим их физические, моральные и интеллектуальные силы перед лицом опасности. Однако тот же страх способен произвести глубоко негативное действие на личность, группу и даже целое общество. Индивидуальный и массовый страх может парализовать волю, вызвать панику, породить волны дезорганизации и деструкции.
3) О двусмысленности социально-организующей и социализирующей функций страха было сказано выше. Их оценка варьируется в зависимости от идеологических и политических убеждений. Обсуждение этих функций в контекстах обществ различных типов и в разных культурах — политически актуальная проблема.
4) Современный мир ориентирован на будущее больше, чем традиционные и архаические общества. Одним из следствий быстрых изменений социальной жизни явилось усиление прогностической функции страха. Не только футурологи, но массовое сознание тоже заинтересованно пытается разглядеть грядущее, прояснить неясно проступающие его черты. Однако что создавать, утопию или антиутопию? апокалипсический “прекрасный новый мир” О.Хаксли, или жизнеутверждающие научно-технические и социальные фантазии С.Лема, А.Азимова и Р.Шекли? Это по-прежнему зависит от оптимизма или пессимизма создателей художественных сочинений, научных предвидений и прогнозов, религиозных и псевдонаучных пророчеств.
Более того, обсуждая проблему негативных последствий страха, можно заметить, что страх способен выступить тем фактором, который не только ускоряет негативные процессы и усиливает имеющиеся опасности. Он может превратиться в самостоятельный порождающий фактор, вызывающий катастрофу. В последнем случае страх является причиной катастрофы. При этом не является существенно важным, возник ли он из-за реально существующих опасностей, или является страхом перед иллюзорными опасностями. Существует даже специальный термин — превентивная война, т.е. возникшая в результате опасений, что противоположная сторона начнет ее первой. Неоднократно в истории массовый страх вызывал разрушительные действия — беспорядки, погромы, насилия и убийства. Когда испуганные люди отдавали все свое имущество Церкви в ожидании Страшного Суда, они находились под влиянием страха. Когда во время эпидемий люди убивали врачей и санитаров, они находились во власти страха. Когда во время Сталинского террора процветало массовое доносительство, его основой тоже был страх.
Последний по времени пример массового страха — паника в Москве во время экономического кризиса нынешнего года. Видимо, она была спровоцирована решением об отставке правительства С.Кириенко.
Страх, и индивидуальный, и массовый, является постоянной составляющей социальной жизни. Важная тенденция заключается в развитии социализированных страхов, в их динамике со страхами “сырыми” или несоциализированными. Аномические ситуации, временами складывающиеся в обществе, разрушают социализированные формы страха, одновременно возбуждаются несоциализированные его формы, что ведет к примитивизации, и даже архаизации культуры и социальных отношений. Другой важной тенденцией в развитии страхов является их смещение в сторону от непосредственных страхов к страхам символическим, что составляет важную сторону становления “взрослой” личности (в Кантовском смысле).
Страхи мотивируют поведение, вызывая ряд реакций как активных, так и пассивных. Действие, совершаемое под влиянием страха, может оказаться как конструктивным, помогая людям избежать опасности, так и разрушительным, зачастую бессмысленно-иррациональным, как это случается иногда в случае массовой паники. Агрессия под влиянием страха — не менее редкий тип реагирования на страхи, чем бегство из зоны опасности. Пассивное поведение, с другой стороны, почти всегда проигрышная стратегия. Социологически значимо, что активные и пассивные типы поведения являются важными составляющими процессов социальной мобилизации и демобилизации.
Люди привыкают к страхам, проявляя подчас удивительные способности к адаптации. Социальное значение адаптации к страхам двойственно, с одной стороны, люди научаются жить в ухудшившихся или ухудшающихся условиях, сохраняя способность к рациональному мышлению и волю к выживанию. С другой стороны, адаптируясь к страхам, люди достаточно часто обнаруживают в конечном итоге пассивный тип реагирования на разрушительные процессы, что оказывает прямое влияние на снижение норм и стандартов качества жизни.
Социальное значение страхов, таким образом, амбивалентно. Это находит отражение в динамике оценок массовых страхов, где наблюдается как позитивное, так и негативное отношение к самому страху как социальному феномену. Анализ показывает, что на протяжении больших исторических периодов можно видеть развитие тенденции к переоценке страхов: прежде оцениваемый в позитивных терминах и признаваемый социально положительным качеством, жизненно важным для сообщества и его членов, страх постепенно вступает в зону негативных значений, когда вперед выдвигаются отрицательные стороны его влияния на социальную жизнь сообщества. Этот сложный процесс переоценки страхов, их роли в выполнении важных социальных функций одновременно может быть связан со становлением и развитием свободы как основополагающей ценности современных развитых сообществ. В других терминах мы можем говорить о роли переоценки страхов в развитии прав человека, демократических и политических свобод граждан.
Глава 5. Катастрофизм или страх перед будущим
Эмоционально-чувственную сторону социальной жизни можно описать как постоянное колебание и смену подвижных комбинаций уверенности и страха. Хотя в каждый момент времени соотношение этих характеристик может смещаться в ту или иную сторону, в целом “нормальное” сознание в обычной, не экстремальной ситуации сохраняет некий приемлемый баланс, который можно обозначить как удовлетворительно комфортное состояние.
Устойчивое смещение чувств в сторону тревожности, беспокойства, страха, тягостных ощущений неуверенности ведет к эмоционально-чувственному дисбалансу. Если чувство страха становится постоянной характеристикой сознания, “застревает” на длительное время, можно говорить о формировании катастрофического сознания.
Для целей нашего исследования нужно подчеркнуть возможность существования катастрофического сознания в двух основных проявлениях: как состояние психики (что находится в компетенции психологии и психиатрии и нас интересовать не будет) и как ценностного синдрома, массового настроения, убеждения или системы убеждений, компонента целостного мировоззрения или идеологии. Последние и будут в центре нашего внимания. Субъект, обладающий катастрофическим сознанием во втором из указанных нами смыслов, вовсе не обязательно унылый меланхолик; это может быть личность, обладающая уравновешенным характером и веселым нравом. Катастрофичными будут только настроения такого субъекта, его убеждения.
В соответствии с этим мы не можем отнести катастрофизм целиком к эмоционально-чувственной сфере. Как убеждение и компонент мировоззрения, он может быть вполне рациональным, т.е. опираться на логику, разум, в том числе представать как результат трезвой оценки безнадежной ситуации.
Тем не менее страх — прежде всего социальное чувство, разум может сдерживать и контролировать страх, так же как и другие чувства, однако он не в силах заместить их. В то же время социализированные формы страха так же могут отличаться от несоциализированных, как чувство любви отличается от сексуальной потребности, а роскошный пир от потребности в утолении голода.
В любом случае в основании катастрофического сознания лежит пессимизм, который В.Дильтей назвал (как и его оппозицию -оптимизм) самым широким и всеобъемлющим среди великих жизненных настроений (1).
