<< Пред. стр.

стр. 5
(общее количество: 17)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>

своей книги посвятивший анализу работы “тоталитарной идеологии” на
примере родной Югославии эпохи Тито, не увидел, сознательно или
бессознательно, что сам “тоталитаризм” как идеологическое понятие может и
должен быть подвергнут анализу с помощью им самим разработанных
методов). Эффективность этой идеологической процедуры стала особенно
заметной в эпоху “перестройки”, когда мы сами стали уяснять себе свою
целостность, идентифицируясь с означающим “тоталитаризм”, который
являлся чистым идеологическим симулякром. (Понятие “симулякра” впервые
появляется у французского философа Ж, Бодрийяра и определяется им как хаос
видимостей, самореферентный знак. [см. Бодрийяр 1993] М. Ямпольский
определяет симулякр как нечто, строящее свою идентичность на
постулировании чистого различия. [см.Ямпольский 1996]).
При этом идеологическое “пристегивание” обнаруживает и
специфическую логику трансфера, которая состоит в иллюзии, что значение
элемента не задается введением господствующего означающего, а является его
имманентой сущностью (Здесь опять обнаруживается страсть к
“натурализации” — действительная свобода “по самой своей природе”
противостоит “коммунистическому рабству”, коммунизм “по самой своей
природе” бесчеловечен, коммунизм и нацизм тождественны “по самой своей
55

природе” и т. д.). Однако трансферентная иллюзия, “идеологическая слепота”
совершенно необходимы для успеха идеологического конструирования:
“capitonnage” успешен равно в той мере, в какой он стирает свои собственные
следы (см. Лакан 1997, 1998).
Операция “пристегивания” позволяет также “неузнавать” реальное
собственной цивилизации. Вспомним либеральные дефиниции тоталитаризма,
приведенные в начале главы. Среди основных признаков тоталитаризма
назывались концентрационные лагеря; “массовый” человек, как результат
разрыва социальных связей; образ врага (внутреннего и внешнего);
эффективная идеология; унификация общественной жизни; харизматический
вождь и т. д. Однако, при беспристрастном анализе все эти признаки в той или
иной степени обнаруживаются и при либеральных режимах. Так, концлагеря
были изобретены в “либеральной” Англии и широко применялись во время
англо-бурской войны 1901 — 1902 гг, в “либеральных” США во время Второй
мировой войны в концлагеря были заключены американцы японского
происхождения и т. д. Что касается “образа врага”, то описываемые в
настоящей работе идеологические стратегии Запада, как раз направлены на
конструирование этого образа — тоталитарной “Empire of Evil”. (После распада
Советского Союза, тоталитаризм продолжает оставаться Врагом № 1, ведь
существуют Китай, Корея, Югославия, Куба, Иран и т. д. Впрочем и в
обновленной России продолжает оставаться опасность скатывание в
“тоталитарное” прошлое, усилиями “бациллоносной” оппозиции). Времена
маккартизма в США отчетливо показали, что демократии отнюдь не чужда
“охота на ведьм”, поиск внутреннего врага. (Прекрасной метафорой
маккартистской эпохи был знаменитый научно-фантастический фильм
“Вторжение похитителей тел” Джона Сигела, в котором рассказывалось об
оккупации Земли космическими пришельцами, способными принимать
человеческий облик. Пришельцы (“коммунисты”) “в точности как мы”, очень
трудно распознать, что именно отличает их от других людей). И несмотря на
56

то, что собственно период “маккартизма” продолжался сравнительно недолго
( 1 9 5 0 — 54 гг.), по справедливому замечанию историка и дипломата Дж.
Кеннона то, что называется “маккартизмом” имело место и до Маккарти и
после него.
Еще один признак тоталитаризма — “масса”, “человек толпы”,
изолированный, лишенный органических социальных связей и качеств. Однако
при демократии, особенно в момент основной демократической процедуры —
выборов, все мы, избиратели, оказываемся в положении абстрактных граждан,
чистых единиц количественной массы, атомизированных индивидов, также
лишенных каких-либо конкретных качеств, выключенных из всех
социосимволических связей. Более того “общество” как некое органическое
целое перестает существовать, трансформируясь в случайное, механическое
сочетание абстрактных индивидуальностей.
Результаты выборов становятся в зависимость от чисто количественного
подсчета и, в итоге, от вероятностных процессов. Какое-либо событие,
например, скандал, случившееся (а чаще всего инсценированное
специалистами по черному PR из предвыборных штабов у того или другого
соревнующегося кандидата) незадолго до выборов может радикально изменить
казалось бы вполне прогнозируемый исход выборной гонки и в результате
определить политику государства на несколько лет вперед. Большинство
критиков демократии (Флоренский и Солоневич, Тихомиров и Ильин, Генон и
Эвола, де Местр и К. Шмитт) главную ее слабость видели как раз в приоритете
количества и вероятности над качеством и отбором лучшего. Среди признаков
тоталитаризма в экономической сфере западные теоретики называют как
правило централизацию управления и установления государственного контроля
над хозяйством. Однако, даже в США, где процент обобществленных отраслей
производства и вмешательства государства в экономику, по свидетельству Дж.
К. Гелбрейта, намного ниже чем в Западной Европе и Японии, (см. Гелбрейт
1979) в кризисные моменты вынуждены прибегать и к централизации управ-
57

