<< Пред. стр.

стр. 4
(общее количество: 17)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

состраданию, вытекающего из отождествления себя с любым другим
человеком. Вывод Леви-Строса - Руссо произвел революцию в умах, которая
предшествовала научной революции в антропологии и во многом определила
последнюю.
Однако, афоризм Руссо может быть прочитан иначе, в обратном порядке
“Другой —есть я”, тем самым “другой” лишается культурной специфики и
самобытности, собственной идентичности и превращается в вечного,
неисторического, “естественного” Человека.
Просвещение подорвало мифы Средневековья о “людях с пёсьими
головами” (Руссо даже считал возможным отнести некоторых больших обезьян
Африки и Азии, известных по не очень умелым описаниям путешественников,
к неизвестной человеческой расе. Он слишком опасался “отказать в
человеческой природе тем существам которые ею, возможно, обладают” (там
же, с. 26), утверждая единство человеческого рода, что было несомненно
прогрессивным явлением, но в целом оно склонялось ко второму варианту
афоризма. (О своеобразном этноцентризме самого Леви-Строса см.: Деррида
2000).
Европоцентристский характер Просвещения хорошо заметен на примере
отношения просветителей к России. Существовало два противоположных
подхода. Выразителем первого был Ж.-Ж. Руссо. Суть его размышлений
сводилась к следующему: Россия, для того, чтобы стать великой державой, не
должна рабски копировать Европу, а должна идти своим путем. Отсюда —
крайне негативная оценка петровских реформ в “Общественном договоре”. В
России этой точки зрения придерживались Е. Р. Дашкова, М. М. Щербатов, Д.
И. Фонвизин, Н. И. Новиков. (При этом необходимо заметить, что в конкретно-
политическом аспекте Руссо занимал твердую антирусскую позицию). Однако
42

этот подход не получил распространения и возобладала вторая точка зрения,
вольтеровская. (Ученые, специализирующиеся по весьма специфической
отрасли исторической науки — истории чтения и читателя — пришли к
выводу, что Вольтер вообще в частных парижских библиотеках значительно
преобладал над Руссо в XVIII в.) Вольтер считал, что Россия — это страна
дикарей, находящихся в самом начале исторического пути, по которому они
дойдут рано или поздно до вершины человеческой цивилизации (=парижская
культура, как бы критически не относился к ней сам Вольтер). Петр I, о
деятельности которого Вольтер написал книгу, и Екатерина II, петровская
преемница, с которой Вольтер активно переписывался, уже направили Россию
по благодатному пути европеизации. Русские — эти “взрослые дети”.
(“Сравнение русских с дикарями и детьми — устойчивый мотив путевых
дневников и воспоминаний о России, написанных иностранцами” — отмечает
исследователь А. Ф. Строев [Строев 1998, с. 216]). Они нуждаются лишь в
большом количестве иностранных учителей, которые готовы их обучить (и,
заметим, помочь миновать собственную историю, чреватую, согласно Вольтеру,
грехопадением в “предрассудки”).
Таким образом, Россия становится объектом приложения политико-
педагогических теорий Просвещения. Превращаясь в пространство
осуществления различных утопий европейского происхождения, она
привлекает и представителей “высокого Просвещения” (Вольтер, Дидро,
Мерьсе де ла Ривьер и др.) и его “низкой” изнанки —авантюристов (Дж.
Казанова, Бернарден де Сен-Пьер, барон Билиштейн и др.). “Цивилизовать”
Россию предполагалось следующим образом: образование; создание поселений
вольных колонистов (лучше всего швейцарцев), которые будут служить
очагами свободы и затем распространятся по всей стране. Дидро предлагал
также превратить Уложенную комиссию в парламент и тем самым заложить в
России основы демократии и законодательной власти. (Позже, после посещения
России Дидро уже не был так оптимистичен. “Лучшее, что может случиться с
43