Джо Бейли (Joe Bailey), английский исследователь, написавший в конце 80-х годов специальную монографию о пессимизме, считал его (и соответственно, оптимизм) атрибутом любого социального суждения о будущем, определенной формой социального мышления и сознания (2).
Вера в грядущую катастрофу и страх перед ней, проистекающий из этой веры, также непременные составляющие катастрофического сознания. Субъект с катастрофическим сознанием может бояться гибели своего этноса, социальной группы или слоя, опасаться крушения результатов человеческого труда и творчества, например, искусства, литературы; его может страшить неустойчивость социального порядка, хрупкость важных социальных институтов, например, государства; наконец, он может верить в приближающуюся гибель человечества, планеты и даже Вселенной.

Объективные и субъективные измерения катастроф
Основной теоретический фокус данной работы — разделение трех концепций: (а) катастрофы, или любого другого негативного явления как объективного феномена; (б) субъективного образа уже произошедшей катастрофы, складывающегося или сложившегося в сознании людей; и (в) страха перед ожидаемой катастрофой — последний мы и называем катастрофизмом (3). “Теоретическая элегантность” анализа массовых страхов перед грозящими катастрофами зависит от тщательного изучения отношений и взаимодействий этих трех концепций без смешивания их друг с другом.
Таким образом, центральные понятия данного исследования — катастрофизм и катастрофическое мышление. Другими словами, в центре внимания будут находиться образы катастроф и их возможных следствий, возникающие в человеческом мышлении, но не конкретные фактические случаи имевших место реальных катастроф (4).
Предлагаемый ракурс рассмотрения темы можно проиллюстрировать с помощью конкретного примера. Так, анализируя страхи перед технологической катастрофой типа Чернобыля, мы не будем обсуждать саму эту катастрофу как объективное событие, или установки людей, пострадавших в этой трагедии. Внимание будет сосредоточено на ожидании других подобных катастроф и вытекающих из этого ожидания следствий, как эмоциональных, так и энвиронментальных.
В то же самое время вне рамок настоящей работы остаются проблемы, связанные с возможными результатами решений, сделанных некоторыми лицами или социальными организациями (5). Результаты принятия решения могут расположиться от катастрофических до весьма положительных для тех, кто принимает решения (например, для предпринимателей, которые привыкли действовать в ситуациях риска), или для тех, кого лицо, принимающее решение, представляет (например, для национальных сообществ, которые делегируют право принятия рискованных решений политикам) (6). В любом случае все элементы процесса принятия решения, включая оценку рисков, связанных с решением, являются нерелевантными для нашей работы. Другое дело — восприятие рисков населением в той мере, в какой оно связано со страхом. Как и переживаемые чувства страха, так и восприятие рисков основаны на ценностях, т.е. зависят от того, что человек считает ценным, и что для него не имеет цены. Достаточно привести примеры. Если работа является ценной для человека, то риск потерять ее вызывает страх. Чем в большей степени рискованным кажется ему его положение на службе, тем в большей степени может он ощущать чувство страха. Так же и с семейными ценностями. Если человек дорожит ими, то риск потерять свою семью может страшить его. Но никакого страха не возникнет, если семья не является ценностью. Подобным же образом обстоит дело и с массовыми страхами. Массовое убеждение, что риск ядерной угрозы усилился, в ответ вызывает и усиление страха. Риск геноцида вызывает страх и соответствующее поведение. Массовая оценка экономического положения в терминах риска также может породить страх. И хотя войны начинают не массы, а их правительства, массовые чувства в современном мире — фактор, с которым приходится считаться в любой стране и при любом режиме. Тем более это относится к случаям геноцида и экономики, где непосредственная роль правительства вовсе не так очевидна. Однако в данной работе проблематика восприятия и оценки риска остается “за кадром” и основным предметом изучения выступают массовые социальные страхи перед негативными обстоятельствами, причем не всеми, а только теми, что не поддаются прямому контролю для их носителей.

Катастрофа как объективный феномен
Что есть катастрофа? Есть ли здесь проблема для социальной науки?
Интуитивно ясно, что катастрофа — нечто такое, что может коснуться любого проявления человеческой жизни, затронуть все человечество, проникнуть в каждый атом человеческого существования. Иными словами, превратиться во всеохватывающую проблему всех и каждого. Можно было бы ожидать, что такое всеобщее понятие хорошо разработано в социальной науке. Между тем это не так. Не только проблема катастрофы не разработана, но содержание самого понятия “катастрофа” недостаточно прояснено.
На наш взгляд, это связано с преобладанием обыденных интуитивных представлений, а также традиции негуманитарного прочтения этого понятия.
Слова катастрофа, катастрофический относятся к тем, которые в большей мере присутствуют в обыденной речевой практике, чем в науке. Они носят оценочный характер. В русском языке прошлого века катастрофа не всегда означала негативно оцениваемое событие, что зафиксировано в “Толковом словаре” В.И.Даля, который определяет слово катастрофа как “важное событие, решающее судьбу или дело”. К середине ХХ века слово катастрофа обросло негативными коннотациями, и другой составитель толкового словаря русского языка — С.И.Ожегов — в 1949 году уже определяет катастрофу как “событие с несчастными, трагическими последствиями”. Webster's New World Dictionary называет катастрофой “любое большое и внезапное бедствие” (7).
Соответственно, люди опасаются любых событий, которые угрожают подобными последствиями. Они боятся стать жертвами этих событий, но также распространения подобных событий вообще. Можно даже полагать, что существует нечто вроде общечеловеческой солидарности в опасениях по крайней мере масштабных катастроф. Обычно говорят, что “такого не пожелаешь и врагу”.
Обыденное понимание катастрофы взаимодействует с научным. До последнего, по крайней мере, времени понятие катастрофа чаще использовалось в отношении к природным процессам, в том числе биологическим, чем к социальным явлениям. Так, термин “катастрофизм” связан с именем Sir Charles Lyell (а “неокатастрофизм” с именем немецкого ученого Otto Sehindewolf) и часто используется для описания теории, изучающей геологические процессы на Земле, от массового исчезновения отдельных биологических видов до различных и крайне разрушительных эпизодов геологического характера (включая вторжение космических объектов, комет и астероидов различного размера)(8). Научное изучение катастроф — это прежде всего изучение стихийных бедствий. Не только тайфуны, землетрясения, пожары, но и голод, и массовые эпидемии достаточно долго представали как стихийные бедствия, неожиданно обрушивавшиеся на людей.