ления, и к государственному вмешательству. Во время I Мировой войны
администрацией В. Вильсона было создано военное управление труда,
занимавшееся регулированием отношений между рабочими и пред-
принимателями. В 1 9 1 7 — 1 9 1 8 гг.—были созданы Управление военной
промышленности и несколько отраслевых военно-хозяйственных управлений.
В декабре 1 9 1 7 г. правительство В. Вильсона приняло решение о передаче всех
железных дорог под временное управление государства. Тогда же значительно
возросла роль Федеральной резервной системы. Необходимость выхода из
“Великой депрессии” (1929—1933 гг.) потребовала от администрации Ф. Д.
Рузвельта разработку системы реформ (“новый курс”), направленных на
расширение свернувшегося было государственного регулирования экономики:
установление полного государственного контроля над золотом, радикальное
расширение государственного вмешательства в банковскую систему, принятие
закона о восстановлении промышленности (NIRA), который частично
приостанавливал положение антитрестовского законодательства; принятия
закона о регулировании сельского хозяйства (Agricultural Adjust ment Act —
AAA) и т. д. (Разработка “нового курса” усилиями Э. Хансена проходила под
влиянием идей английского экономиста Дж. М. Кейнса, выдвигавшего на
первое место активное вмешательство государства в экономику). Кризис
1937—1938 гг. был вызван по словам самого Ф. Д. Рузвельта опрометчивым
сокращением государственного вмешательства после успеха “нового курса” и
наступления экономической стабилизации. Идеология также не является
признаком исключительно тоталитаризма. То, что слово “идеология” является
табуированным в буржуазном словаре, не означает отсутствие самого явления
(Барт считал, что буржуазный миф —это именно деполитизированный
дискурс). Более того буржуазная идеология является куда более гибкой и
всеохватывающей благодаря своей анонимности. Г. Маркузе, полемизируя с
модными теориями “конца идеологии”, писал: “Аппарат производства и
производимые им товары и услуги “продают” или навязывают социальную
58

систему как целое... Продукты обладают внушающей и манипулирующей
силой; они распространяют ложное сознание, снабженное иммунитетом против
собственной ложности. И по мере того, как они становятся доступными для
новых социальных классов, то воздействие на сознание, которое они несут с
собой, перестает быть просто рекламой, оно становится образом жизни... “
(Маркузе 1994, с.16). Маркузе в этом отрывке вскрывает не только активно
продолжающееся функционирование идеологии на Западе, но и механизмы
стандартизации и унификации общественной жизни, якобы “по природе”
присущей тоталитаризму. Коллеги Маркузе по Франкфуртской школе Адорно и
Хоркхаймер в разделе “Культуриндустрия” книги “Диалектика Просвещения”
писали: “ Свобода в выборе идеологии, всегда лучащаяся отраженным светом
экономического принуждения, на деле оказывается во всех сферах свободой
выбора вечно тождественного." (Хоркхаймер, Адорно 1997, с.209). Впрочем
задолго до франкфуртцев, К. Леонтьев, наблюдая разворачивающуюся в Европе
“либерализацию” отмечал ее “всесмесительную и всеуравнивающую
телеологию” (см.Леонтьев 1 9 9 0 ) .
Не менее значимыми чем научные и философские являются и
художественные свидетельства. Одно из самых впечатляющих — роман А.
Роб-Грийе “Проект революции в Нью-Йорке” (1970), где “уравнительное
всесмешение” фиксируется на уровне основополагающих оппозиций. Живое
неотличимо от мертвого, реальное от виртуального. По сравнению с людьми,
которые описываются как живые машины желания и страха, собственно
машины, даже самые изощренные кажутся архаичными. Роман на уровне своей
структуры (он построен как серия расходящихся почти тождественных серий)
инсценирует мертвую механизированность мира (см. Роб-Грийе 1996). А.
Якимович в этой неразличимости живого и мертвого видит конституирующую
особенность современной западной культуры (см.Якимович 1993). То же
самое происходит и с оппозицией реальное vs виртуальное. “Тягостное чувство
родства” с компьютерами постоянно нарастает, особенно в американской
59