Российской империей,— это ее крушение, распад на дюжину мелких
государств: тогда порядок, наведенный в одном из них, послужит примером для
других” [цит. по : Строев 1998, с. 227]).
Распространение просвещенческих теорий в России активно
поддерживалось французской дипломатией и разведкой. Строев в своем
исследовании “Те, кто направляет Фортуну. Авантюристы Просвещения”
приводит обширный список высказываний французских дипломатов о пользе
идей просветителей для ослабления (!) России. Процитируем лишь одно. После
восшествия на престол Екатерины II посол Франции барон де Бретей доносил в
Версаль: “Форма правления тяготит большую часть русских, беспременно все
хотят освободиться от деспотизма, и я такого мнения, что если императрица
потеряет сына, то ей дабы удержаться, придется отдать власть нации; в частных
и доверительных беседах с русскими я не забываю дать им почувствовать цену
свободы и свободы республиканской —крайности по вкусу нации, ее грубому и
жестокому духу; хотя будущее непроницаемо, я льщусь надеждой увидеть, как
обширная и деспотическая Империя разлагается (разрядка моя — И. К.) в
Республику, управляемую группами сенаторов. Самым счастливым днем моей
жизни будет тот, когда я стану свидетелем этой революции” (цит. по: Строев
1998, с. 228).
Екатерина II безусловно провоцировала “цивилизаторский” интерес к
России. Однако, как только проекты готовы были реализоваться на практике,
императрица прекращала деятельность по их осуществлению. Показателен
пример с французским просветителем Мерсье де ла Ривьером, который хотел за
два года установить в России незыблемые нормы законодательства. Приехав в
Россию, он уверял, что за ним следит вся Европа и называл себя и своих
спутников — “шестью мэтрами”, прибывшими поскорее преобразовать страну.
“Государыня предоставила графу Панину укоротить заносчивого “мэтра”, и
вскоре ей донесли из столицы, что “де ла Ривьер убавил маленько спеси: только
он говорун и много о себе думает, а похож он на доктора” (Строев 1998, с. 222).
44

Та же участь что и де ла Ривьера, постигла многих других европейцев.
Вольтеру Екатерина отказала в поездке в Россию. Пребывание Дидро в
Петербурге закончилось ничем. Джакомо Казанова, хотевший устроить в
России лотерею, получает твердый отказ.
Подытожить отношение Екатерины II к европейским “интеллектуальным
колонизаторам” можно процитировав слова героя ее комедии “Передняя
знатного боярина” француза Оранбара: “Мой прожек хорошо и не трудно. Он
немножко все, что прежде делано испортит: и все так ново делать буделись”
(Екатерина II 1 9 0 1 , с. 172).
Личные неудачи иностранных визитеров порождали крайне негативный
дискурс о России и русском народе. После провала своих планов в России
Бернарден называл русских “непостоянными, ревнивыми, вороватыми и
грубыми, уважающими только тех, кто им внушает страх”. Более объективный
Казанова также не останавливается перед обобщениями:—”Только в России
палка имеет такие результаты” (фраза эта стоит в тексте после подробного
описания того, как извозчик палкой заставляет есть заупрямившуюся лошадь), а
то и опускается до прямой лжи: “Страннее всего то, что русский язык есть
татарское наречие, между тем как богослужение происходит на греческом
языке, так что верующий в продолжении всей своей жизни повторяет молитвы,
в которых не понимает ни одного слова” [Казанова 1 9 9 1 , с. 3 4 1 ]) .
Итак, Просвещение с одной стороны кодифицировало складывающуюся
буржуазную культуру, с другой стороны выдавало ее за само Естество, и эта
идеологическая интенция сохраняется на все время буржуазного господства.
1.1.8.Ролан Барт в свой до-постмодернистский период (отмеченный
сильным влиянием Маркса, Соссюра и Франкфуртской школы) в книге
“Мифологии” писал: “Буржуазная идеология превращает реальный мир в образ
мира, Историю в Природу. Примечательной особенностью этого образа
является его перевернутость... Вместо первоначального образа мира
подвижного и совершенствуемого здесь перевернутый образ неизменного
45