В социально-научном знании тоже присутствует понятие “катастрофа”. Большей частью оно встречается в тех научных контекстах, которые находятся в русле старой традиции различения относительно медленных, количественных изменений — эволюционных, связанных с постепенным накоплением новых качеств — и революционных, катастрофических, т.е. быстрых, обычно неожиданных, где новое качество появляется скачком. Работы биохимика, Нобелевского лауреата И.Пригожина и современные варианты эволюционной теории модифицируют эти старые сюжеты. Вместе с тем методологически традиция перенесения, заимствования, сведения социального знания к естественно-ннаучному или даже биологическому, несет неискоренимые следы редукционизма. Можно думать, что социальные науки, их методология, пытающаяся приобрести самостоятельность и оригинальность еще с конца прошлого века (неокантиантские школы в философии, особенно Риккерт), настолько окрепла, чтобы не обращаться вновь и вновь к редукционистским схемам.
Внимание социолога, социального историка и философа сдвигается с исторически укоренившегося и интуитивно понятного представления о катастрофе как внешнего по отношению к человеку события, наблюдателем, участником или жертвой которой он является. В центре внимания в этом случае оказывается субъективная сторона процесса, положение вовлеченного в нее субъекта, интерпретация и оценка происходящих событий, а также формы, в которых находит выражение эта интерпретация и оценка.
В центре оказывается временной характер протекания событий. Одна точка зрения заключается в том, что катастрофа — внезапна и кратковременна по определению; чрезвычайность происходящего четко отграничивает катастрофу от обычного фона протекания жизни. Скачкообразный, резкий и часто внезапный характер катастрофы вытекает и из разделения революционных, к которым относятся и катастрофические, и эволюционных (постепенных) изменений. Действительно, многие катастрофы предстают для наблюдателя как кратковременные и неожиданные: извержение вулкана, погребающее под вулканическим пеплом Помпеи и Геркуланум, взрыв атомной бомбы над Хиросимой, время которого зафиксировано с точностью до секунды, разрушение ядерного реактора в Чернобыле. Специалисты, занимающиеся природными катастрофами, называют катастрофами резкие, скачкообразные изменения режимов.
Русский специалист по изучению управления в условиях катастроф Б.Н.Порфирьев также акцентирует момент внезапности, предлагая считать чрезвычайной ситуацией “внешне неожиданную, внезапно возникающую обстановку, характеризующуюся неопределенностью, остроконфликтностью, стрессовым состоянием населения, значительным социально-экологическим и экономическим ущербом, прежде всего человеческими жертвами” (9).
Однако некоторые виды экологических и социальных катастроф могут оказаться длительными. Исторические катастрофы, в частности, как катастрофы могут оцениваться чаще всего постфактум. По времени они могут быть соизмеримы с жизнью нескольких поколений. Кроме того, они могут подвергаться радикальной переоценке по истечении определенного времени. Деструктивные изменения в образе жизни, структуре смыслов и ценностей могут быть менее заметны людям, живущим в ситуации медленных, но тем не менее потенциально катастрофических сдвигов. Тем не менее методами исторической социологии, по-видимому, можно было бы зафиксировать медленные подвижки в массовых настроениях, оценках, появление новых тем и сюжетов в искусстве, новых религиозных верованиях, мировоззренческие сдвиги, являющиеся симптомами назревающих событий. История мысли и художественной культуры, а в последнее время и историческая социология, занимающаяся изучением повседневности, приносит новое знание, бросающее тень на эти сюжеты.
Временной параметр катастроф обычно соразмерен общественному субъекту, его уровню.
Личные катастрофы соразмерны времени цикла человеческой жизни, элементам этого цикла.
Гибель семьи может быть еще короче. Примеров гибели (распада, катастрофы) семьи как малой группы огромное множество. Катастрофы других групп более длительны.
В литературе хорошо описаны катастрофы, постигшие отдельные группы и слои, этносы. Например, катастрофа русского дворянства, относительно быстрое и неуклонное ухудшение его положения, вплоть до гибели в 1917 году. Гибель русского традиционного крестьянина, кульминацией которой была сталинская коллективизация. Катастрофа, постигшая русскую разночинную интеллигенцию, которая была носительницей катастрофического сознания, носительницей идеи катастрофического (революционного) переустройства общества и сама стала жертвой катастрофы. Катастрофу потерпели и ее разрушительные идеи.
Экологическая катастрофа представляется как нарастающая и ослабляющаяся, что предполагает процесс и длительность.
Катастрофы могут постигать также социальные институты. Гибель государства — один из примеров такой катастрофы. История переполнена описаниями гибели государств. Особенно величественны исторические картины гибели империй: Рима, Византии. Понятно, что размерность исторических катастроф не может оцениваться по критериям жизненного цикла личности. К тому же жители гибнущих империй и будущие поколения, рассматривающие гибель государств как историческое событие, испытывают совершенно различные чувства.
Таким образом, внезапность как временной фактор не может служить определяющим для понимания социального смысла катастрофы, но в любом случае катастрофа означает деградацию условий, дезорганизацию жизни людей, и даже их гибель.
Катастрофа может быть определена как разрушительное изменение в жизни отдельных людей, групп, обществ, вплоть до человечества, ухудшающее положение данного субъекта, вплоть до гибельных для него последствий. Она может быть представлена через понятие “дезорганизация”. В этом случае катастрофой можно назвать резкую дезорганизацию образа жизни, жизнедеятельности субъекта, вплоть до угрозы его существованию.
Катастрофа может носить характер массового бедствия, несущего гибель множеству людей. Катастрофа отдельного лица, группы будет в этом случае частью общей беды. Однако всегда для субъекта катастрофой будет разрушительное изменение именно его жизни. В последнем случае она может не носить массового характера и даже оставаться незаметной для окружающих, если не манифестируется человеком, переживающим катастрофу. Тем не менее для данного индивидуального сознания речь может и должна идти о катастрофе. Например, смертельная болезнь, скрываемая человеком от окружающих, может превратить его в носителя катастрофического сознания, тогда как его окружение вполне благополучно. То же самое можно сказать и о сознании группы.
Высказанные соображения можно обобщить в несложной классификации, соотносящей катастрофу с человеческой деятельностью:
1) Катастрофы, независимые от человека. Сюда входят природные катастрофы, начиная от таких стихийных бедствий, как землетрясения, сели, тайфуны, вплоть до возможного столкновения земли с кометой, способного угрожать самому существованию человека как биологического вида.
2) Катастрофы, являющиеся побочным продуктом человеческой деятельности, ставящей целью получение полезного и необходимого результата. Например, возникновение экологических опасностей в результате выбросов отходов производства, в результате разрушения природы, изъятия ресурсов.
3) Социальные катастрофы разных масштабов, которые могут включать локальные, региональные, национальные катастрофы как результат нарастающей дезорганизации в обществе, разрушения культуры, отношения людей, вплоть до приобретения ими форм хозяйственной разрухи, революции, развала государства и общества, гражданской войны. В ХХ веке реализовалась такая мощная опасность социальных катастроф, как мировые войны, втягивающие в орбиту возможных разрушений множество национальных государств, потенциально весь мир.
4) Духовные катастрофы и разломы, которые, совершаясь в сознании, являются возможно наиболее значимыми факторами последующих реальных катастроф.