крайне визуализированной культуре. Одним из самых совершенных роботов
нового поколения является некая Джулия, созданная в Питтсбургском
университете. Она по разному воссоздает себя в виртуальной реальности;
говорит о хоккее, сплетничает, флиртует; меняет тему, если та ее смущает,
рассказывает последние новости: имитирует даже человеческую манеру
печатать на машинке с ошибками. Дети выросшие в компьютерной культуре,
уже не считают сознание исключительно принадлежностью человека. Они
охотно жертвуют сознание машинам, а отличительными признаками человека
называют “обладание настоящей кожей”, “кровь”, “дыхание” (см. Рыклин
1996).
1.1.10.Таким образом, классический дискурс о тоталитаризме (из описа-
ния другого парадоксально оборачивающийся самоописанием) не является ни
объективным, ни идеологически “невинным”. Попытка отрефлексировать эту
идеологичность была предпринята Франкфуртской школой и
постструктурализмом, подробнее о которых ниже. Но прежде заканчивая,
рассмотрения классической либеральной теории тоталитаризма, подведем
некоторые итоги. Очевидно что уже на основании “общеевропейского
капиталистического космополитизма” (перефразируя термин Трубецкого)
усилиями либеральных политологов был создан культурный миф о тотали-
таризме. По сути он является продуктом моделирования западной культурой (с
ее ценностями — рыночной капиталистической экономикой,
парламентаризмом, “негативной” свободой, определенными поведенческими
стереотипами) своего идеального, внутренне недифференцированного
антипода. (При этом, в соответствие с оппозицией “природа — культура”, все
характеристики “природы” приписываются Западу. “Природа”, здесь означает
уже не “дикость” и “варварство”, а “свободу”, “естественность”,
“трансисторичность”, “а-системность”. Это хорошо показывает высказывание
М. К. Мамардашвили: “Сравнение социалистической системы с
капиталистической совершенно неправомерно теоретически, ибо в том смысле,
60

в каком политэкономически социализм — система, капитализм — не система”
(цит. пo: Пятигорский 1996, с. 382). Система здесь — сравнительная степень
организации общества. Любопытно, что советская идеология и пропаганда
воспроизводила ту же самую оппозицию, но с обратными знаками. Капитализм
— это “природа”, с присущей ей “стихийностью”, “законами джунглей”,
“борьбой за выживание”. Капитализм описывается в идеологических текстах с
помощью многочисленных зоологических метафор: “акулы капитализма“,
"каменные джунгли”, и т. д., то есть “природа” понимается в негативном
контексте). Действительно под определение “тоталитаризм” подпадают
режимы в Советском Союзе и других социалистических странах, исламские
теократические государства, европейской фашизм, некоторые режимы в
странах Латинской Америки. “Тоталитаризм” являет собой иное западной
культуры. Выше неоднократно говорилось, что западная буржуазная идеология
все время превращает продукты истории в сущностные типы, но иное —
подрыв, нарушение сущностного порядка. В этом случае осуществляется акт
редукции: страны с тоталитарными режимами (особенно часто это применялось
к европейскому фашизму) подлежат суду как сбившиеся с правильного
исторического пути. Их отличает путь, но не природа. Если же иное не
поддается редукции, то оно либо превращается в чистый объект, экзотическое
зрелище, отброшенное на периферию человечества, либо становится частью
сущностного порядка, но с отрицательным знаком, наделяясь при этом, следуя
логике мифа, всевозможными демоническими характеристиками. Особенно
наглядно эта логика проявилась по отношению к Советской России. Впрочем
постперестроечную Россию также, по всей видимости, уже можно отнести к
категории “сбившихся”. Таким образом, понятие “тоталитаризм” является
элементом идеологического словаря европейского либерализма, то есть
системы представлений, обладающей собственной логикой и выполняющей
историческую функцию самооправдания. (Это не означает, конечно, что
критика советского коммунизма в трудах идеологов “тоталитаризма” целиком
61