человечества, главная черта которого — вечно повторяющаяся самотождес-
твенность. Одним словом, в современном буржуазном обществе (книга
написана в конце 50-х гг.—И. К.) переход от реальности к идеологии
оказывается переходом от антифюзиса к псевдофюзису” (Барт 1996, с.268-
269). (Естественно, речь идет о господствующих тенденциях европейской
культуры, своеобразном “мейнстриме”. В ее рамках возникали и возникают до
сих пор радикальные критики подобных представлений. Среди них такие
разные мыслители как К.Маркс и О. Шпенглер, Р. Генон и М. Элиаде, Ж,
Деррида и Ж. Лакан, и т. д. ). В эпоху заката колониальных систем, бывало, что
чувства большей части культурной элиты метрополии принимали характер
поклонения культуре Другого (колониальных народов). Английский историк
Эдвард У. Сайд, исследуя имперский и пост-колониальный дискурсы показал
на материале Британский империи, что модный среди английской богемы
“ориентализм” вызван не попыткой отнестись к восточным культурам как к
равным партнерам в диалоге, а продиктовано чувством вины, подавленым
страхом (отсюда идентификация себя с тем, что устрашает) и надеждой на
примирение.
Эти ощущения были по всей видимости аналогичны ощущениям
русской культурной элиты (прежде всего художественной, связанной с
символизмом и другими течениями модернизма) перед надвигающейся
революцией. Своеобразное “народничество” (не очень актуальное для
модернистского искусства Запада), интерес к фольклору (особенно к
проявлениям неофициальной народной религиозности — хлыстовству,
скопчеству, старообрядчеству) и одновременно понимание революционного
народа как эсхатологического Судии, а революции как Апокалипсиса,
стремление раствориться, уничтожить себя в народной массе, а заодно
уничтожить или диалектически преобразить “высокую” европеизированную
культуру, символом которой является “нереальный”, “выморочный”,
Петербург, характерно для творчества А. Блока, А. Белого, С. Соловьева, В.
46

Брюсова, М. Волошина (см. Эткинд 1998). (Необходимо заметить, впрочем, что
все-таки главный пафос и А. Белого, и А. Блока и М. Волошина и других
символистов заключался в восстановлении целостности русской культуры,
преодоление болезненного разрыва между народом и культурной элитой,
диалектическое “снятие” противоречия между ними и создание новой
преображенной культуры). Но вернемся к бартовскому анализу буржуазной
идеологии. Описывая ее как мифологическую систему, Барт выделяет основные
фигуры ее риторики, которая намечает общую перспективу буржуазного
“псевдо-фюзиса”.
1. Изъятие из Истории. Мир предстает для буржуазного человека, по
Барту, как бы изначально созданным специально для него, лишенным
собственной истории.
2. Прививка или абсорбция. Те или иные формы протеста против
буржуазной системы (рабочее движение, “бунтарское” авангардное искусство,
нетрадиционные формы социальности) в целях образования иммунитета как бы
“прививаются” ей (системе) в качестве легкой дозы открыто признаваемого зла.
3. Тождество. Неспособность вообразить себе Иное, вернее - либо полное
игнорирование Иного, либо превращение его в себя же самого.
4. Тавтология. Отказ от объяснения и утверждение мертвого неподвиж-
ного мира.
5. Нинизм “Этим словом я называю такую мифологическую фигуру,
когда две противоположности взвешиваются одна с помощью другой и в итоге
обе отбрасываются (не хочу ни того, ни этого). Подобная фигура... связана с
современной формой либерализма” (Барт 1996, с.280).
6. Квантификация качества. Редукция любого качества к
арифметически исчислимому количеству. Эта фигура проходит через все
описанные выше.
7. Констатация “Миф тяготеет к пословице. В этом проявляются главные
задачи буржуазной идеологии: универсальность, отказ от объяснений,
47

незыблемость мировой иерархии (там же, с.281). При этом Барт проводит
различие между народной пословицей (принадлежащей языку-объекту и
сохраняющей связь с реальностью) и буржуазным афоризмом и максимой,
которые принадлежат ко вторичному языку, работающему с уже
препарированными объектами. Буржуазная пословица скрадывает
“рукотворность”, историчность мира. Это “возвышенной эквивалент
тавтологии”, императивное “потому, что потому”.
В контексте проблемы “историзма и незыблемости” любопытно отметить,
что симпатии некоторых западных интеллектуалов к опыту Советской России
были вызваны именно ощущением продолжающейся Истории, которая
“забуксовала” на буржуазном Западе. Жак Деррида, исследовавший то, что он
сам назвал жанром “возвращений из СССР”, определил образ нашей страны
отраженный на страницах А. Жида, В. Беньямина, Р. Этьембля и др. (во всяком
случае на начальных страницах), как образ “бытия-в-строительстве”,
продолжающегося становления, пульсирующей точки современности (см.
Деррида 1993). Для иллюстрации две цитаты “О чем мы мечтали, на что едва
решались надеяться, но к чему устремлялись все наши желания и чему мы
готовы были отдать силы, имело место там (имеется в виду СССР — И. К.).
Это была земля, где утопия постепенно становилась реальностью... СССР
строится... Поэтому захватывающе интересно пребывание в этой необъятной
стране, мучающейся родами, кажется само будущее рождается на глазах” (А.
Жид 1990, с.522). Цитата вторая из эссе “Москва” В. Беньямина: “Для
приезжающего из Москвы Берлин мертвый город” (Беньямин 1997, с.211).
При этом для Беньямина русская революция — это разрыв исторической
эволюции, ее непрерывности, ретроактивное придание смысла всем
предыдущим неудачным попыткам, которые в буржуазном историческом
тексте Победителей занимали место пустых бессмысленных следов,
“отклонений” (см. Беньямин 1995). Путешествия западных представителей
деловых, политических, культурных кругов в перестроечный СССР и в
48