Для нас важно, что возникновение угрозы катастроф первого типа не связано с содержанием человеческих решений. Уровень сдерживания этих опасностей определяется союзом технических и политических возможностей людей, их способностью концентрировать коллективные усилия на уменьшении катастрофических последствий подобных катастроф (10).
Катастрофическое сознание в этих условиях, с одной стороны, по-видимому, выступает в своих наиболее “чистых” формах, заставляющих вспомнить о древнем ужасе перед потопом, землетрясением, — событиями, которые ужасают своей разрушительной мощью. С другой стороны, современный человек пытается контролировать, предвидеть, насколько это возможно, природные катастрофические события, т.е. в тенденции сблизить их с катастрофами второго типа. Здесь можно ожидать роста консенсусных решений.
Второй тип катастроф определяется человеческими решениями и является их побочным, неконтролируемым результатом. Он связан с таким необходимым условием человеческого существования, как взаимодействие человека с природой. Именно для преодоления этих типов катастроф особенно велика роль их осознания как опасных результатов человеческих действий. Когда древние люди работами, технологиями обработки земель способствовали засолению, опустыниванию почв, наступлению экологических катастроф, они не рассматривали эти процессы как результат своих собственных усилий, но полагали его внешним условием своей жизни.
Современные люди, и именно в лице авторов катастрофических пророчеств о гибели мира в результате экологической катастрофы, выдвинули эту проблему, сместили ее в центр сознания коллективного разума людей, довели до сознания правительств, международных организаций. Нигде так мощно и наглядно, как в примере с экологическим сознанием, развитием экологической этики и всей этой проблематики как соответствующей глобальной проблемы, не видна позитивная роль катастрофического сознания в современном мире. Нигде с такой силой не обнаружила и не доказала себя предохраняющая, контрольная рациональная роль этого типа сознания. Изучение экологической литературы, как научной, так и публицистики, произведений искусства, изучение общественных движений, действий национальных и международных организаций, политической власти могло бы быть проведено под указанным здесь углом зрения. Особенно значимо, что произошло все это буквально на наших глазах (естественно, сказанное дает обобщенную характеристику этого сложного явления, не касаясь имеющихся здесь негативных процессов использования элементов экологически ориентированного катастрофического сознания для разрушительных целей).
Здесь особенно велика роль катастрофического сознания в его прогностической функции. Экологические прогнозы, антисциентистская литература, наука как средство извещения, осмысления, преодоления опасностей подобного рода могут быть оценены под указанным углом зрения. Все это связано с прогрессом технических инженерных наук и с прогрессом в политических и социальных способах человеческих отношений.
Катастрофы третьего типа можно считать частным случаем общей энтропийной природы вещей. Охватывая весь мир, включая и общества, энтропия выступает здесь в форме недостаточной способности людей противостоять разрушительным последствиям собственных решений. С другой стороны, никто не может препятствовать людям в их стремлении уменьшить, взять под контроль опасность социальных катастроф, научиться предотвращать некоторые их формы. Иначе говоря, здесь, по нашему убеждению, можно ожидать человеческих решений и действий, направленных на достижения прогресса в области взаимопонимания и выработки большей рационализации в совместных решениях.
Четвертый тип катастроф выступает как внутрикультурное, может быть, даже внутриличностное событие, связанное с осмыслением и переосмыслением мира и человеческой жизни. Деятельность опосредованно участвует в этом типе катастроф, предопределяя их масштабы, силу, уровни. Этот тип катастроф наиболее тонко связан с внутренней сущностью человека, его эмоциональной сферой, психикой и ее трагедиями, социальностью, сдвигами в обществе, престиже и положении групп, и всем тем, что связано со спецификой человеческой жизни.
В конечном итоге катастрофа может быть определена в терминах опасностей и классифицирована как предельная опасность.
При определении катастрофы можно опереться на понятие деструктивное воспроизводство, разработанное в русской социологии. Под последним имеется в виду “недостаточная способность субъекта в силу тех или иных причин преодолевать внутренние и внешние противоречия, удерживать на минимальном для данного субъекта уровне эффективность воспроизводства. Этот тип связан с упадком культуры, утратой, разрушением ее ценностей, недостаточной способностью находить эффективные средства и цели, стабилизирующие ситуацию” (11).
В связи с акцентом на субъективной оценке событий важными становятся некоторые дополнительные различения.
Катастрофу как более широкое понятие в контексте нашей книги имеет смысл отличать от бедствия (calamity, disaster). Последние четко определены, кодифицированы, носят массовый характер. Такие бедствия, как наводнения, землетрясения, извержения вулканов, голод, эпидемии, войны, революции, масштабные технологические катастрофы — взрывы, пожары — и др., конечно, являются ужасными катастрофами. Однако понятие катастрофа в том понимании, которое мы пытаемся здесь предложить, не ограничивается этими и другими массовыми бедствиями.
Катастрофу также следует отличать от кризиса. Это — важное различение, ибо достаточно часто встречается ситуация, когда люди драматизируют происходящие изменения, считая их катастрофическими, тогда как по истечении времени эти события переоцениваются этими же людьми, или наблюдателями, как только лишь кризисные. В связи с этим нужно подчеркнуть двойственность понятия “кризис”, который может как усугубиться вплоть до катастрофы, так и послужить составляющей, моментом перелома ситуации в лучшую сторону. Социальный кризис в данном случае может ассоциироваться (при всех имеющихся и определяющих их различиях) с кризисом во время болезни, после которого больной может пойти на поправку, но может и погибнуть. Соответственно, кризис можно понимать как пограничную ситуацию неопределенности в отношении исхода события. Говоря о катастрофе, нужно иметь в виду результат, т.е. негативный исход кризиса, провал, решающее ухудшение ситуации. Поэтому катастрофа как термин несет в себе результирующий смысл.
Кризисное сознание, соответственно, — прежде всего сознание, находящееся в пограничной ситуации неопределенности в отношении исхода события. Субъект с катастрофическим сознанием предвидит и ожидает катастрофу, боится ее и в этом смысле как бы ориентирован на результат, т.е. негативный исход кризиса, провал, решающее ухудшение ситуации.

Катастрофа как субъективный феномен
Субъективность катастроф проявляется в тех оценках, которые дают ей люди. Эти оценки в некоторых случаях могут простираться от позитивных до отрицательных.
Причиной этого является то, что страх перед негативным развитием ситуации, особенно перед катастрофами, в человеческом мышлении, а также в науке, глубоко коррелирован с местом, которое занимает индивид, группа и общество в этом развитии. Одно и то же разрушительное событие может оказаться катастрофой для одного лица и улучшить позиции другого. Эта двойственность в оценках сохраняет свою значимость и при осмыслении таких социально значимых событий, как поражение в войне, крах империй и государств, революция. Только наиболее “универсальные” бедствия, например, землетрясения, обычно, да и то не всегда, пробуждают сходный эмоциональный ответ (12).