основывалась на лжи. Безусловно, она очень часто попадала в цель. Но в этом и
есть фундаментальный парадокс идеологии. Идеологическому дискурсу,
согласно Т. В. Адорно “присуще объективно необходимое и одновременно
ложное сознание, перекрещивание истины и не-истины, которое отделяется как
от полной истины, так и от простой лжи” (цит. по: Яковлев 1974, с. 142).
Некритическое усвоение идеологической пропаганды в качестве последних
достижений общественных наук в стране, на которую эта пропаганда
обращена, приводит к очередному комплексу утраты собственной культурной
идентичности. Ощущение неподлинности себя приводит к идеализации
Другого. В этом контексте западная культура означает и здравый смысл, и
справедливость, и разумность — не говоря уже о благосостоянии, выполняя
роль еще одного субститута земного рая.
1.2. КОНЦЕПЦИЯ ТОТАЛИТАРИЗМА В ДИСКУРСЕ
ФРАНКФУРТСКОЙ ШКОЛЫ: ОТ “ДИАЛЕКТИКИ
ПРОСВЕЩЕНИЯ” К “ОДНОМЕРНОМУ ЧЕЛОВЕКУ”.


1.2.1.Франкфуртская школа, в лице своих основоположников внесла
значительные коррективы в теорию тоталитаризма. В этом контексте важны два
наиболее репрезентативных текста франкфуртцев —”Диалектика
Просвещения” Т. В. Адорно и М. Хоркхаймера и “Одномерный человек” Г.
Маркузе. Оба этих исследования ориентированы прежде всего на изучение
генезиса, истоков тоталитаризма, отодвигая их далеко в прошлое.
Согласно Адорно и Хоркхаймеру, Просвещение, рассчитывающее на то,
что его проект универсально значим, и главная интенция которого —
уничтожение Мифа и расколдовывание мира, обнаруживает себя в самих
мифах, своих жертвах, становящихся его продуктами. Мифы, стремящиеся
назвать, сообщить, тем самым стремятся и объяснить, констатировать,
постепенно превращаясь (особенно в ходе записи, собирания, кодификации) из
сообщения в учение. “Мифы в том виде, в каком их застают трагики, уже стоят
62

под знаком той дисциплины и власти, которые прославляются Бэконом в
качестве цели. Место локальных духов занимают небеса и их иерархия, место
заклинаний, практикуемых магом и племенем — четко субординированное
жервоприношение и выполняемый в приказном порядке труд невольников...
Бытие отныне распадается и превращается в логос, стягивающийся, с
прогрессом философии, в монаду1 во всего только точку отсчета, и в массу всех
вещей и созданий вовне” (Хоркхаймер, Адорно 1997, с.21-22). По мнению
авторов “Диалектики Просвещения” (далее “Д. П.” — И. К.), устанавливается
единственное различие, различие между “Я” и “миром”, которое поглощает,
стирает все остальные различия. Таким образом, формируется субъективность,
и субъект утверждается в качестве властвующего: “... да владычествуют они над
рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею,
и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле” (“Книга Бытия”, 1, 26). И
греческая религия и иудейская религия творения обнаруживают одну логику —
логику власти над миром. Даже само богоподобие человека, согласно “Д. П.”
состоит в его “суверенитете над существованием, в его взгляде повелителя, в
командовании” (там же, с. 22).
Таким образом, Просвещение, зревшее в мифе, вылупляется из своего
кокона. Природа как полнота и разнообразие качеств оборачивается чистой
однородной объективностью, объектом манипуляций, где сущность каждой
вещи всегда раскрывается как одна и та же — как субстрат властвования.
Общему приносится в жертву частное и отдельное. Идентичность духа, как
чистое обладание коррелирует с безкачественным единством природы, как
материалом для классификаций. Магии, считают авторы “Д. П.”, присуще
заместительство, субституция—то, что происходит с какой-либо вещью
человека или его изображением, происходит и с самим человеком, вместо бога
умерщвляется жертвенное животное. Но при этом заместитель выделяется,
являясь незаменимым при обмене. “Этому кладет конец наука. В ней не
существует никакого специфического заместительства: если уж жертвенные
63