постперестроечную “демократическую” Россию носили, согласно М.Рыклину,
уже характер инспекций и проверок: насколько хорошо здесь работает
экспортированный либерализм, который стал модулем, матрицей, машиной, ус-
тройство которой предполагается досконально известным производителю
(см.Рыклин 1993). Другая стратегия, выбираемая враждебно настроенными по
отношению к Советской России авторами, это превращение ее в “сущностный
порядок”, но с отрицательным знаком. Онтологическое Добро противостоит
онтологическому Злу, мир описывается в терминах манихейского дуализма.
Ниже предпринимается попытка подробно проследить эту логику.
Естественно, что культура, претендующая на универсальность и
репрезентирующая собой “естественный порядок вещей”, пользуется своим
языком для описания других традиций. Язык собственной культуры
возводится в статус метаязыка. (Язык в данном контексте будет пониматься в
самом широком семиотическом аспекте). Однако если язык описания не
отделен от языка культуры того общества, к которому принадлежит
исследователь, то составляемая им типология характеризует не столько
описываемый им материал, сколько ту культуру, к которой он принадлежит.
Яркий пример парадоксальности такого описания приводит Ф.Нестеров, изучая
свидетельства западных наблюдателей российской ситуации XVI века.
(Необходимо заметить, что Европа переживала в то время крайне
противоречивую эпоху перехода от Средневековья к Новому времени.
Реформация нанесла удар по универсалистским притязаниям католического
христианства, стала отходить в тень и идея важности “всемирной державы
христиан” - Священной Римской империи, которая, например, для Данте была
неоспоримой. Кризис универсалистских тенденций в Европе ярче выявил
неравномерность развития европейских стран - экономического и
политического. Поэтому свидетельства западных авторов, приводимые
Нестеровым, написаны скорее, пользуясь терминологией Н.С.Трубецкого, с
позиции “узкого шовинизма”, а не “общеевропейского космополитизма”).
49

Нестеров сопоставил тексты барона Герберштейна (немца), французского
дворянина Маржерета, наемника на русской военной службе и свидетельства
английских купцов, торговавших в Московии во второй половине XVI в.
“Проведем же некоторые сопоставления... Германский барон усматривает
особую тиранию московских государей в том, что, они (Иван III и Василий III)
отняли “у всех князей и других владетельных лиц все их города и укрепления”,
в том, что бояре должны были оставаться при дворе или отправляться в
посольство за свой счет, в том, что власть великого князя распространялась не
только на мирян, но и на церковь. Однако ни один из английских купцов не
подтверждает этих упреков. А... Маржерет... не разделяет негодования
англичан по поводу чрезмерных налогов, отягощающих купечество и
крестьянство. В чем же тут дело?” (Нестеров 1984, с.39). Ответ на этот вопрос
заключается, согласно Нестерову, в том что каждый из иностранцев описывал
Россию со своей “национальной и социальной точки зрения” (т. е. пользовался
языком собственной культуры как метаязыком), отмечая те черты, которые
контрастировали его представлениям о порядке. Феодальная раздробленность
Германии, подчиненность католической церкви папскому престолу и покрытие
дипломатических издержек из государственной казны — “естественная” норма
для Герберштейна, по сравнению с которой противоположные русские порядки
— “чудовищный деспотизм”. Для английских купцов, страна которых уже
вступила в период абсолютизма, (“ Генрих VII Тюдор... не только захватил
все “города и укрепления”, принадлежавшие ранее феодальной знати, но и
приказывал в ряде случаев разрушать стены рыцарских з а м к о в ” [там же,
с.40]) и где, начиная с Генриха VIII монарх становится главой англиканской
церкви, те же самые русские порядки, неприемлемые для немецкого барона,
естественны и не стоят того, чтобы видеть в них какую-либо экзотику. Зато их
возмущают высокие налоги, которые кажутся совершенно правомерными
французскому дворянину: во Франции обложения позитивных сословий было
ничуть не ниже, чем в России.
50