В настоящее время, правда, появился новый мощный глобальный фактор, которого не было прежде. Этот фактор — следствие развития человеческой деятельности и заключается в ныне возникшей способности человека уничтожить жизнь на планете. Как и другие глобальные опасности, этот фактор способствует консолидации человеческих чувств. Чувство страха перед таким развитием событий также превращается в глобальное. Новое единение групп, сообществ и государств перед лицом общей опасности вполне возможно. Эта тема апробирована американским кинематографом, показавшим гипотетическую возможность согласованности действий человечества перед внеземной угрозой (вторжением пришельцев, падением кометы).
Однако в большинстве случаев катастрофическая ситуация не только не уравнивает вовлеченных в нее людей, но иногда резко разделяет их, вплоть до противоположности. Крайние социальные ситуации показывают, что нередко катастрофа одного человека или даже целой социальной группы оборачивается для другого человека или группы выигрышем, возможно невольным. Такая ситуация возникает, например, при катастрофической вертикальной мобильности. Автор классической работы по макросоциологии катастроф П.А.Сорокин отмечал, что во время бедствий, голода, эпидемий, войны, революции освобождается много вакансий из-за смертей или репрессий. В нормальном виде вертикальная мобильность — градуированный процесс, совершающийся согласно установленным правилам. Все это нарушается в бедствиях. Особенно внезапна и катастрофична революционная мобильность, достигающая чрезвычайной интенсивности в первой фазе революции. П. Сорокин описывает то, чему сам был свидетелем во время русской революции, где едва умеющий написать свое имя матрос управлял экономической жизнью России; “красные профессора” университетов не имели элементарных знаний в своих специальностях; личности, понятия не имеющие о военной стратегии, командовали армиями, и наоборот финансисты первого уровня были сведены до положения нищих, лучшие ученые были брошены в концентрационные лагеря и тюрьмы (13).
Сознание уничтожаемой в “большом терроре” российской интеллигенции было катастрофичным, и это зафиксировано во многих документах и литературных произведениях. Психологически наиболее тяжелым было, видимо, то, что вокруг продолжала кипеть обычная жизнь, более того — даже приподнятая атмосфера праздника, характерная для тоталитарных обществ в их звездные часы. О.Мандельштам писал об окружавшем его ужасе, замечая, что многие ужаса не видят, потому что “продолжают ходить трамваи”, т.е. обычный ход повседневной жизни общества не нарушен. В фашистской Германии, по-видимому, была сходная психологическая атмосфера. Отдельные люди и этнические группы подвергались смертельной опасности, тогда как другие не только были благополучны, но даже преуспевали, занимали открывающиеся вакантные места, быстро шли вверх по ступенькам социальной лестницы. Опять-таки, обращаясь к литературе, можно вспомнить о преследуемой соседями еврейке в оккупированной Варшаве, которой ничего другого не остается, как сесть в трамвай (есть что-то очень мирное и даже ностальгическое в этом виде городского транспорта) и уехать в гетто (т.е. в смерть). Можно вспомнить также образы Дж.Оруэлла. В его романе “1984 год” герой, сломленный пытками в подвалах “Министерства любви”, узнает людей, переживших сходный опыт, среди оживленной городской толпы. Возможно, что никто лучше не сумел передать психологию преследуемого человека, чем Ф.Кафка, который сделал это во многих своих романах и рассказах.
Избирательность попадания людей в катастрофическую ситуацию не обязательно связана с тоталитарным террором или преследованиями людей по этническим признакам. Острое и резкое осознание своего одиночества среди тех, кого считаешь “своими” — внезапное прозрение и отчужденность — причины для катастрофического сдвига в мировосприятии, для переоценки ценностей и своего места в мире. Для солдат и офицеров Российской Армии, выживших во время бездарного и бессмысленного штурма Грозного в новогоднюю ночь, самым мучительным и унизительным воспоминанием остались праздничные тосты и веселая музыка, раздававшиеся по Московскому радио.
Крушение СССР и становление новой России вызвало массовую переоценку российской истории начала ХХ века. В годы Советской власти приход большевиков к власти официальной идеологией и исторической наукой оценивались как “начало новой эры” в жизни человечества, все прошлое в свете открывшегося сияющего будущего представлялось одним темным пятном, “предысторией”. Официальному оптимизму доверяло большинство населения. Коренной сдвиг в современном восприятии этих событий привел к масштабной переоценке истории Советской России, радикальному ее снижению. Это отразилось в самой лексике, когда прежнюю “Великую Октябрьскую социалистическую революцию” стали именовать “октябрьским переворотом”. Если победившая сторона (красные) оценивала эти события в достижительных терминах и пыталась убедить в этом весь остальной мир, то теперь общественное мнение в России все больше склоняется к тому, чтобы согласиться с оценкой проигравшей стороны (белых), считавших Октябрь 1917 катастрофой.
Переоцениваются не только такие масштабные события, как революции и крушения государств. Не остаются постоянными взгляды людей на сам феномен страха как такового. В любом обществе существует достаточно противоречивый спектр взглядов на этот счет.
Таким образом, субъективная оценка страхов, всегда присутствующая в человеческом мышлении, может приводить к переоценке имевших место катастроф. Более того, само отношение к страху как таковому (как было показано выше) испытывает масштабное воздействие субъективности человеческих представлений.

Страх перед ожидаемой катастрофой (катастрофизм)
Страх перед будущим и страх перед надвигающейся катастрофой не так редки, как можно было бы думать.
Прежде всего эти чувства могут охватывать значительные группы людей в периоды социальной нестабильности: в переходные эпохи, в кризисных обществах, в периоды бедствий. Если страх перед будущим выглядит патологическим в стабильном обществе, то его распространение в условиях нестабильности может считаться нормальной реакцией населения на происходящее.
Наиболее широко катастрофическое сознание распространяется в периоды социальных катастроф. В условиях природных катастроф развитие массовых страхов, конечно, тоже возможно, однако большая часть подобных катастроф кратковременна и локализована в определенной местности, как, например, наводнение, разрушительный ураган, или пожар. Соответственно, катастрофическое сознание не успевает укорениться там и тем более превратиться в норму.
Существуют материалы, которые показывают, что катастрофическое сознание, паника, сильный страх в условиях природных бедствий охватывает не всех людей, кроме того, эти чувства очень быстро проходят. Кроме того, известно, что люди, живущие в условиях постоянной опасности природных бедствий, не задумываются о ней настолько, чтобы это оказывало влияние на их чувства и убеждения (имеются специальные работы об ожидании катастроф, см. в частности, 14).
Другое дело — социальные катастрофы, такие, например, как глубокий экономический кризис, гражданская война, гибель государства. Они назревают относительно медленно и постепенно. Катастрофическое сознание развивается также постепенно. Катастрофические настроения могут транслироваться всеми возможными способами, начиная от панических слухов, до установившейся тональности в средствах массовой информации. Постепенно на какой-то период катастрофическое сознание может стать массовым, если не доминирующим.