животные, то уж никакого бога. Заместительство оборачивается универсальной
взаимозаменяемостью... В силу того, что в функциональной науке все тонет в
одной-единственной материи, предмет науки окаменевает и закоснелый ритуал
былых времен начинает казаться изменчивым, поскольку им Единому
приписывалось еще и Иное” (там же, с. 24).
Просвещение, вырастающее из мифа, само становится мифологией.
Критикуя и разоблачая мифы как иллюзорное, оно подпадает под власть
повторения, возводя его в ранг закономерности, то есть обнаруживает в себе
принцип самого мифа. “Сухой мудростью, не допускающей ничего нового в
подлунном мире, потому, что кости бессмысленной игры брошены, великие
мысли все уже помыслены, возможные открытия заранее конструированы, а
люди нацелены на самосохранение посредством приспособления — этой сухой
мудростью репродуцируется именно то фантастическое, что отвергается ею:
санкция рока, которой, посредством возмездия, неустанно воссоздается вновь
то, что уже некогда было” (там же, с. 26).
Совершенно не случайно авторы упоминают в этом контексте С.
Кьеркегора. Для Кьеркегора жизнь и есть повторение. Оно одевает наш
предшествующей опыт в новые и вполне реальные одежды. При этом
подлинное повторение не связано с воспоминанием. Ему должна
предшествовать цезура, радикальное “забвение”. Кьеркегор уточняет: не
извлекать из повторения нечто новое, но напротив действовать, превратив
повторение как таковое в новизну. Это абсолюно недиалектическое повторение
(см. Кьеркегор 1998). Видимо, именно о таком повторе В. Беньямин, соратник
Адорно и Хоркхаймера по Франкфуртской школе, писал, что оно рассекает
поток времени, изолирует его фрагменты и гасит память. Повтор в такой
перспективе оказывается действительно проявлением ложного, предельно
фальшивого бытия. Так Деррида даже утверждает, что за всяким повторением
кроется призрак демонического, дьявольского (см.Деррида 1999, с.419).
(Иную интерпретацию “повторения” у Кьеркегора см. Ямпольский 1996 и
64

Делез 1999). (P.S. Апология Вечного Возвращения у Ницше имеет несколько
другой характер. Эта идея излагается дважды. Одна из версий относится к
больному Заратустре, другая к выздоравливающему. Как проницательно писал
Ж. Делез: “Больным его делает как раз идея цикла: мысль о том, что все
возвращается, что возвращается То Же Самое, что все к тому же самому и
возвращается. В этом случае Вечное возвращение не что иное, как гипотеза,—
гипотеза банальная и страшная” [Делез 1997, с.55]. Подлинное вечное
возвращение — есть избирательное бытие, отвергающее нигилизм и
выливающееся в коренную перемену сущности человека).
Итак, “в условиях нивелирующего господства абстрактного,— считают
авторы “Д.П.”,—делающего все в природе повторяющимся, и индустрии, для
которой оно его обрабатывает, сами освобожденные в конце концов становятся
той “толпой”, которую Гегель охарактеризовал как результат просвещения”
(там же, с. 27).
Паралич диалектического мышления, согласно Адорно и Хоркхаймеру
происходит благодаря ужасу. “...Диалектика остается бессильной постольку,
поскольку развивает себя из того вопля ужаса, который сам есть лишь удвоение,
тавтология ужаса. Боги не могут взять на себя страх человека, окаменевшие
звуки которого они носят в качестве своих имен” (там же, с. 30). От страха
можно избавиться лишь отсекая неведомое, несоизмеримое, то, что находится
вовне.
Просвещение, в таком контексте, есть достигший предела
мифологический страх, так же как имманентность позитивизма—достигшее
универсальности табу. Просвещение тоталитарно как ни одна из систем. Оно
превращается в замкнутую имманентную систему, где любой процесс заранее
предрешен. И здесь решающую роль сыграла математизация мышления,
постулирование единства мышления и математики. В результате —
последняя становится абсолютной инстанцией, овеществляет мышление,
превращая его в инструмент, автоматический процесс, аналог машины.
65