Великая Октябрьская социалистическая революция, совершившаяся в
России и обозначившая реальную альтернативу капитализму конституировала
“Запад” в его единстве. Уточняя понятия “западного мира”, “западной
культуры” Э. Ильенков писал: “Это конечно же вовсе не географическое
понятие... Мир делится ныне на “западный” и “восточный” по иному критерию:
этот критерий—форма собственности. В этой расшифровке термины “Запад” и
“Восток” — при всей их сбивающей с толку неточности — можно употреблять,
если иметь в виду под “западным миром” ту часть современного мира, вся
жизнь которой организована на основе частной собственности, а под
“восточным миром” — ту его половину, которая стала на путь обобществления
собственности, т. е. на путь социализма и коммунизма” (Ильенков 1 9 9 1 ,
с . 1 5 7 ). Вместе с тем революция —есть указание на продолжающуюся
историю, а стало быть на подрыв “сущностного порядка” буржуазной
идеологии. Недаром Фр. Фукуяма связывал наступление “либерально-
гедонистической “ ( Диллигенский) постистории с крахом социалистической
системы в СССР и странах Восточной Европы. В этом контексте “коммунизм
(=“тоталитаризм”) есть одновременно и точка идентификации, наделяющая
Запад социально-символической идентичностью, и осознание собственной
неполноты, скрывающейся за идеологическим фантазмом.
“Коммунизм” —это средство, с помощью которого буржуазная
идеология учитывает, репрезентирует свою собственную несостоятельность: в
свой конкретике “коммунизм = тоталитаризм” воплощает невозможность
полного осуществления капиталистического проекта, его имманентный предел.
В известном смысле буржуазная идеология сознает это, заранее знает об этом;
риторическая фигура “тоталитаризм” — это способ включить знание о
собственной неполноценности в свою доктрину. Вся идеология европейского
либерализма структурируется, строится как борьба против элемента, который
олицетворяет имманентную невозможность либерально-капиталистического
проекта: “тоталитаризм” — не что иное как фетишистское воплощение
51

некоторого фундаментального тупика.
Теория тоталитаризма позволяет с одной стороны “инвестировать”
неприемлемое реальное собственной цивилизации в “овнешненный”,
отчужденный объект — “тоталитаризм”, с другой стороны — в очередной раз
“заморозить” историю, которую воплощает Революция, с помощью
идеологического фантазма “тоталитаризма” замаскировать реальные
противоречия, социальные и экономические антагонизмы внутри самих
капиталистических обществ. Ссылки на онтологическую рабскую ментальность
или авантюрный произвол “властолюбивых большевиков” одинаково
парализует исторический дискурс.
1.1.9.Для лучшего уяснения “вызревания” идеологемы “тоталитаризм” в
рамках либерального дискурса, рассмотрим понятие “точки пристегивания”
(point de capiton), ключевое для французского варианта психоанализа,
разрабатывавшегося Жаком Лаканом. Опираясь на лингвистический
структурализм Соссюра, Лакан вводит понятия “плавающей цепочки
означающих” и “точки пристегивания” (параллелью им в аналитической
философии является концепт “жесткого десигнатора” Сола Крипке и понятие
“перформативной модальности” в теории речевых актов Дж. Остина). В “точке
пристегивания” в цепочку скользящих означающих вторгается некое господ-
ствующее означающее, которое ретроактивно придает им определенное
значение. Для иллюстрации этого положения обратимся к примеру, которой
приводил о. Павел Флоренский в доказательство своей теории о зеркальности,
обратной ориентированности пространственно-временных параметров сна и
яви. Анализируя знаменитое “сновидение о гильотине” Мори, Флоренский
показывает, что в сновидении время и его конкретные образы “вывернуты
через себя, а это значит, что мы перешли в область мнимого пространства”
(Флоренский 1972, с.87).
Возможная лакановская интерпретация сна Мори была бы совершенно
другой. Перед человеком во время сна проходят случайные и аморфные образы
52