В конечном итоге длительно накапливающимся элементам катастрофизма трудно противостоять даже критическому сознанию. О том, что такое оказывается вполне возможным даже для критического разума, более того профессионального сознания социолога, на наш взгляд, свидетельствует следующий текст:
“В области культуры — все ее области пропитаются атмосферой бедствий, которая составит центральную тему науки и философии, живописи и скульптуры, музыки и театра, литературы и архитектуры, этики и права, религии и технологии. Бедствия начнут занимать все большее место среди главных тем культурной деятельности. Наука и технология, гуманитарные и социальные науки, философия будут все больше заняты деятельностью и проектами, относящимися к катастрофам. Так же произойдет и в других областях культуры. Общественное мнение и пресса сосредоточатся на проблемах бедствий, которые превратятся в главную тему интеллектуальной жизни общества. Общество станет “нацеленным на бедствия”. Вообще, мышление и культура будут отмечены кризисом многими способами. Бедствия возобладают в ключевых позициях общественного сознания по другим темам. Они будут подталкивать к регрессу культуры... Пессимизм заполнит науку, философию и другие области культуры... Жизнь миллионов людей будет охарактеризована бесконечной неизвестностью, сопровождающейся неопределенностью и небезопасностью... В этих условиях, среди значительной части населения распространится апокалиптическое мышление в различных формах. Быстро распространятся и разные психические эпидемии. Вера в разные чудеса и приметы, от астрологических предсказаний до странных фантасмагорий, тоже охватит многих”(15).
Этот прогноз принадлежит знаменитому социологу Питириму Сорокину, и написан в годы второй мировой войны. Ему пришлось столкнуться с социальными катастрофами непосредственно. В молодости политическая карьера Сорокина была грубо прервана большевистским переворотом 1917 года, он видел голод, разбой, был выслан из страны. Катастрофа второй мировой войны, хотя он и наблюдал ее из США, заставила его предположить широчайшее распространение катастрофизма в послевоенном мире.
Сорокин ошибся. Бедствия не превратились в центральную тему послевоенного мира. Наука, философия, общественное мнение и пресса также избежали подобного перекоса. Пессимизм не стал главным общественным умонастроением, и не был им даже в самые трудные кризисные годы.
Возможно, однако, что знаменитый социолог в чем-то главном оказался точным, ибо современные общества достаточно часто кажутся “нацеленными на бедствия”. Достаточно убедительное подтверждение этому можно найти в газетах и теленовостях, постоянно отслеживающих элементы неблагополучия во всех возможных его формах, начиная от природных бедствий и технологических катастроф, катастроф на транспорте и до криминальных случаев, эпидемий и т.д.
В то же время развитие страхов перед возможными катастрофами чрезвычайно опосредовано. Иногда они развиваются без достаточных причин, возможно, как выход скрытой тревожности, накопившейся в обществе. В истории известны парадоксальные случаи массовой паники и страха, охватывавшие значительные группы людей (например, случай “великого страха” во Франции в годы революции, или паника, возникшая из-за знаменитой радиопередачи о нашествии марсиан)(16).
С другой стороны, действительное приближение катастрофы может происходить незамеченным для большинства населения. Историк Э.Голин, размышлявший над этой темой, пришел к выводу, что осознание грозящей катастрофы широкими массами населения встречается достаточно редко. Так, римляне не осознавали грозящей им катастрофы. Турки в ХYII — XIX веках, австро-венгры на рубеже XIX-XX веков в массе своей приближающейся катастрофы своих империй также не чувствовали. Во всяком случае, в “Автобиографии” такого тонкого мыслителя и психолога, как Стефан Цвейг, нет никаких упоминаний о предчувствиях близившейся катастрофы.
Элиты, особенно профессионалы в соответствующих областях деятельности, способны более точно оценить ситуацию. Известно, что в начале первой мировой войны после поражения немцев на Марне и провала “плана Шлиффена” фактический главнокомандующий германской армией Мальтке-младший начал свой доклад Кайзеру словами: “Ваше Величество, мы проиграли войну”. По-видимому, это поняла уже тогда, в 1914 году, еще какая-то часть германского генералитета. Но понадобилось еще четыре года войны, вступление в войну Америки и поражения немцев в 1918 году, чтобы широкие массы осознали неминуемость поражения Рейха в целом, неизбежность военной катастрофы Германии. (А осознание этой неизбежности породило революционные настроения и наряду с другими факторами привело к ноябрьской революции 1918 года. Так катастрофизм в массовом сознании повлиял на ход исторического процесса.)
Не ощущал надвигавшейся катастрофы и французский народ в период так называемой “странной войны” (сентябрь 1939 — май 1940 года).
В период второй мировой войны неизбежность военной катастрофы Германии стала осознаваться наиболее мыслящей частью немецкой военной и гражданской элиты, по-видимому, уже после Курской битвы (июль — август 1943 года) и капитуляции Италии (сентябрь 1943 года). Последние сомнения этой части германского общества на сей счет исчезли после высадки союзников в Нормандии (июнь 1944 года). Однако в целом народ и вермахт под влиянием тотальной пропаганды верили в победу Германии едва ли не до самого конца войны. По свидетельству Альберта Шпеера (министра вооружений, написавшего мемуары во время своего 20-летнего срока заключения в тюрьме Шпандау), еще в марте 1945 года немецкие крестьяне, с которыми он беседовал во время поездок по стране, были уверены в конечной победе Германии, уповая на “секретное оружие”, якобы имевшееся у Гитлера, которое будет применено в надлежащий момент. Так что можно считать, что катастрофизм отсутствовал в сознании широких масс немецкого народа, вплоть до самых последних недель, если не дней войны. Результатом этого было бессмысленное продолжение военных действий, гибель еще сотен тысяч людей по обе стороны фронта и дополнительные разрушения. То же можно сказать о Японии. Вплоть до мартовского (1945 года) опустошительного налета на Токио и августовских бомбардировок широкие массы японского народа продолжали верить в победу и не знали ощущения катастрофизма (хотя император и генералитет ощущали катастрофизм положения как минимум в течение предшествующего года).
Что касается СССР, то очевидцы отмечают, что в годы войны народные массы в целом не знали ощущения приближавшейся катастрофы, несмотря на жестокие поражения Красной Армии в 1941-1942 годах.
В разваливающемся СССР массовые катастрофические настроения можно было наблюдать в конце 1991 года, когда в Москве, например, магазины остались почти без всяких товаров. Люди заходили туда и видели одни лишь пустые полки. Возможно, что этот страх перед голодом и ощущение надвигающейся катастрофы заставили массы смириться с Гайдаровскими реформами. Ибо чтобы сейчас не говорили оппоненты Гайдара, он выполнил свое обещание наполнить магазинные полки. Товары быстро появились и больше не исчезали. На фоне постоянного дефицита, который поколения людей, выросших в условиях советской власти, воспринимали как естественное условие существования, это выглядело почти как чудо.