Извечный парадокс Просвещения наглядно показывает учение Канта, в
котором мысль об устремленном в бесконечность прогрессе соединяется с
утверждением его недостаточности и ограниченности. Кант сближается Адорно
и Хоркхаймером с древним оракулом-прорицателем. Философия, по Канту,
всегда ориентирована на познание нового, но в итоге не познаёт ничего нового,
так как вынуждена постоянно повторять то, что заложено уже разумом в
предмет. Таким образом от познающего, мыслящего субъекта не остается
ничего кроме трансцендентальной апперцепции, одного и того же “Я мыслю”,
включенного во все представления. Функция такого познания: всего лишь
восприятие, фиксация в данностях опыта абстрактных пространственно-
временных соотношений, классификация и исчисление. Познание
превращается в чистую тавтологию, постоянное повторение, удвоение самого
себя; оно вновь соскальзывает в мифологическую цикличность. (Напомним, что
сущность мифологического сознания состоит в постоянной отсылке к
первоначальному, онтологически исходному тексту). “Процедура подведения
фактического под общее, будь то под былинную праисторию, будь то под
математический формализм, символическое соотнесение с событием
мифическим, в ритуале, или с абстрактной категорией, в науке, являет новое в
качестве уже предопределенного, таким образом на самом деле оказывающе-
гося хорошо известным старым. Без надежды остается не бытие, но знание, в
образном или математическом символе завладевающее бытием как схемой и
увековечивающее сие” (там же, с. 44).
Извечность фактически наличного, постулируемая в гносеологии,
оборачивается канонизацией существующей социальной несправедливости.
Массовое производство и буржуазная культура нормированные стереотипы
поведения закрепляют в качестве естественных и разумных. Единственная
функция этой системы — самосохранение, постоянное самовоспроизводство.
Чем дальше развивается процесс самосохранения (благодаря буржуазному
разделению труда), тем более возрастает самоотчуждение индивидов,
66

формирующих себя в соответствии с мерками технической аппаратуры.
Сущностью Просвещения является альтернатива, неизбежность которой
совпадает с неизбежностью господства. Господство предполагает субституцию,
являющуюся мерилом его могущества. При этом заместительство, как считают
авторы “Д.П.” является и двигателем прогресса, и двигателем регресса
одновременно. “Господин, — пишет Гегель в “Феноменологии духа”, исследуя
диалектику господина и раба, — который поставил между вещью и собой раба,
встречается благодаря этому только с несамостоятельностью вещи и
потребляет ее полностью; сторону же самостоятельности (вещи) он
предоставляет рабу, который ее обрабатывает” (Гегель 1959, с.103). Господина,
собственника замещают в труде. Постепенно для него становится излишним не
только участие в труде, но и руководство им. Раб же, непосредственно близкий
к вещам, не в состоянии насладиться плодами своего труда, так как труд этот
насильственен и принудителен.
Таким образом, возрастающая дифференциация человеческого мастерства,
техническое облегчение существования, оборачивается регрессом на
антропологическом уровне: подавление инстинктов усиливает их фиксацию.
“Чем сложнее и изощреннее социальная, экономическая и хозяйственная
аппаратура, на чье обслуживание системой производства уже с давних пор
настраивается человеческое тело, тем беднее переживания, к которым способно
последнее. Элиминирование качеств, перерасчет их в функции привносится из
науки, посредством рационализированных форм труда, в мир опыта народов и
вновь уподабливает последний, в тенденции, миру опыта земноводных”
(Хоркхаймер, Адорно 1997, с. 53). Античный фатум трансформируется в
логику развития индустриального общества, следствием которой является
бедственное положение трудящихся и их бессилие противостоять своему
угнетению. Люди превращаются, не вследствии заговора власть имущих, а
посредством “тотального”, во взаимозаменяемые социальные атомы, в видовые
существа, изолированные в принудительно управляемой коллективности.
67

Тотальное объемлет все без исключения отношения и побуждения общества.
Техническое и социальное переплетаются и спаиваются в едином тотальном
охвате человека.
Адорно и Хоркхаймер ставят в вину Просвещению отречение от
мышления, которое мстит человеку в таких опредмеченных формах как
машины, организация, математика. Просвещение отказало себе в собственном
самоосуществлении, возведя в ложный абсолют, принцип вековечной
необходимости. Даже социализм возвел необходимость в базис всякого
будущего. “И потому связь необходимости с царством свободы остается тут
чисто квантитативной, механической, а природа, полагаемая в качестве
совершенно чуждой, становится тоталитарной и поглощает собой свободу, а
заодно и социализм” (там же, с. 59). (Это общее обвинение франкфуртцев
социализму и теории “исторического материализма”; ср. у Беньямина 1995, с.6-
9. Однако эта критика попадает скорее в историософию Гегеля или в
концепции историков Реставрации и доктрины экономического материализма
нежели в марксистское понимание истории).

<< Пред. стр.

стр. 5
(общее количество: 17)

ОГЛАВЛЕНИЕ

След. стр. >>