(т. е. плавающие означающие: то, что в сновидении не всегда используется
речь, не имеет значения, т. к. по Лакану: “сновидение подобно игре в шарады, в
которой зрителям предлагается догадаться о значении слова или выражения на
основе разыгрываемой немой сцены” [цит. по: Ильин 1996, с. 6 1 ] ) , которые
могут свободно сцепляться друг с другом различными способами и неким
образом фиксироваться памятью. Далее железная спинка падает на шею
спящему и человек воспринял (осмыслил) это как нечто значимое, т. е. связал с
определенным значением (“холодный нож гильотины”). Это и есть лакановский
capitonnage, “пристежка”: господствующее означающее (“гильотина”)
ретроактивно наделяет все аморфные и поливалентные образы (оставшиеся в
нашей памяти) определенным значением, выстраивая их в линейный ряд,
соединяя причинно-следственными связями, т. е. образует нарративный текст,
который поддается осмысленному прочтению (участие в революционных
событиях — арест — приговор — казнь). (Сходную интерпретацию этого
примера Флоренского дает Б. А. Успенский, при этом правда не ссылаясь на
Лакана. По всей видимости как “классический структуралист” он просто
“забывает” упомянуть научного противника). Отвлекаясь от чисто
психоаналитических коннотаций, размышления Лакана могут быть
использованы для описания процесса идеологического мифопорождения. В
значительной степени попытку такого описания осуществил Славой Жижек в
книге “Возвышенный объект идеологии”. “Идеологическое пространство
содержит несопряженные, несвязанные элементы —”плавающие означающие”,
сама идентичность которых “открыта” и предопределяется их соглашением в
цепочки с другими элементами. Иными словами, их “буквальное” значение
зависит от их метафорического “прибавочного значения” (Жижек 1999, с.93).
В качестве примеров Жижек приводит экологическое движение (“зеленый”
может быть социалистом или сторонником консервативного крыла
экологического движения, проповедующего возвращения к “корням”),
феминизм (на Западе большинство феминисток близки к специфически “левой”
53

или даже “левацкой” идеологии, в России же лидер феминистского движения
М. Арбатова примыкает к “Союзу правых сил” А. Чубайса и Б. Немцова), и
даже расизм (элитарный и популистский). Тотализация этого свободного
течения идеологических элементов осуществляется “пристегиванием” —
останавливающим, фиксирующим это течение, то есть превращающим его в
часть упорядоченной системы значений.
Таким образом, если, например, “пристегнуть” борьбу против войны к
идеологическому полю “свободный капиталистический мир”, то бороться против
войны означает бороться против Советского Союза как “Империи зла”,
тоталитарного монстра (сознательная мифогенность подобных дефиниций
станет еще более ясной, если знать, что “Империя зла” и другие негативные
определения СССР заимствованы из знаменитой на Западе книге —”fantasy”
Дж. Р. Толкиена “Властелин колец”).
“Пристежка” работает не только в сфере “высокой” идеологии но и на
уровне различных масс-медиальных символов, в сфере массовой культуры.
Рассматривая масс-медиальные символы Америки (“Кока-колу” и “Мальборо”),
Жижек одновременно уточняет само понятие “point de capiton”: “Когда мы
говорим о point de capiton как о “центральной точке”, как о своего рода узле
значения, отсюда вовсе не следует, что “точка пристежки” является как бы
“главным” словом, словом, которое конденсирует всю полноту значения...—это
скорее такое слово, которое именно как слово, на уровне самого означающего,
унифицирует данное поле, задает его идентичность. Это такое слово, к
которому сами “вещи” обращаются, чтобы уяснить себя в своей целостности”
(там же, с.102).
Таким образом, парадокс “жесткого десигнатора” состоит в том, что он
является лишь “чистым различием”, его функция является исключительно
структурной, он — чистый перформатив, его значение совпадает с актом его
провозглашения, короче, он “означающее без означаемого”, копия без
оригинала, симулякр.
54

“Тоталитаризм”, выполняя функцию “жесткого десигнатора” в
либеральном дискурсе, стабилизирует и идентифицирует, унифицирует
идеологическое поле, в котором означающие (“марксизм”, “коммунизм”,
“СССР”, “нацизм”) приобретают фиксированное значение (крайне негативное).
При этом “тоталитаризм”, воспринимающийся как некий трансцендентый
гарант значения, как точка, в которой значение достигает своей максимальной
насыщенности, является элементом, репрезентирующим инстанцию чистого
означающего в поле значения. “Короче —чистое различие воспринимается как
идентичность, исключенная из игры отношений и дифференций и даже
гарантирующая их гомогению” (там же, с.105). (Жижек, многие страницы

<< Пред. стр.

стр. 4
(общее количество: 17)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>