Факторы, определяющие уровень катастрофизма
Влияние различных факторов на интенсивность страхов непосредственно зависит от их когнитивной основы. Как правило, индивидуальные страхи, а также страхи социальных учреждений и организаций питаются той информацией, которая имеется в распоряжении носителей страхов. Выше уже говорилось, что индивидуум черпает информацию относительно возможных опасностей из своего собственного и семейного опыта (информация “из первых рук”) и из сведений, полученных от других (информация “из вторых рук”).
Как только понятие информации включено в анализ, мы вступаем в наиболее рискованную область современной социальной науки: проблему “объективности” этой информации. Как упоминалось ранее, принятие позиции “ умеренного социального конструктивизма” и отказ от социального релятивизма в этом исследовании позволяет рассматривать “объективную действительность” в качестве важного пункта в оценке основы страхов. Теоретически, информация о грозящем бедствии имеет различный уровень точности и качества, начиная от очень хорошо предсказанной и обоснованной вплоть до крайне абсурдной. Здесь информация определяется как совершенная или несовершенная, правильная или неправильная, как это делают те, кто использует в своем анализе понятие рациональности в современной социальной науке (теория рационального выбора, теория игр и теория рациональных ожиданий) (17). Следовательно, с некоторыми оговорками, “рациональные страхи” основаны на “серьезной” информации, а “иррациональные” страхи базируются на “нелепой” информации. Например, “рациональные” массовые страхи часто основаны на всех тех источниках информации, доступной личности, о которых говорилось выше. Страх перед Чернобыльской катастрофой может быть рассмотрен как боязнь несчастных случаев на атомных электростанциях. Страхи перед опасностями распространения ядерного оружия и расширения терроризма в мире могут также оцениваться как “рациональные”. Неожиданность первой мировой войны, которая началась так внезапно в 1914 году, имела огромное влияние на настроения европейцев и сделала их предсказания относительно следующей мировой войны весьма разумными.
Страх перед катастрофическим вмешательством КГБ в человеческую жизнь был больше среди тех русских, кто жил во время Сталина, чем среди людей, рожденных после 1953 года. То же самое может быть сказано о людях, переживших землетрясения и другие природные бедствия.
Таким образом, катастрофическое мышление — мышление, оценивающее мир в терминах опасностей и угроз, смещенное в сторону акцентуации опасностей. В его основании включены социально-психологические аспекты, отражающие реакции людей на опасности существования, реальные или мнимые. Тревожность и страх, доходящий до панических атак, являются теми социальными чувствами, которые активизированы у субъектов с катастрофическим сознанием.
Эти чувства составляют общий социально-психологический фон, повышая общую чувствительность субъекта в сторону опасностей существования. Однако сами по себе чувства тревожности, страха как эмоции и чувства “не имеют” содержания, оставаясь достаточно абстрактными.
Поэтому еще более важными для определения катастрофического сознания являются социокультурные аспекты, которые вводят в “зону повышенного внимания” культурные паттерны, ориентированные на опасности, дают “язык” такому сознанию и определяют его содержание.
Наблюдается большая культурная избирательность опасностей, ибо они определяются как результаты публичного дискурса. Иначе говоря, в определении объектов страхов и социально допустимых форм катастрофического сознания необходим определенный уровень общественного согласия относительно и самих страхов и реакций на них в форме катастрофического сознания. Например, официальный оптимизм советской идеологии требовал табуирования катастрофического сознания. Его проявления получали негативную оценку и сурово пресекались.
Катастрофизм предполагает пессимистическую оценку будущего, но часто эта оценка складывается в результате пессимистической оценки настоящего. Учитывая, что будущее, как много мы бы не думали о нем, всегда оказывается иррелевантным сегодняшнему взгляду на него, катастрофическое мышление имеет тенденцию экстраполировать нынешние опасности и проблемы на будущее.
Социологически значима важность для развития катастрофического мышления социально-профессиональных аспектов. Успех в профессии. Достижение массового спроса. Игра на глубоких социально-психологических чувствах. Игра на заглубленных социально-культурных смыслах и паттернах. Момент выгоды для конкретных носителей профессии, чтобы преуспеть в профессиональной гонке.
Как будет показано дальше, существуют виды деятельности, социальная функция которых ориентирована на отслеживание опасностей, угроз, возникающих проблем и на оповещение общества о них (искусство, СМИ, отчасти наука).
Важным моментом является оценка катастрофического сознания. Можно ли считать его нормальной реакцией общества, групп на опасности существования? Когда катастрофизм превращается в социофобию? Отчасти мы уже отвечали на этот вопрос (см. о прямых и косвенных издержках страха).
Возвращаясь к этому вопросу опять, мы подтверждаем свою в целом скорее негативную оценку катастрофического сознания. Обосновывая ее, нам кажется уместным привлечь здесь общефилософское понятие меры, чрезвычайно значимое для культуры, мышления и социальных состояний. Катастрофическое сознание есть некоторое социальное состояние, представляющее ситуацию в пессимистическом свете, что часто, хотя и не обязательно, затрудняет реалистическую оценку опасностей и угроз. Еще более часто пессимистическая оценка ситуации катастрофическим сознанием препятствует конструктивным действиям, разоружая субъекта перед лицом опасностей и подсказывая ему пассивные стратегии поведения.

Катастрофизм в идеологиях
Катастрофическое сознание может быть представлено в различных своих модификациях, начиная от пророческого сознания, предрекающего конец мира, до научных теорий, предсказывающих ту или иную катастрофу. Возможно, что к подобного типа теориям можно было бы отнести и Марксову теорию, предсказывающую гибель капитализма.
Почти все идеологии, также как и все религии, включают много элементов катастрофизма. Важность страха изменяется от одной идеологии до другой. Каждая идеология имеет своеобразную конфигурацию и соотношение оптимистических и пессимистических элементов.
Марксисты, например, считают себя оптимистами, хотя они и полагают, что капиталистическое общество чревато проблемами, которых можно было бы избежать, построив новое общество. Советская идеология, как разновидность марксизма, всегда старалась соединять абсурдную оптимистическую веру в “светлое будущее”, включающее “покорение природы”, с запугиванием населения различными катастрофическими угрозами; однако отношение между этими двумя компонентами изменялось от одного периода истории СССР к другому.
В сталинскую эпоху вес катастрофизма был весьма высок. Тезис о враждебном “капиталистическом окружении” формировал так называемое оборонное сознание, заставляя население чувствовать себя зажатым в кольце врагов, также как тезис об “обострении классовой борьбы” и шпиономания воспитывали подозрительность в отношениях между людьми внутри страны. Эти тезисы были существенными элементами советской пропаганды и политики перед второй мировой войной.
В постсталинскую эпоху место страха в советской идеологии существенно уменьшилось. Однако формирование и распространение страха перед нападением Запада на Советский Союз или другие социалистические страны, или на их союзников оставались весьма важным компонентом официальной советской идеологии. Временами эти страхи достигали почти апокалипсических размеров, как это было, например, во время короткого правления Юрия Андропова в 1983 году. И все-таки постсталинская советская идеология была склонна смещать акценты в сторону оптимизма и по этой причине не поддерживала излишне пессимистические образы будущего, типа теоретических дебатов относительно возможного конца Земли или вселенной.
На каждом из этапов истории СССР советская идеология достигала больших успехов во внушении “официальных страхов”. Нельзя, однако, забывать, что русские натерпелись не только идеологических, но и действительных страхов, порожденных их реальным жизненным опытом. Вдобавок также заметим, что националистические идеологии и идеологии с сильным религиозным компонентом всегда склонны видеть мир и будущее в черном свете.
Общая тенденция американской культуры, с другой стороны, состоит в оптимистическом видении мира (18). Так, демонстрацией американского оптимизма была, например, та теоретическая модель, которую выдвинул Ф.Фукуяма в его известной статье о “конце истории” в 1989 году (19). Однако несмотря на генеральную оптимистическую тенденцию, почти все американские идеологии ХХ столетия, от радикально правых до радикально левых, включали существенный элемент катастрофизма (20). Строительство индивидуальных убежищ, призванных защитить жителей от ядерного нападения, было широко распространено в Соединенных Штатах в 1950-х и 1960-х (21). Страх перед социальными катастрофами и разрушением окружающей среды оставался существенной частью американских убеждений в 1970-е годы.
Достаточное число различных религиозных, праворадикальных и анархистских сект, а также антиправительственные “милиции” изощрялись в предсказании различных катастроф, начиная от таких экзотических, как оккупация Соединенных Штатов вооруженными силами ООН и заговора американского правительства против страны, вплоть до глобальной экологической катастрофы и расовых войн. Подобные убеждения разделяли миллионы людей (22). Среди наиболее заметных страхов можно также назвать страхи перед коммунистической угрозой, ядерной войной и советской агрессией. Массовое беспокойство, ориентированное на внутренние проблемы страны, включает страхи белых перед чернокожими, падением нравов, распространением атеизма и коррупции правительственных чиновников.
Глава 6. Субъекты катастрофического сознания
Существуют различные социальные акторы, занятые в “бизнесе социального страха”.
Во-первых, есть люди — индивидуумы и группы, — чье отношение к страху является пассивным, в силу чего они могут быть названы “получателями” (реципиентами), или носителями страхов. Аналогично переносчикам инфекции, они остаются незащищенными, так же как и те, кто подвергается прямому влиянию страхов.
Наряду с “получателями” страхов существуют и их “производители”, т.е. люди и организации, чья активная позиция способствует созданию и распространению страхов.
Производители и распространители массовых страхов включают политических деятелей, идеологов, журналистов, преподавателей, писателей и других людей, формирующих общественное мнение, иными словами, всех тех, кто имеет доступ к общественности.

Идеологи как производители страхов
Каковы возможности идеологов во внушении массовых страхов? И соответственно, насколько массовое сознание зависимо от идей, внушаемых им идеологами?
Две полярные точки зрения сложились на роль деятельности идеологов по созданию и распространению страхов.
Первая точка зрения может именоваться утилитаристской и элитистской. Она имеет широкое хождение и в массовом сознании, и в социальной науке. Согласно этой точке зрения, идеологи создают и распространяют страхи, потому что им это выгодно. Обычно эта точка зрения базируется на концепциях, которые связаны с изучением интересов. Создавая и распространяя страхи, идеологи в некоторых случаях создают (конструируют) проблему, которой до этого не существовало. В других случаях они лишь выводят уже существующую проблему из тени в свет публичного дискурса.
При этом сами идеологи могут относиться к проблеме с разных этических позиций. Во-первых, они могут быть лично убежденными в истинности, правильности, полезности и т.д. отстаиваемой ими позиции, в этом случае их убеждения совпадают с провозглашаемыми ими идеологическими воззрениями. Во-вторых, они могут работать для кого-то другого (например, правителя или рынка). В этом случае идеологическая позиция, которую они обнаруживают для публики, может совпадать с их личной не полностью, ибо они сознательно отделяют себя от аудитории, для которой работают. Идеологи могут работать для широкого потребителя (массового сознания) или по специальному заказу определенных лиц и групп (государства и его представителей, политиков, оппозиции, банкиров, промышленников, аграриев, мафии, зарубежных кругов и т.д., т.е. любого, для кого они соглашаются выполнять заказ. Наконец, они могут поставлять свои идеи общественности и без заказа, а по личному убеждению в необходимости донести эти идеи до других людей. В этом случае таких людей трудно упрекнуть в искании личной выгоды, Вместе с тем возможная искренность вовсе не означает бессеребренничества. Так, националистические убеждения разработчиков национальных идеологий в бывших советских республиках явились для этих людей средством их личного вхождения во власть.
Согласно данной точке зрения, ответственными за содержание идеологии оказываются идеологи. Они сами, или по чьему-то заказу, создают некоторый идеологический продукт, например страхи. Последние принимаются массами, для которых эта идеология предназначена.
За этим пониманием идеологии и роли идеологов скрывается элитистское убеждение в том, что элиты “вносят сознание в массы” и, как профессионалы, “могут им продать все, что угодно”.
Описанной выше точке зрения противостоит иное понимание роли идеологов, которое может быть названо антиэлитистским. Согласно этой точке зрения, роль идеологов в порождении страхов вторична. Они — некий рупор общественных взглядов и настроений, и в силу этого в современных обществах, где действуют демократические установления, отражают и выражают массовые убеждения, верования и настроения. Обоснованием этой позиции является антиэлитистское убеждение, что массы слышат только то, что хотят слышать, и воспринимают только то, что хотят воспринимать. Любая система взглядов и идеология, если она претендует на массовый успех, согласно этой точке зрения, зависима от массовых убеждений, взглядов и мнений. Творческая роль идеологов при этом выглядит скромнее: как профессионалы в своей области они создают интерпретации, т.е. оформляют массовые представления, в том числе, конечно, массовые мифы.
Обе точки зрения представлены здесь достаточно схематично и упрощенно. Несомненно, что в современном обществе производство идеологии ушло из любительской сферы и стало профессией. И то, что люди, которые конструируют идеологии, получают вознаграждение за свой труд, отнюдь не единственное проявление их профессиональной роли. Как и в любой другой профессии, личная и профессиональная этика взаимосвязаны в деятельности идеологов. Существуют и сложившиеся в том или ином обществе представления об авторитетности данной профессии и данной группы в обществе. Эти представления проявляются в общественных оценках и степени доверия к тому или иному профессиональному “цеху”, его представителям и институтам. Если прессу считают продажной, то, с одной стороны, возможно, она таковая и есть, с другой стороны — даже при условии честности того или иного печатного органа людям, которые его создают, будет достаточно трудно развеять неблагоприятный имидж своего труда.

стр. 1
(общее количество: 14)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>